Что такое современный психоанализ? Философ Александр Смулянский — об истерическом чтении и первом насильнике как новом члене семьи

Психоанализ — это не только Фрейд, но и сложная и многообразная школа мысли, породившая на протяжении ХХ века множество вариаций и ответвлений. Петербургский психоаналитик и философ Александр Смулянский продолжает подход Жака Лакана — крупнейшего французского философа-постструктуралиста. Мы публикуем беседу с Александром Смулянским, посвященную выходу его третьей книги «Метафора Отца и желание аналитика: сексуация и ее преобразование в анализе».

— Что такое психоанализ в 2019 году? Можем ли мы дать ему сегодня какое-то новое определение в сравнении с тем, каким оно было сто лет назад?

— Фрейд демонстрировал публике и пациенту работу бессознательного в основном для того, чтобы объяснить загадочные симптомы нервных расстройств и тем самым показать, на что способна создаваемая им наука о бессознательной инстанции. Но приблизительно со времен раннего структурализма демонстрация работы недоступной наблюдению части психики стала самостоятельным мероприятием.

Анализанта (и общество) ставят перед бессознательным как перед проблемой самой по себе, а не просто ответом на вопрос о симптомах. На первый план теперь выходят упорство и неотвратимость протекающих в этой области процессов, для которых симптом и вызываемое им страдание являются лишь признаками. Аналитик свидетельствует о бессознательном столь же упорно, как оно само воздействует на субъекта. В этом этическом удвоении усилия и состоит суть психоаналитической дисциплины в ее нынешнем виде.

— То есть — исходя из вашего тезиса, что современные психологические проблемы вроде фобий зачастую вообще не требуют психоаналитического вмешательства, — анализ всё больше уходит из клиники, которая легитимировала его раньше, в публичную сферу, где попытки продемонстрировать бессознательную сторону дел совпадают с обоснованием его права на существование?

— Клиника всё еще остается основным стержнем аналитической практики, потому что по пока неясным причинам изменения в бессознательном достигаются только в конкретной аналитической работе на сессиях, и непохоже, чтобы здесь что-то изменилось. Но в то же время анализ действительно всё дальше уходит от прикладной психотерапии, а его цель всё реже формулируется как избавление от конкретного симптома. Даже в клинической практике речь идет о работе с инстанцией желания в целом, в том числе с желанием как историко-культурным явлением.

— Зачем вообще сегодня человек идет именно в анализ?

— Сегодня к аналитику обращаются не столько с конкретным запросом, сколько предполагая, что в ходе анализа должно претерпеть изменения нечто, из начальной точки определимое лишь предварительно и смутно. По существу, анализант совершает аванс ожиданий в свой анализ, допуская, что его собственная нынешняя ситуация такова, что из нее просто невозможно представить, о каких точно изменениях пойдет речь, поскольку любое подобное предположение будет укоренено в той же самой доаналитической ситуации, которую субъект в анализ привносит. В этом смысле естественным для анализа является ретроактивное уточнение цели, часто достигаемое лишь к концу анализа. Без подобного зазора допущения субъект вряд ли сможет свой анализ вынести.

— Возможно ли, что наука сменит отношение к психоанализу? Можно ли представить себе неорационалистский психоанализ, способный действовать в утопической, но важной для современного воображения среде полностью раскрытого, описанного и понятого наукой мира?

— В пространстве науки знание действительно обеспечивает потенциальный прирост могущества и расширение возможностей, но в анализе оно не дает такого эффекта. Даже если абсолютная прозрачность психических процессов и возможна, она не сможет повлиять на результат клинического воздействия.

В определенный момент Фрейд отказался от представления, будто объяснение происходящего в бессознательном что-то дает пациенту, и тогда с рационалистской гипотезой, а именно с ее ставкой на непосредственную преобразующую роль знания, было покончено.

Знание аналитика, даже имея огромное значение, всегда находится на определенной дистанции с аналитической техникой — с тем, что именно будет делать аналитик на сессии и что в итоге станет причиной изменений в психике анализанта.

— Левые филологи и культурологи прослеживают изменения в самой структуре субъекта в связи с глобализацией капитализма, растущей ролью финансовой сферы и тому подобным. Как психоанализ соотносится с такого рода исследованиями? Идет ли речь о принципиально разном понимании того, что такое субъект? Можно ли найти психоаналитическую формулировку феноменам, которые раскрываются в этой среде?

— Если говорить именно о психоанализе, то появляющиеся в нем время от времени заявления о каком-то радикальном изменении, которое претерпевает «новейший» субъект, как правило, выступают своего рода панической реакцией и часто происходят как раз под влиянием дискурса академии. Напротив, внутренний психоаналитический взгляд на вещи не обнаруживает какой-либо значимой перемены в положении субъекта современности. Это и обеспечивает преемственность по отношению к фрейдовскому открытию субъекта: его способ обходиться с объектами влечения, отправления тревоги, отношения с инстанцией Другого, по всей видимости, не зависят от исторической конъюнктуры последних десятилетий.

Впрочем, существуют процессы, где изменения в субъекте действительно обнаруживаются — например, в вопросе политик наслаждения (jouissance). Иногда это понимают несколько упрощенно, будто бы новейший субъект обречен на значительно бо́льшие объемы наслаждения, нежели раньше. Субъект якобы стал больше наслаждаться в целом под действием капиталистической машины принуждения. Такую точку зрения предлагают многие «академические левые», на которых оказал влияние анализ, например Славой Жижек.

С психоаналитической точки зрения, включая то, что можно было бы назвать лакановской социологией, причины глобальности изменений в политике наслаждения не могут сводиться к техническим открытиям или темпам прогресса. Наслаждение дискурсивно, его распределение зависит не от вещей (например, товаров), а от соответствующих означающих. Верно, что есть сообщества и процессы, где ситуация касательно jouissance сегодня радикально изменилась, и вместе с этим изменилось нечто в обществе.

Это касается, например, новоприобретенной способности извлекать наслаждение из субъектов с некоторыми видами расстройств, скажем, аутического спектра или из публичной исповеди об истории насилия или притеснения.

Причем наслаждение здесь касается обеих сторон — и повествующей жертвы, и слушателя, из чего сегодня в общественном плане, как мы знаем, вытекает очень много. Вполне возможно, скоро мы увидим появление новых практик jouissance, после чего некоторые сферы, где субъект действует, уже не будут прежними.

— Кстати, раз уж вы упомянули Жижека, как бы вы описали его метод?

— Я рассматриваю его письмо как функцию, производную от лакановского акта высказывания. Речь не о лакановских текстах, содержание которых сам Жижек склонен пересказывать, а именно о предпринятом Жижеком продолжении лакановского вмешательства в сложившийся в интеллектуальной среде способ суждения. Если оценивать итоги этого продолжения, то проблема жижековского текста вовсе не во вторичности — тем более что она сильно преувеличена, поскольку мыслитель он вполне оригинальный, — а в том усечении, которому Жижек подвергает лакановскую деконструкцию, следуя за ее собственной логикой.

Всякий раз, когда Лакан предпринимает критическое разоблачение сложившейся догмы, он на этом не останавливается и высказывает еще одно оригинальное суждение, требующее от читателя расстаться не только с предрассудком, но и с перспективой, где были необходимы и предрассудок, и его разоблачение одновременно. Жижек же этого не делает, удовлетворяясь отдельными актами разоблачения и достигнутой с их помощью вре́менной аскезой мысли, которая никогда не бывает постоянной и требует возобновления нападок. Именно это и порождает характерный жижековский стиль, продвигающийся через опровержения. Они хорошо работают в поле сложившихся рутин мышления, но в конечном счете на уровне речевого акта рискуют остаться в том же поле, что и опровергаемое.

Истерический субъект у истоков психоанализа

Генитальный субъект, с точки зрения Фрейда, это субъект, который миновал в своем психическом развитии стадии более инфантильной сексуальности: оральной, анальной и фаллической — и отказался от извлекаемого на этих стадиях удовлетворения, которое, по мысли Фрейда, во взрослом возрасте приводит к неврозам. Наследующие Фрейду психоаналитики ожидали, что субъект состоявшейся генитальности будет способен получать наслаждение, сосредоточив влечение на половых органах партнера, используемых в оргиастических целях, с сопутствующим желанием продолжить род.

В дальнейшем лакановский психоанализ пересмотрел эту бескомпромиссную точку зрения, отвергнув фрейдовскую мысль о генитальной психической организации как о единственно зрелой. Лакан предложил рассматривать генитальность не как стадию развития, а как особую позицию, которую субъект может занимать перед лицом потребностей субъекта другого пола. В частности, мужская генитальность предполагает смирение ее носителя перед инаковостью женского партнера и предположительной неспособностью мужчины удовлетворить женщину полностью. В связи с этим перед мужским субъектом встает проблема непостижимого для него женского наслаждения, проявления которого (например, в роли мужа и отца семейства) он вынужден цензурировать. Это заставляет его отказывать и себе самому в любом наслаждении, которое, с его точки зрения, ненормативно и немаскулинно.

Истеричка — лакановское обозначение субъекта любого пола, чья невротическая организация устроена по истерическому типу. Такой субъект не уверен в том, что может принадлежать к определенному полу, и пытается решить этот вопрос, опираясь на желание другого субъекта, для которого стремится выступить подспорьем и желанным объектом. Как правило, современный истерический субъект со времен Фрейда предстает как заинтересованный и в то же время обеспокоенный налагаемыми на себя генитальным мужским субъектом ограничениями.

— Вы посвящаете свою книгу анализу понятия «желание аналитика», которое вводит Лакан, и пытаетесь связать его с «желанием» Фрейда как некоторым конкретным желанием конкретного человека, жившего век назад. Имеете ли вы в виду, что психоанализ как традиция полностью привязан к этому событию и не может отделаться от конкретного «желания» Фрейда?

— Лакан замечает в XI семинаре, что желание Фрейда не является психологическим фактом. Он имеет в виду, что речь не идет о желании субъекта, которое можно понять, приписав тем или иным обстоятельствам детства или каким-либо событиям, повлиявшим на всю дальнейшую жизнь, — например, долгому периоду неудач Фрейда в распространении своего учения и непризнанности со стороны общественности. В желании Фрейда нечто было принципиально внеаналитическим, а потому не могло лечь в основу «желания аналитика» как такового, поскольку, как и любое желание, оно было отнюдь не безобидным. Лакан упоминает пару раз об этой небезобидности, говоря об определенной нечистоте возникновения анализа, в дальнейшем, правда, к этому не возвращаясь.

На этой нечистоте надо остановиться подробнее, потому что ее сегодня отрицают, она вызывает наибольшую тревогу среди самих аналитиков. Дело в том, что в своем развитии психоанализ претерпевает своего рода углубление и уплощение, то есть теоретический подъем и, напротив, спад. Этот спад связан с невыносимостью взаимодействия с желанием того, кто заостряет некоторую проблематику.

Известно, что после Фрейда анализ переживает расцвет, хотя и не так, как он это запланировал. Большинство последователей чрезвычайно раздражали Фрейда при жизни, но при этом нельзя отрицать, что они брали достаточную глубину, чтобы впоследствии сделать психоанализ значимым культурным фактом современности. Однако на каком-то этапе анализ входит в то, что в книге я называю периодом стабилизации, и теоретический поиск в нем заканчивается. Связано это в первую очередь с тем, что нечто в желании Фрейда перестало быть фактом, с которым аналитики каким-то образом соотносились бы. Если поначалу это желание вызывало тревогу, которая находила отражение в деятельности таких аналитиков, как Вильгельм Райх, Карл Юнг и другие, то впоследствии поиски были оставлены. Несомненно, это связано с «желанием» Фрейда, которое не могло служить основой анализа как респектабельной практики.

Существует навязчивое представление об анализе как о чем-то совершенно стерильном. Даже лакановский анализ после наделавшего шума требования вернуться к Фрейду вновь входит в период стабилизации. Среди всего многообразия штудий, посвященных Лакану, вы не найдете вопроса, поставленного в столь же неудобной форме, как это делал сам Лакан. Именно поэтому я обращаюсь к «желанию аналитика» и показываю, что сегодня оно остается оплотом респектабельности, хотя и отличает лакановский анализ от более традиционных версий психоанализа. Но кроме означающего как такового здесь ничего не остается, само желание аналитика не исследуется, будучи чрезвычайно неудобным объектом. Источник этого неудобства в желании Фрейда, без которого, как я настаиваю, не сложились бы те формы аналитического поведения, с которыми вы сталкиваетесь на сессиях.

Даже тем, кто с анализом близко не соприкасался, то есть не проходил его сам, хорошо известно, что он представляет собой довольно странный вид коммуникации, если коммуникации вообще. Скажем, в анализе вам не отвечают или аналитик отвергает то, что вы приносите в качестве благого намерения проанализироваться, полагая, что поможете аналитику, если будете сообщать определенные вещи или глубоко размышлять об основах своей деятельности на сессиях. Любая демонстрация человеком, находящимся в анализе (анализантом), добропорядочности своих намерений, контрактируется тем, кто анализ ведет. Без этих особых форм встречи никакой речи анализанта в анализе не существует, однако они должны принять вид некоторой благонадежности.

Современный консенсус вокруг понятия «желание аналитика» Лакана хотя и не совпадает с тем, что в него вкладывал сам Лакан, тем не менее полезен, поскольку служит интересам анализа. Если аналитик ведет себя не совсем благоприятным образом (не в смысле нарушения аналитического этикета, а в том, что он не встречает ваше желание, не подхватывает его, то есть не приносит вам на сессиях удовлетворения — Фрейд назвал это абстиненцией, то есть лишением возможности насладиться в ходе собственного анализа), принято считать, что он делает это ради блага анализа. В конечном счете так и есть, здесь нечего скандально развенчивать.

«Желание аналитика» восходит к желанию Фрейда и, в частности, к эпизоду его общения с истеричками, где Фрейд опасным образом балансировал между тем, что станет «желанием аналитика» как таковым, и исторически определенным мужским желанием. Это последнее проявилось в депривации истерички, в «заграждении» или отвержении того драгоценного объекта, который она намеревалась мужчине преподнести. Между этими двумя желаниями сохраняется своего рода диалектическое напряжение. С одной стороны, без «желания» Фрейда развитое желание аналитика не состоялось бы, с другой — его генеалогия оставляет определенный след. В «желании аналитика» сохраняется определенный, присущий Фрейду специфический элемент, который благу анализа никогда не подчинялся и для которого сам анализ служит сублимацией. Психоанализ выступает укрощением этого желания — довольно успешным в случае Фрейда.

— То есть психоанализ является некоторой конкретной формой сублимации желания Фрейда? Возвращаясь к нему, не рискуем ли мы вместо психоанализа получить нечто иное?

Контрперенос — клиническое понятие периода послевоенного усвоения фрейдовского психоанализа, когда его адаптировали под нужды психоаналитической психотерапии. Контрперенос представляет собой особое желание терапевта, возникающее у него по поводу пациента. Ввиду того, что с точки зрения психоаналитической терапии пациент предстает как «нарушенный», отягощенный психическим расстройством, ответное контрпереносное желание также часто рассматривалось как «искажающее», лишающее терапевта нейтральности и объективности. В связи с этим предполагалось, что контрперенос должен быть взят под особый контроль, чтобы предупредить потенциальный ущерб, который он способен нанести лечению.

В дальнейшем некоторые психоаналитики, не сумев справиться с возникающими в связи с этим теоретическими трудностями, предложили рассматривать контрперенос как творческий индивидуальный ответ терапевта на конкретный случай. И тот и другой способ постановки проблемы Лакан отверг как ложный путь работы с желанием клинициста. Вместо понятия контрпереноса Лакан предлагает понятие «желания психоаналитика» — образования, возникающего не как ситуативный ответ на приносимый пациентом материал, а в связи с особым характером психоаналитической практики в целом.

— На самом деле мы нигде не рискуем приблизиться к «желанию» Фрейда, хотя во избежание такого сценария аналитики проходят определенную дрессуру, которая представляет собой нечто среднее между продолжением сублимации Фрейда наиболее эффективным для анализа образом и цензурой. Важным эпизодом такой цензуры стало введение понятия контрпереноса. Фрейд говорит о нем всего пару раз, но аналитики эпохи после стабилизации анализа (приблизительно 1930–1970-е годы) обнаруживают его небезопасность для анализанта.

Контрперенос подозревают во внесении в анализ лишних колебаний, личных пристрастий, предпочтений, экспериментальных подтверждений которым так и не было найдено. (Дело не в том, что в анализе всё подтверждается экспериментально, но некоторые основательные аналитические наблюдения позволяют утверждать, что нечто в психике субъекта действительно происходит.) Ничего похожего на контрперенос в психике аналитика не обнаруживается, если не говорить о случаях его крайней неподготовленности или о том, что Фрейд назвал диким анализом.

В книге я показываю, как эта сильно переоцененная опасность позволяла игнорировать другую. Аналитика можно выдрессировать настолько, что почти ничего на сессиях не произведет на него неблагоприятного впечатления, никакие высказывания анализанта, включая самые шокирующие, отвратительные, низменные признания, не вызовут содрогания, однако подлинную угрозу ему несет именно «желание» Фрейда. При этом, по сути, оно не было чем-то запретным, отвратительным, а представляло собой конкретный случай разбирательства с объектом истерички, которое Фрейд так и не довел до конца (именно поэтому его самые знаменитые истерические случаи, невзирая на впечатляющую фактуру, всегда терпели некоторую конечную неудачу). Но, повторюсь, никакого риска возвращение к нему не несет, и не только потому, что речь идет о «желании» исторически определенном, то есть сингулярным, но и потому, что сегодня аналитик не находится в позиции, в которой мог бы встретиться с так сильно задевшим Фрейда объектом.

— Сейчас некоторые западные исследователи обсуждают так называемое изобретение истерии. Если я правильно вас понял, главное, что проблематизирует Фрейд в событии, которое вы упоминаете, — это даже не собственная речь истерички, а сексуальное желание, которое врач испытывает по отношению к ней.

— Фрейду удалось подметить, что врач предается специфической форме генитального наслаждения истеричкой. По тем временам это было прогрессивное замечание, которое могли приветствовать, скажем, феминистски настроенные сообщества. Но Фрейд делает это для того, чтобы наилучшим образом подать объект, предоставляемый истеричкой. То есть он указывает не столько на то, что врач злоупотребляет истеричкой (хотя это бросалось в глаза), сколько на то, что врач остается равнодушен к объекту истерички, который она хочет преподнести в дар генитальному мужчине. То есть особенность позиции генитального врача, который привык вести более соматические случаи (то есть имеет дело с неврологией, а не с бессознательным), по отношению к истерической больной заключается в том, что, как и любой генитальный мужчина, он ее дара просто не замечает, якобы не способен оценить его по достоинству. В этом открытии состоит заслуга Фрейда.

Другое дело, что объект истерички — причина проблематичности «желания» самого Фрейда. Оно состояло в том, чтобы заставить пациентку предоставить свой объект в полной мере, во всей красе, а потом заставить ее от него избавиться, признать ее дар ничтожным. Вот что Фрейдом, по сути, двигало.

— То есть генитальность субъекта-врача как раз и заключается в игнорировании речи истерички?

— Да, это прежде всего игнорирование речи, поэтому несколько глав я посвящаю истерической немоте, которая может не быть буквальной немотой, то есть большим истерическим симптомом мутизма, которым занимается психиатрия.

Речь идет о немоте социальной: истеричка не может высказаться, потому что все, что она скажет, генитальный мужчина или пропустит мимо ушей или подвергнет ревизии в качестве сентиментальной глупости.

К заслугам Фрейда можно отнести серьезное отношение к этим вещам. Он считал, что в них происходит нечто важное, может быть, даже наиболее важный из исторических процессов современности. Другое дело, что ему была свойственна определенная агрессивность (при всей двусмысленности этого термина): Фрейд также намеревался обесценить эту речь как подношение, которая функционировала в качестве объекта, сама помечала собой объект, которого генитальному мужчине в его узколобости не хватает. Приостановка этого обесценивания и располагается между «желанием» Фрейда и «желанием аналитика».

— А что именно происходит с истерическим субъектом в конце XIX века? Это момент его появления или открытия?

— Истерический субъект появляется не по тем причинам, которыми его возникновение часто объясняют, — научно-технической революцией или изменением положения женщины. Речь о процессе, фиксируемом только в дискурсе психоанализа и в его терминах, о появлении генитальности особого характера. Если искать философские параллели, ее можно возвести к генитальности, возникшей в эпоху дисциплинарности в фукианском смысле. Но были и более сложные процессы, итогом которых стало создание истерического субъекта как того, кто поддерживает желание генитального мужчины. Поддержка не означает, что истеричка с ним согласна, как раз напротив — с ее точки зрения, генитальный мужчина ошибается, и от этой ошибки его необходимо исцелить.

Именно так, столкнувшись с глухотой генитального типа, истеричка обретает те специфические адресованные Другому симптомы, которые иногда чисто психологически описываются как привлечение внимания, театрализация, драматизация. На самом деле эти симптомы можно было бы назвать соматическим воплощением той вполне объективной преграды, на которую истеричка натыкается. То есть действия истерички связаны не с тем, что ей необходимо внимание. С ее точки зрения, внимание необходимо положению, в котором оказался мужчина.

— Когда вы или другие исследователи интерпретируете Антигону, пользуясь термином «истеричка», это анахронизм или она как-то связана с происходящим в последний век?

— По отношению к VII тому семинаров Лакана, где разбирается пример Антигоны, это, безусловно, анахронизм, хотя определенные конъюнктурные обстоятельства побудили его вывести Антигону за пределы истерического поля. С другой стороны, чисто техническая правота Лакана состояла в том, что в исторических координатах Древней Греции никакой истерии, конечно же, не было.

В поддержке Антигоной желания мужчины, в частности брата, который на символическом уровне одновременно может быть ее отцом, имеет место какой-то истерический знак или тонкий маркер. Но речь идет отнюдь не о том генитальном мужчине, который к концу XIX века стал массовым и, с точки зрения истерички, страдающим вовсе не так, как страдал, например, Эдип, понесший вполне реальные, в том числе репутационные, потери без собственной вины, по воле рока. Hапротив, истеричка сталкивается с мужчиной, который всем доволен, который полагает себя субъектом, обеспеченным во всех отношениях, включая собственную будущность и удовлетворение желания. При этом в своем желании субъект этот крайне ограничен и постоянно страдает от того, что желает вещей, которые не могут его удовлетворить. Такого массового субъекта в Древней Греции, разумеется, не было.

— Вы говорите, что желание и проект истерички состоит в некоей перекройке этого мужского генитального субъекта. Можем ли мы считать самого Фрейда своего рода успехом этого проекта?

— В книге я показываю, что истеричка предприняла в отношении проекта Фрейда (не его самого, поскольку он оказался ей не по зубам), то есть анализа, некое альтернативное движение. Чего Фрейд не распознал (хотя его введение в случай истерички показывает, что на каком-то другом уровне он воспринял опасность), в чем не отдавал себе отчета и что осталось не зафиксировано в его текстах (по крайней мере, в виде адресованных читателю тезисов), это что все, чем истеричка занимается в анализе, сводится к предложению альтернативного проекта. То есть истеричка намекала, как с ней следует обойтись, как ее нужно слушать, какие выводы из ее слов сделать.

Но поскольку у Фрейда к тому времени уже был развит концепт сопротивления, посредством которого он совершал абстиненцию анализанта, намекая, что его речь должна быть интерпретирована и сама по себе не может служить анализу руководством, то ему удавалось эти поползновения истерички отклонять. Хотя задним числом стоит признать, что истерические интенции были чем-то иным, нежели, скажем, сопротивление невротика навязчивости абсцессивного типа. Тот может быть действительно наивен в отношении анализа, невзирая на то, что познаний у него зачастую больше.

— Вы описываете ситуацию после того, как Фрейд смог занять определенную аналитическую позицию. Но вот тот самый момент, когда у него появляется желание относиться к речи истерички по-другому, разве это не было целью истерического проекта, хотя бы отчасти?

— Да, но проблема в том, что практически не осталось записи случаев, которые показали бы, что Фрейд вел истерического субъекта иначе. Два крупных случая — Доры и молодой гомосексуальной девушки — очень схожи по типированию пациенток и по манере, с которой Фрейд с ними обращался. По крайней мере, оба этих случая показывают, что Фрейд в то время руководствуется намерением лишить истеричку ее объекта, и в этом плане как будто солидаризуется с ее отцом. За это его не раз упрекали впоследствии, когда были развиты, например, постколониальная или протофеминистская критика психоанализа, скажем, окружения Делёза или Батлер.

Напротив, я показываю, что эта солидаризация для Фрейда была на самом деле закрытой и никогда до конца не осуществлялась. То есть с генитальным мужчиной его роднило лишь то, что он мог полагать истеричку субъектом крайне проблематичным, требующим некоторого устрожения дисциплинаризации, но, разумеется, не в том смысле, в котором это предпринимает генитальный мужчина. Объект, которого Фрейд намеревался истеричку лишить, у нее самой был бессознательным. В этом смысле проект Фрейда не был воспитательным, как, скажем, проект генитального лечения в форме неврологического исцеления.

Публичность как новый пол

— В этой книге и в предыдущей вы довольно широко пользуетесь понятием публичного, публичной сцены. Возможно, вокруг него центруется большое число зафиксированных психоанализом явлений. Это какая-то ваша собственная теоретическая позиция или вы считаете, что уже для Лакана и Фрейда именно «публичное пространство» было чем-то решающим в понимании субъекта?

— Лакан и Фрейд были, пожалуй, первыми исследователями, которые умели прекрасно с этим пространством обращаться. Они понимали, что их речь в это пространство не просто непосредственно целит, но и обязана его эффектам. Как ни странно, ни в таком крупном проекте, как марксизм, ни в дальнейшем у Фуко или Делёза этот вопрос публичности речи исследователя так поставлен не был. То есть он мог ставиться на теоретическом уровне, но никогда сама речь исследователя не выказывала столь тонкой сонастройки в отношении той ускользающей, но обрекающей на себя позиции, в которой находится именно субъект высказывающийся.

Я вижу здесь нечто, связанное с самим психоанализом. Принято считать, что он представляет собой некое частное дело. Однако именно анализ, как ни парадоксально, впервые ставит вопрос о корректировке, которую вносит публичная позиция, и о радикальных формах нехватки, которые приобретает тот, кто занимает позицию в отношении желания наблюдающих за происходящим на публичной сцене. Неважно, идет ли речь о субъекте пишущем или, допустим, выступающем в узком кругу (как это было с Фрейдом, по крайней мере в начале). Эта корректировка отчетливо слышна в речи Фрейда и еще более ясно в речи Лакана.

Обошлись с ней по-разному. Для Фрейда эта корректировка выступала в виде абсцессивной необходимости уточнять, что его исследование не закончено, что, возможно, он где-то зашел в тупик и завел туда своего читателя, что в иных работах последует масса уточнений. Лакан забавным образом действовал здесь истерически, совершая постоянный отказ, ускользание, которое впоследствии закрепилось, например, в работах Деррида. Настаивание на том, что он не может быть понят, что здесь происходит нечто экстенсивное, то есть разворачивающееся где-то в другом месте, — эта позиция, несомненно, была изобретением Лакана.

— И все-таки трудно не заметить, что во множестве теоретических работ самого разного толка публичное качество высказывания либо замалчивается, либо игнорируется, либо задвигается на задний план и всё разнообразие форм публичности рассматривается как частное дело того, кто ими занят. Правильно ли я понимаю, что ваш акцент именно на публичности разных процессов — это такая теоретическая позиция, на который настаиваете лично вы?

Сексуация — понятие лакановского психоанализа и описанный в нем способ практикования субъектом своего желания в зависимости от принадлежности пола. Мужская сексуация, с точки зрения Лакана, организована по фаллическому принципу и полностью подчиняет мужчину символическому закону, тогда как женская сексуация частично избегает фаллического ограничения и открывает женщине доступ к наслаждению за пределами этого закона.

В лакановской версии сексуация, с одной стороны, не привязана к биологическому полу (представителем мужской или женской сексуации может быть субъект любого приписанного при рождении пола), с другой стороны, не предполагает гендерной поливариантности и возможности выхода за пределы дизъюнктивного выбора пола (или то, или другое). Сегодня учение о сексуации предстает «третьим» способом рассмотрения вопроса пола наряду с традиционной биологической и современной квир-гендерной точкой зрения, показывая присущие обоим этим направлениям ограничения.

— Предыдущий курс своего «Лакан-ликбеза» я посвятил как раз понятию публичности, которое связал с сексуацией, занимающей в книге важное место, хотя этот ход размышлений в книгу не вошел. С моей точки зрения, публичность представляет собой не социологический факт, а нечто вписанное в «концепцию психосексуального развития», как ее называет Фрейд. Прежде что-то подобное существовало лишь в виде намеков. Скажем, у Лакана есть довольно загадочное описание проблемы объекта А, перед которой стоит только подросток (не взрослый и не ребенок). Лакан связывает ее с высокой обучаемостью, которую демонстрирует юноша, и с переменой в повестке его желания, объекта А. Эту мысль Лакан не раскрывает, но впервые заговаривает о том, что некоторые факты, которые рассматривались как сугубо исторические или отдавались на откуп разного рода гуманитарным наукам, можно подвергнуть радикальному сведе́нию к вопросу либидо, как это делал Фрейд, и при этом избежать редукции или упрощения.

Я рассматриваю публичность как определенный этап сексуации в жизни субъекта, который наступает не всегда. Здесь нет новации — некоторые этапы сексуации никогда не наступают. Например, Фрейд замечает, что субъект далеко не всегда достигает генитальности, и что порой этого не происходит даже с мужскими субъектами, не говоря о женских, с которыми это случается гораздо реже. Какое-то время Фрейд даже полагал анализ средством достижения этой генитальной позиции, считая ее необходимой высшей точкой, пиком, акме человеческого желания в целом. Некоторых подвидов сексуации субъект не достигает, поскольку не занимается определенной деятельностью.

В прошлых сезонах своего семинара и в этой книге в том числе я рассматривал желание аналитика не только с точки зрения определенного желания, вызывающего в субъекте какие-то изменения, но и с той, что прохождение анализа вносит в сексуацию некоторые перемены. Проанализированный субъект (и это тривиальность, это понимают все, иначе к психоаналитику никто бы не ходил) — это субъект, с желанием которого что-то произошло, который претерпел какое-то изменение.

Долгое время до Лакана считалось, что изменение в субъекте в результате анализа пролегает по оси смягчения симптома, избавления от внутреннего психологического конфликта. То есть субъект претерпевает улучшения в некоторых видах деятельности, становится способен преодолеть прокрастинацию, выйти на работу, может быть, жениться, завести детей, забеременеть (если этот субъект женский). Так вот, новация Лакана — он ее не озвучивает, но она выводима из его учения — заключается в том, что анализ вносит не просто некоторые частные, хотя и бесконечно приятные перемены желания, но и что он выводит субъекта на другой психосексуальный уровень. Речь не идет о развитии, поскольку представление о том, что какая-либо стадия является превалирующей или обеспечивает лучшее функционирование, неверно. Однако говорить о них позволяет возможность смены одной стадии на другую.

Возвращаясь к вашему вопросу: с моей точки зрения, публичное состояние, то есть возможность субъекта занимать публичную позицию, и все те следствия для его желания и для желания аудитории, которые из этого вытекают, тоже представляют собой определенный этап психосексуального продвижения. Достигают его, как уже было сказано, не все. Но функционирование этого желания настолько своеобразно, что можно без преувеличения отнести его к явлениям крупным и самостоятельным, как, скажем, сексуация по признаку пола.

То есть публичная персона — это персона определенного пола.

Чтение — форма сексуации

— Немалую часть своего исследования вы посвящаете анализу книги, чтения, письма. При этом мы привыкли к использованию лакановской теории для анализа в первую очередь кино в связи с определенными введенными им понятиями. Считаете ли вы, что книга как написанный текст — это что-то принципиально отличное от кино или от какого-то другого вида искусства?

— Книга меня заинтересовала не в силу тревоги по поводу скорости, с которой кино заполоняет сегодня места, предназначенные для применения психоаналитического аппарата. Меня заинтересовала сама книга как культурный факт — не изобретение письменности, возможности пользоваться написанным текстом, а именно как факт, сопряженный с функционированием желания через то наслаждение, которое книга доставляет. Таким культурным фактом книга становится как раз в период возникновения истерии.

Известно, что истеричка, и иногда ее так и описывали в разного рода консервативных памфлетах, представляет собой существо, которое много читает. С точки зрения генитального мужчины, который читает или мало или по специальности, она читает слишком много, и это производит в ее желании определенные изменения. Разумеется, здесь невозможно определиться с причиной и следствием. Не обязательно сама книга истеризует, хотя об этом говорили поборники отказа от чтения. С другой стороны, неочевидно, что книгу читает уже готовая истеричка, и читает по причине сформированности ее истерического невроза. Эти движения сонаправлены.

Так или иначе, в книге есть нечто, позволяющее придать истерическому желанию форму. В конечном счете читать начинают все повсеместно без различия пола, возраста, специальности. Возникает всеобщая книжная империя, которая держится на определенного рода силовых нитях или рамках, которые я подробно описываю в упомянутой вами главе. Дело не в том, что написать можно о чем угодно, а в том, что есть специфическая литература, которая для всей остальной играет роль своего рода образца, или канона, но не в жанровом смысле, а в смысле оформления проблематичных отношений истерички с ее объектом. И поэтому я говорю, в частности, об антиутопиях или о других специфических в жанровом плане произведениях.

Скажем, для меня было удивительным в 2010 году увидеть, что в «Буквоеде» отведена специальная полка под так называемую сентиментальную литературу, которая при этом не позиционируется как женская. То есть речь идет о текстах, посвященных людям с той или иной социальной или физической нехваткой — об инвалидах, о субъектах, в каком-то отношении отличающихся от прочих, о тех, кто переживает тяжелый период взросления или поиска себя. В итоге в зависимости от того, сумеет ли такой субъект развернуться к миру и тем самым повернуть мир к себе, всё заканчивается хэппи-эндом. Это совершенно особая литература, которая, несомненно, призвана дать истеричке отдых, поскольку в своем окружении она ничего подобного никогда не обнаруживает. Но помимо того удовлетворения, которое она приносит, я показываю, что в ней есть и напряжение наслаждения. Ведь мы знаем, что удовлетворение наслаждению противоположно: если удовлетворение представляет собой окончание процесса, то наслаждение находится в самом его разгаре, там, где конфликтоподобная природа желания проявляет себя ярче всего.

В этой части книги я хотел показать, что процедура психосексуального продвижения обеспечивается в том числе и повальным массовым чтением, которое приводит к появлению фазы, которую в своем курсе я назвал латентной. Это определенный подтип желания, который отмечает процедуру воспроизводства желания в современности и позволяет субъекту подключиться к тем процессам, в которые была вовлечена истеричка. Речь идет о сведе́нии генитальности к частному, непристойному и, может быть, увечному факту. При этом я не пытаюсь занять какую-то политическую позицию, свернуть в консервативную или в либеральную сторону, но говорю о психосексуальном наблюдаемом факте. Мы не можем предсказать, что в дальнейшем с этой генитальной психосексуальностью произойдет, но она заметно пошатнулась, а книга если не стала средством или непосредственным орудием в борьбе за это расшатывание, то она его отметила, как отмечают, скажем, победу горн или труба.

Чтение представляет собой определенную психосексуальную форму. Оно может идти на спад, который противостоит этой всеобщей вселенной чтения, и в итоге субъект, как ни странно, эту форму изживает.

Книга побеждает на латентной стадии развития, выделенной Анной Фрейд. С поступлением ребенка в школу книга одерживает победу среди молодых людей, но после тридцати с субъектом что-то происходит, с него как будто спадают чары. Демонстрация этих спадающих чар была нужна мне для того, чтобы показать, что психосексуальное развитие принципиально не завершено и что, по существу, любая фаза может быть исчерпана. Психосексуальный эпизод, вызванный в жизни субъекта книгой, не является исключением из этого правила.

— При этом вот прямо сейчас, в нашем веке, чтение, письмо и публичность претерпевают большие изменения. Сейчас мы можем легко себе представить субъекта, который увлекается не чтением книг, а чтением сайта «Сигма» и сам постоянно выкладывает на ту же «Сигму», в другой блог или на фейсбук какие-то тексты. Меняет ли это что-то с психоаналитической точки зрения?

— Существуют определенные последствия этого изменения, наблюдаемые мной из аналитической перспективы. Я не буду касаться его причин, но могу указать на своего рода нестойкость или податливость современного субъекта. Я не имею в виду внушаемость и тому подобные внеаналитические объяснения, но целый веер новых симптоматических проявлений, которые делают субъекта нестойким. Например, известно, что определенные нервные расстройства в эпоху Фрейда либо не существовали, либо обнаруживались в крайне редуцированном виде, скажем, только у детей.

Так, у маленького Ганса Фрейд диагностирует агорафобию. Для него это не становится открытием, поскольку подобные состояния уже были ему известны. Более того, Фрейд полагает, что это не последнее слово в его диагностике. Агорафобия наиболее глубинно связана с кастрационным комплексом, с вопросом неудавшейся роли отца, но так или иначе в то время она была заболеванием крайне маргинальным. Сейчас мы видим, что она распространена абсолютно повсеместно. Практически не существует субъекта, который хотя бы раз не испытывал каких-либо затруднений, связанных с пространством, будь оно слишком обширным или, наоборот, замкнутым.

Субъект сегодня — это субъект не нарциссического (о чем очень часто говорят психоаналитики нелакановского толка), а панического расстройства.

Современный субъект — паникер. Он одержим целым рядом фобий, которые никогда в такой массовости не встречались.

И здесь, несомненно, есть тонкая связь с тем, что вы назвали публичной позицией. Может быть, не настолько прямая, чтобы можно было рассчитывать на появление какого-то нового читательского консерватизма, ограничивающего употребление и производство текстов, но тем не менее эта связь существует.

Огромное количество страхов, которые питает субъект, связаны с тем, что эта публичная позиция стала к нему гораздо ближе. Именно благодаря эпохе социальных сетей, то есть возможности прочесть и написать, причем эти действия перестали существенно различаться. Конечно, всё еще сохраняется представление о чтении как о чем-то более легком, нежели письмо, что, чтобы написать что-то, нужно иметь исключительное право, то есть находиться в определенной символической респектабельной позиции. Но мы видим, что сегодня это различие стирается и вполне возможно, что мы подходим к эпохе, когда оно будет полностью устранено.

— То есть публичная позиция сейчас нам очень близка?

— Да. Она близка каждому из субъектов, она буквально угрожает ему всеми этими психическими новообразованиями, которыми вообще чревата. И ознакомившись с биографиями публичных людей, можно увидеть как раз те маргинальные расстройства, которые сегодня наблюдаются у всякого.

— Вот эти расстройства, фобии, которые стали сейчас гораздо более распространены, хуже поддаются психоанализу?

— Действительно, они очень плохо поддаются психоанализу и поэтому всякий раз, когда субъект ищет у психоаналитика избавления, скажем, от конкретной агорафобии или фобии того или иного типа, то, по всей видимости, он не может рассчитывать на избавление. Более того, та когорта аналитиков, которые придерживались, с одной стороны, воодушевленного, а с другой — крайне осторожного фрейдовского обещания о будущем анализа, связанного с абстиненцией как его результатом, позаботилась об этом. Мало того, на сессиях вы получите не то, чего, возможно, хотели (или ожидали) бы — одобрения или поддержки, — но легкое, хотя и необходимое, разочарование.

Результаты анализа могут обмануть ваши ожидания. Избавление от фобии не может быть в анализе обещано, что не умаляет его значения или ценности, но, напротив, подчеркивает то, для чего он в реальности был создан. Фрейд создал анализ для того, чтобы в психике субъекта возникла какая-то новая основа, то есть для изменения его способа наслаждаться. Очевидно, что это не влечет за собой конкретно той или иной частной, индивидуальной фобии, как, скажем, обучение писательскому мастерству, хотя и может произвести из вас совершенно другого субъекта, но не гарантирует, что вы, например, успешно женитесь или обзаведетесь прекрасными детьми.

— В ваших книгах и работах вы пользуетесь терминами, пришедшими из традиции, например, марксизма, такими как «отчуждение» или «коммодификация». Какое место занимает марксизм и, может быть, социология в ваших работах? Это что-то дополнительное по отношению к психоанализу или они могут как-то взаимодействовать?

— Я неоднократно говорил на лекциях, что речь идет о культуре мысли, которая инсталлирована в современный способ высказываться. В этом смысле марксизм представляет собой не течение, которого вы можете тенденциозно придерживаться или так же тенденциозно отрицать (хотя находятся те, кто занимается тем и другим). Речь об определенной теоретической матрице в целом.

То есть я полагаю, что если вы используете термин «отчуждение», то это не означает, что вы каким-то образом почерпнули его именно из марксизма. Точно таким же термином пользуется экзистенциализм, который при этом несомненно марксизму обязан, хотя в итоге от него открещивается. Я говорю о чем-то таком, чего требует весь язык целиком. И это ставит проблему соотношения между тем, что можно назвать дискурсом университета и другими типами высказываний. С одной стороны, мы знаем от Лакана, что дискурс университета представляет собой нечто имманентное современности, с другой — он, по всей видимости, не таков, чтобы на его позициях можно было долго удерживаться и при этом всё же изобретать нечто, что продолжало бы психоаналитическую жизнь. То есть, невзирая на то, что в нашей речи он так или иначе сказывается, приходится от него постоянно уходить.

#MeToo: абьюзер — новый член семьи

— Какую роль играет в истерии инцест?

— Нужно отчетливо понимать, что запрет на инцест, который впервые актуализировал именно Фрейд, относится непосредственно к «желанию Фрейда», причем как раз к тому, которое я назвал предшествующим желанию аналитика. Инцест — это фантазия истерички. Не в том плане, что ее интересует собственная мать, хотя те напряженные отношения, которые между ними существуют, а также те формы, например, современного феминизма, в которые выливается способность женщины осуществлять более тесное общение, отказываясь при этом от мужского субъекта, и могут навести на подобные мысли.

Суть в том, что истеричку интересует наслаждение ее отцом. То есть саму идею инцеста Фрейд почерпнул из того направления мысли, которое взяла сама истеричка. И поскольку именно на объект истерички ему нужно было наложить прещение, каким-то образом его парировать, прикрыть, то возникает мощное теоретическое вливание, которое Фрейд в дальнейшем действительно эффективно использует. Критика Делёза и Гваттари, хотя и, с моей точки зрения, совершенно в существо анализа не попадает и представляет собой совершенно другую терминологическую систему, тем не менее что-то угадывает в вопросе возведения в превосходную степень учения об инцесте.

Впрочем, сегодня существуют более скандальные формы наслаждения, которые не всегда описываются аналитиком, но при этом не теряют актуальности, и инцестуозность в их число не входит. Хотя всё более масштабный скандал вокруг возможности инцеста или вообще отношений между людьми различных возрастных сексуаций (скажем, между ребенком и взрослым) как будто бы указывает на второе рождение этой темы. Но обманываться не стоит. Сегодня она рождается заново, но не как в XIX веке — на волне тревоги генитального мужчины, которую улавливает истеричка и вопреки которой пытается это удовлетворение мужчине принести. Напротив, тема эта обязана процессам, которые выше были названы латентными и вызваны, с одной стороны, инвестициями истерического наслаждения, а с другой — растущим влиянием дискурса университета.

— То есть вот эти вот высказывания, которые мы читаем в рамках движения #MeToo, можно интерпретировать как высказывания истерического субъекта?

— В лекциях я специально проводил различие между позицией современного активиста или активистки, коль скоро речь идет о женском активизме, и между истерической позицией. С моей точки зрения, которая не содержит чего-то принципиально нового, хотя из нее необходимо сделать более свежие выводы, истерическая позиция сегодня утрачена. Она может встречаться у некоторых анализантов в том, что Лакан называет истерической структурой, и там она иногда приобретает яркие проявления, но проблематизируется не как истерическая позиция, современная Фрейду, а как позиция, вызывающая колебания в отношении желания. По выражению Лакана, для истерички самая большая проблема — это факт существования желания как такового. И в этом смысле позиция субъекта, который структурирован истерически, отличается от позиции истерички, поскольку для нее проблемой было исключительно мужское желание. Такого субъекта сегодня не встретишь, поскольку для представителей истерической структуры проблематичным сегодня является скорее желание женское.

Таким образом, сегодня не существует того истерического субъекта, на котором Фрейд оттачивал свое желание аналитика, а применительно к масштабным активистским движениям следует говорить не об истерии, а об определенном типе сексуации, который как раз можно назвать публичной. То есть движение #МeТoo гораздо более обязано сeксуации публичного типа, нежели той невротическо-истерической корневой основе, которую обнаруживает дофрейдовский врач.

— Но движение #MeToo — это очень конкретное высказывание. Я даже не уверен, что его можно назвать активизмом, поскольку оно основано на выведении на свет каких-то преступлений, какого-то насилия, которое мужские субъекты производили над женщинами.

— Но этим кто-то должен заниматься, кто-то предоставляет для него факты. Я не имею в виду, что нам необходимо вернуться к консервативному мнению о руководителях сознания, хотя сегодня оно забавным образом возвращается в дискурсе консерваторов, выступающих против движений подобного типа. Под публичностью я понимаю не только высказывание заведомо публичного лица, но определенную форму желания. Это могут быть высказывания, сделанные частным образом, например в заметках в вашем дневнике, характер которых с точки зрения дискурсивности будет описан как безусловно публичный. То есть публичность, как и любая сексуация, это определенный способ обращения с объектом наслаждения и Другим. И речь не обязательно идет о шумихе, рекламе, продвижении и чем-то таком.

— Но объектом в данном случае выступает именно мужское желание?

— Объект той или иной сексуации не сводится к обстоятельствам, вокруг которых она организована.

— Но что касается текста, то, когда женщина пишет с тегом #MeToo, как мужчина с ней обошелся, разве речь идет не о мужском желании?

— Речь, несомненно, идет о желании, но не мужском, а генитальном. И удивительно, что об этом так редко говорят, хотя Джудит Батлер создала для этого неплохую основу. Когда феминизм старой волны объявляет проблемой существование именно мужского субъекта, он, очевидно, целит в позицию генитальности, хотя далеко не всякий мужской субъект ее достигает.

Генитальность, конечно, не гарантирует, что мужчина будет пренебрегать желанием женщины или совершать с ней какие-то более изощренные насильственные действия. Но в любом случае важно, что #MeToo, по всей видимости, состоит в образовании объекта, который со всей осторожностью можно было бы назвать объектом нового родства.

Например, если вы видите пост в социальной сети, оформленный по всем канонам движения #MeToo, то в нем обязательно фигурирует такая важная для женщины фигура, как первый насильник (или, в более мягких вариантах, первый абьюзер, если некоторые печальные обстоятельства женщину, к счастью, обошли). Речь, по всей видимости, идет о совершенно новой фигуре, которая вполне может описана в терминах нового типа социального родства, то есть получает какое-то структурное место. Это важная фигура, невзирая на то моральное осуждение, которое ей нужно ниспослать. Активизм с этой задачей успешно справляется, но для нашего психоаналитического взгляда имеет значение та особая связь, которая устанавливается с этой фигурой.

На наших глазах происходит появление нового члена семьи.


Что почитать: