«Если бы только они поняли свое значение». Почему Лев Толстой желал женщинам пассивности и подчинения

В издательстве НЛО вышла книга литературоведа Энн Икин Мосс «„Только между женщинами“: Философия сообщества в русском и советском сознании». Автор рассказывает об эволюции образа идеальных отношений между женщинами и женской дружбы в классической русской литературе XIX века и в советском кинематографе. Публикуем фрагмент из главы, посвященной представлениям Льва Толстого о женской сексуальности, изложенным им в повести «Крейцерова соната».

Мы не располагаем достоверными сведениями о том, прочел ли Лев Толстой рассказ Чехова «Припадок» до или во время сочинения «Крейцеровой сонаты», текст которой начал распространяться среди петербургской литературной элиты после публичного чтения повести 28 октября 1889-го — то есть осенью того же года, когда был напечатан «Припадок». Антигерой «Крейцеровой сонаты» Позднышев в безумной полуисповеди-полупроповеди рассказывает случайному попутчику в вагоне поезда о событиях, которые предшествовали совершенному им убийству жены из ревности. Безумие Позднышева, как и умопомрачение чеховского Васильева, было вызвано раздуванием воображаемой безнравственности женщин до размеров вселенского общественного — и биологического — бедствия. Однако если Васильева это наваждение делает импотентом, то безумие Позднышева доводит его до смертоубийства и заставляет его детально разработать собственную изощренную, программную философию полов.

Позднышев говорит своему попутчику, что весь уклад общества нацелен на возбуждение и удовлетворение сексуальных желаний мужчин и что женщин с детства готовят к тому, чтобы употреблять все жизненные силы на привлечение мужчин — на балу ли, в салоне или в борделе. А потом мужчины, испытывающие огромное давление общества и культуры, которые заставляют их поддаваться искушению и потакать своим желаниям, развращают невинных девушек, отданных им в жены. Позднышев сообщает, что его самого еще гимназистом отвел в публичный дом старший брат. По его мнению, в женщине самое главное — ее биологическая функция; в одном из вариантов повести Позднышев замечает, что женщины стоят выше мужчин из-за способности совершать «настоящую работу» — производить на свет и выкармливать детей. Эту же идею Толстой высказывает и в «Послесловии» к «Крейцеровой сонате». Однако Позднышев заключает, что даже рождение детей не смывает с женщины грязи и позора, которыми покрыли ее половые сношения: всякая женщина, лишившись девственности, становится развратной или «падшей». В точности как чеховскому Васильеву в разгар припадка мерещится, будто все женщины — проститутки, Позднышев переносит воображаемую вину своей жены на всех женщин.

Как и в чеховском «Припадке», в повести Толстого не предлагаются на выбор два варианта: счесть проститутку либо жертвой, либо хищницей, — а именно такой упрощенческий подход был характерен для литературной и политической полемики о проституции в конце XIX века. Здесь предлагается нечто совсем иное. Если Васильев, впервые столкнувшийся с проститутками в реальной жизни, оказывается неспособен отнести их ни к одной из категорий — ни к жертвам, ни к хищницам, то Позднышев видит во всех женщинах одновременно и соблазнительниц, виновных в нравственном разложении России, и девственниц, способных привести ее на путь спасения. Хотя в большинстве своем женщины «больны душевно, истеричны, несчастны, какие они и есть, без возможности духовного развития», у них все равно имеется «страшная власть над людьми». По убеждению Позднышева, именно эта «страшная власть», за которой стоит дарвиновское биологическое побуждение соревноваться друг с другом за внимание мужчин, и повинна в возникновении современного промышленно развитого общества: «то властвованье женщин, от которого страдает мир, все это происходит от этого». «Мстя» всему мужскому полу за его господство, женщины порабощают мужчин, заставляя их трудиться на фабриках, где производятся роскошные товары, при помощи которых они и соблазняют. Как будто вторя Ницше и философу рубежа веков Николаю Федорову и предвосхищая Вячеслава Иванова с его символистской мифологией древнего «владычества женщин и женского единобожия», некогда свергнутого и теперь снова рвущегося к отмщению, Позднышев заявляет:

Миллионы людей, поколения рабов гибнут в этом каторжном труде на фабриках только для прихоти женщин. Женщины, как царицы, в плену рабства и тяжелого труда держат , рода человеческого. А все оттого, что их унизили, лишили их равных прав с мужчинами. И вот они мстят действием на нашу чувственность, уловлением нас в свои сети.

Воображая, будто женщины действуют из соображений децентрализованной, но все-таки коллективной мести всему рабочему классу, Позднышев считает их напрямую ответственными за всю капиталистическую систему, порабощающую мужчин, хотя сам же и называет коренной причиной этого зла угнетение женщин. Однако его объяснение служит не для оправдания последних, а для того, чтобы отказать им в самостоятельности. Ответственность лежит не на женщинах порознь, как на личностях, а на всем женском поле, коллективно. Это избавление женщин от бремени индивидуальной вины — со ссылкой на биологический детерминизм — последовало за дискуссиями 1860-х годов на тему «Человек ли женщина?» и, сделавшись общим местом в рассуждениях о женской преступности, дожило до 1920-х годов.

Распространяя свою критику пороков современного общества и определяющих его институтов — фабрик, публичных домов, медицины — на сами сексуальные отношения, Позднышев радикализирует критику самого Толстого в адрес просвещенческого нарратива индивидуализации, которому он противопоставлял в «Войне и мире» идеал органического слияния с природой. В «Крейцеровой сонате» (как и в «Анне Карениной») показано, что сюжеты вроде истории с соблазнением Наташи могут иметь куда более опасные последствия, а прежней деревенской идиллии в современных декорациях вообще не находится места. В своем длинном отступлении о современной медицине и докторах Позднышев осуждает врачей за то, что они одобряют бордели и предписывают им определенные порядки, за то, что они пропагандируют представления о пользе секса для мужского здоровья, и за их теорию заразы:

Благодаря заразам везде, во всем, людям надо не идти к единению, а к разъединению: всем надо, по их учению, сидеть врозь и не выпускать изо рта спринцовки с карболовой кислотой… Но и это ничего. Яд главный — в развращении людей, женщин в особенности.

Таким образом, разобщенность и зараза противопоставляются единению и чистоте. Однако современная медицина, хотя она и способствует обособлению членов современного общества и препятствует осуществлению коммунитарных идеалов, — еще меньшее зло, по сравнению с женской развращенностью. Зараза выступает метафорой женской биологической испорченности — и Позднышев вновь отказывает женщинам в самостоятельности, сосредоточиваясь на основных фактах физиологии и оставляя без внимания их волю или интеллект. Знакомясь с циническими взглядами Позднышева на обусловленное биологией соревнование женщин между собой, мы понимаем, до какой степени идеализма дошел Толстой в «Войне и мире», изображая «ту страстную и нежную дружбу, которая бывает только между женщинами». «Крейцерова соната», действие которой происходит ближе к концу того же века, демонстрирует стремительный упадок нравственности и циничное отношение к возможностям человечества вообще и к потенциалу его женской половины.

Вячеслав Иванов писал: «„Крейцерова соната“, это логическое следствие „Анны Карениной“, показывает, как отрывался он от чар пола, а с ними вместе и от стихии музыки, как убивал святыню, — святыню любви и святыню женственности».

Позднышев, развивая свои социально-экономические доводы, в которых обвиняет весь женский род в пороках современности, одновременно верит в то, что именно женщины спасут человечество — то есть взваливает это тяжкое бремя спасения на них же. В отличие от чеховского студента, который понимает, что никто не станет слушать его уличные проповеди против проституции, потому что у него, «робкого и ничтожного», даже «нет дара слова», толстовский герой Позднышев додумывается до радикального решения проблемы, способного положить конец той безнравственности, которая их обоих довела до безумия, а именно: и мужчины и женщины должны полностью воздерживаться от половой жизни. Как и Чернышевский в «Что делать?», Позднышев отмечает, что женщины способны меняться — и не благодаря своей наклонности к образованию и просвещению или общительности и дару сопереживания, а в силу своей врожденной тяги к невинности.

Гимназии и курсы не могут изменить этого. Изменить это может только перемена взгляда мужчин на женщин и женщин на самих себя. Переменится это только тогда, когда женщина будет считать высшим положением положение девственницы, а не так, как теперь, высшее состояние человека — стыдом, позором. Пока же этого нет, идеал всякой девушки, какое бы ни было ее образование, будет все-таки тот, чтобы привлечь к себе как можно больше мужчин, как можно больше самцов, с тем чтобы иметь возможность выбора.

Свобода наступит для женщин только тогда, когда они прекратят попытки соблазнять мужчин и преодолеют свои социобиологические функции, которые Позднышев объясняет с точки зрения дарвиновского учения. Но от этих перемен зависит не только их свобода, но и будущее всего человечества. В соответствии с реакцией Толстого на радикальные идеи 1860-х годов его герой призывает женщин возглавить движение — но не за «разум», а за «благо, добро, любовь» — через сексуальное воздержание. И предсказывает, что женщины, откликнувшись на этот призыв, приведут человечество к безоблачному раю на земле, где уже не будут бушевать разрушительные мужские страсти:

Если уничтожатся страсти и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить. Пока же человечество живет, перед ним стоит идеал… идеал добра, достигаемый воздержанием и чистотою.

В этой радикальной формулировке — которая, как позже публично признается Толстой, принадлежит не только его безумному персонажу-убийце, но и ему самому, — половая страсть выступает главным препятствием на пути к полному слиянию капель из сна Пьера Безухова в божественное единство. Позднышев призывает женщин сопротивляться давящему на них грузу угнетения, биологических потребностей и воспитания — и «считать высшим положением положение девственницы». В «Крейцеровой сонате» особенно заостряется внимание на двойном бремени, которое сопряжено с идеализацией женщин и о котором еще веком ранее писала Мэри Уоллстонкрафт, критикуя Руссо: если женщины представляют идеальный потенциал России, то они же в ответе за ее развратность и упадок. В крайних взглядах и рассуждениях Позднышева не просматривается ясное понимание того, как же именно женщины должны совершить желаемые перемены; поэтому он и не предлагает никакого внятного плана, который помог бы им сопротивляться угнетению, биологическим потребностям и воспитанию.

Подступившись к этой теме в литературной форме, Чехов и Толстой помогли обозначить наиболее жгучие вопросы и цели, стоявшие перед искусством на заре ХХ века.

Несмотря на вторгающееся влияние символистского и других эстетских течений, повесть Толстого значительно оживила дискуссию о роли литературы в обществе — в частности, относительно женского вопроса. Из-за того, что эта повесть привлекала широчайшее внимание, и ввиду положения, которое занимал в русской культуре сам Толстой, в литературе и публицистике той поры, где шла речь о поле, браке и женщинах, стали очень часто стали упоминать «Крейцерову сонату», и, кроме того, писавшие о женщинах уже никак не могли пройти мимо морализаторской идеи Толстого о задачах литературы. Повесть, напечатанная последним живым великим русским писателем-пророком, едва ли могла заверить читателей в светлом будущем русской литературы, потому что писатель этот решил заклеймить все виды искусства, объявив, что они просто-напросто отражают вожделение мужчин к женщинам и маскируют мужские пороки: «Возьмите всю поэзию, всю живопись, скульптуру, начиная с любовных стихов и голых Венер и Фрин, вы видите, что женщина есть орудие наслаждения… сладкий кусок». Художественной прозе Позднышев отводит чисто образовательную задачу:

Во всех романах до подробностей описаны чувства героев, пруды, кусты, около которых они ходят; но, описывая их великую любовь к какой-нибудь девице, ничего не пишется о том, что было с ним, интересным героем, прежде: ни слова о его посещениях домов, о горничных, кухарках, чужих женах. Если же есть такие неприличные романы, то их не дают в руки, главное, тем, кому нужнее всего это знать, — девушкам.

Это заявление об образовательной пользе литературы вызывает в памяти утилитарные взгляды Чернышевского, который считал, что литература должна служить «учебником» жизни. А еще можно вспомнить ту сцену из «Анны Карениной», где Левин дает Кити почитать свои дневники. Познакомившись с этими тетрадками, Кити приходит в ужас, но сама же признает, что ей полезно было прочесть все это. Однако разговор начистоту между супругами об их столь разном сексуальном прошлом кажется маловероятным — ведь Позднышев не доверяет жене. По сути, этой повестью писатель требует не ввести образование, а обратиться в другую «веру» — или впасть в отчаяние.

Реакция в прессе на повесть Толстого в основном затрагивала на полемическом уровне идеи Позднышева — так, как если бы это были идеи самого Толстого. А вот Чехов воспринимал «Крейцерову сонату» просто как художественное произведение — во всяком случае, до того, как Толстой опубликовал «Послесловие» к ней. Вот какой отклик на эту повесть оставил Чехов в письме к А. Н. Плещееву от 15 февраля 1890 года:

Неужели Вам не понравилась «Крейцерова соната»? Я не скажу, чтобы это была вещь гениальная, вечная — тут я не судья, но, по моему мнению, в массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения. Не говоря уж о художественных достоинствах, которые местами поразительны, спасибо повести за одно то, что она до крайности возбуждает мысль. Читая ее, едва удерживаешься, чтобы не крикнуть: «Это правда!» или «Это нелепо!»

Возможно, Чехов сознавал сходство толстовского безумца со своим припадочным студентом. В отличие от чеховского Васильева, Позднышев находит в себе смелость проповедовать на улицах — и заставляет своего слушателя теряться в догадках, «правда» ли его слова или все в них «нелепо». В первые годы того этапа своего творчества, когда Чехов придерживался принципов «объективного повествования», он, возможно, оценил бы и то, как Толстой использует форму рамочного рассказа, чтобы взволновать читателя и в то же время сохранить впечатление художественной объективности (или, по крайней мере, собственной отстраненности). Действительно, рассказ балансирует на грани достоверности, позволяя восприимчивому читателю самому решать, кем следует признать Позднышева после его лихорадочной исповеди — сумасшедшим или пророком. Его рассказ обрамляется разговорами пассажиров (из самых разных сословий), спорящих между собой о любви и браке. Таким образом, как и взгляды Васильева на проституцию в чеховском рассказе, представления Позднышева о браке, женщинах и мужчинах можно приписать исключительно ему, обеспечив Толстого «нарративным алиби», если воспользоваться метким определением Джастина Вира. В конце поездки и рассказа слушатель/рассказчик жмет руку Позднышеву, и этот жест может означать подспудное согласие с ним и прощение совершенного им убийства, а может быть, просто признательность за то, что он решился излить душу.

Отголоски интереса Чехова к «красоте исполнения» повести Толстого, пожалуй, можно найти в его собственных более поздних экспериментах с рамочными рассказами, к числу которых относятся «Бабы», «Ариадна» и «Крыжовник»: основное повествование или сводится на нет, или обретает условность — в зависимости от различных степеней сочувствия, испытываемого слушателями к рассказчику, и от физических обстоятельств рассказывания. Полемические идеи рассказчиков и их истории существуют не сами по себе: они привязаны к физическим телам людей и к их окружению, рассказ то и дело прерывается из-за нетерпения или неодобрения слушателей или их телесных потребностей. В «Бабах», если патриархальный глава крестьянского семейства одобрительно отозвался на рассказ проезжего о наказании за супружескую измену, то его невестки, оставшись наедине после того, как мужчины ушли спать, выразили сочувствие и к наказанной женщине, и к ее сыну-сироте. В «Ариадне» слушатель принялся спорить с рассказчиком, а потом спор наскучил ему, и он назвал рассказчика «страстным, убежденным женоненавистником». Увидев, что тот не унимается, он просто «повернулся лицом к стенке», — и на этом рассказ закончился. В «Крыжовнике» рассказ много раз откладывается: то кто-то раскуривает трубку, то припускает сильный дождь, то все участники долго и с удовольствием купаются, а когда история наконец рассказана, слушатели остаются недовольны. Сдержанный рассказчик Толстого, с одной стороны, вроде бы не оправдывает полностью взгляды Позднышева, а с другой, никак не пытается их опровергнуть. Отклики на произведения обоих писателей дают представление о том, как воспринимали читатели-современники их авторские позиции: Чехов у многих вызывал замешательство и раздражение, его упрекали в «равнодушии и беспринципности». А вот читая Толстого, критики, напротив, тщетно надеялись, что в «Крейцеровой сонате» можно приписать «все доброе и мудрое» «знаменитому автору», а «все злое, порочное и глупое» — Позднышеву. Кроме того, цензурное вмешательство в текст повести Толстого явно говорило о том, что в ее идеологическом посыле усматривали опасность.

Толстой положил конец раздумьям читателей, гадавших, насколько его собственные воззрения совпадают с поздышевскими, опубликовав «Послесловие» к нашумевшей повести. В нем Толстой не только прямо провозгласил, что полностью разделяет взгляды Позднышева на половые отношения, на предупреждение беременности и на искусство, но и ясно дал понять, что это — не просто взгляды, а призыв к действиям, и подкрепил свои доводы религиозными соображениями.

В этом и других полемических сочинениях той поры сам Толстой обосновывал идеи, уже высказанные в «Крейцеровой сонате». Поэтому не удивительно, что за 1890 год прежнее восхищение Чехова «Крейцеровой сонатой» развеялось, и особенно суровый отклик вызвало у него толстовское «Послесловие». Вот как он отреагировал на этот текст в письме Суворину от 8 сентября 1890 года: «Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности». Как мы уже видели в третьей главе, в своих поздних рассказах Чехов решил как раз дать отпор деспотизму, грубости и неделикатности, так что в некотором смысле эти произведения вступают в диалог с «Крейцеровой сонатой».

В «Послесловии» Толстой уделяет некоторое место рассуждениям о том, как «исправить то зло», на которое было указано в «Крейцеровой сонате» (хоть и не берется рассуждать о природе самого этого зла), и тут-то выясняется неоднозначность его адресованных женщинам наставлений, которые можно толковать двояко. В представлениях Позднышева о том, что женщины спасут Россию, не просматривается никакой внятной идеи относительно их самостоятельности в этом процессе. Призывая женщин подать пример и привести людей к более чистому, целомудренному обществу, он не предлагает им создать женскую организацию в духе «Лисистраты» или развязать мстительное насилие вроде того, что мерещилось чеховскому Васильеву. Напротив, в поздних произведениях Толстого заметно все возрастающее чувство тревоги из-за независимости женщин и их сексуальной власти. В более ранних произведениях Толстого группы крестьянок воплощали здоровые страсти. В «Казаках» хоровод, который водят казачки, — стихийное выражение их свободного духа, а в «Анне Карениной» пение баб в поле кажется Левину подлинной сутью здорового отношения к страсти и к труду. А вот в рассказе «Дьявол» (1889) пляска девушек-крестьянок заново будит в главном герое те плотские страсти, которые, как ему уже казалось, он победил, и доводит его до самоубийства (или — в более позднем варианте того же рассказа, с другой концовкой, — заставляет его убить любовницу-крестьянку).

Читайте также

«Беглая знаменитость». Почему Лев Толстой постоянно пытался всё бросить и убежать от себя

Зато Толстой одобрял полную пассивность женщин и их отказ от собственной воли. В трактате «Так что же нам делать?», который он писал с 1882 по 1885 год, прояснены туманные упоминания Позднышева о нравственном превосходстве женщин над мужчинами:

Отступления от закона женщин почти не было. Оно выражалось только в проституции и в частных преступлениях убивания плода. Женщины круга людей богатых исполняли свой закон, тогда как мужчины не исполняли своего закона, и потому женщины стали сильнее и продолжают властвовать и должны властвовать над людьми, отступившими от закона и потому потерявшими разум.

Толстой описывает мораль как некую форму власти, достичь которой можно не благодаря равноправию, образованию или какой-либо политической организации, а благодаря пассивности, послушанию и полному растворению женщин в самопожертвовании материнства. Трактат заканчивается призывом к женщинам — взять на себя ответственность за спасение человечества от всех зол, которые он перечисляет на протяжении всего своего эссе.

Если бы только женщины поняли свое значение, свою силу и употребили бы ее на дело спасения своих мужей, братьев и детей. На спасение всех людей! Жены-матери богатых классов, спасение людей нашего мира от тех зол, которыми он страдает, в ваших руках!

В «Войне и мире» идеальная женщина — это мать, затворница в собственном доме, целиком посвятившая себя воспитанию детей. Та «власть», которой Толстой желает наделить женщин, никоим образом не противостоит патриархальной иерархии и не требует ни малейшей ответственности от мужчин. Его призыв к действиям, обращенный к женщинам, — всего-навсего шаг, призванный умиротворить и изолировать их, и он лишь еще больше обнаруживает, что в центре идеологии Толстого лежит страх перед женской сексуальностью.