От древнего грека Бабрия до Средних веков: как басня из эпохи Античности перекочевала в труды византийских интеллектуалов

Мы уже рассказывали о том, как создал античную басню легендарный Эзоп и как она стала самостоятельным литературным жанром. Сегодня Константин Гуенко, автор телеграм-канала «Костя напечатал», предлагает вам изучить вторую часть этой историко-культурной эпопеи: прежде чем обрести второе дыхание во времена Лафонтена, басня успела сыграть не последнюю роль в литературе Древнего Рима, а потом добралась и до Византийской империи — ей нашлось место в трудах такого выдающегося раннехристианского интеллектуала, как Василий Великий.

Содержание:

4. Рассказчик Бабрий (II в. н. э.)
5. Подражатель Авиан (IV–V в. н. э.)
6. Судьба басни в Средние века

4. Рассказчик Бабрий (II в. н. э.)

Валерий Бабрий — греческий баснописец латинского происхождения. О его биографии мы знаем гораздо меньше, чем о биографии Федра: в отличие от последнего Бабрий говорит о себе неохотно. Судя по имени, знакомству с некоторыми обычаями и метрике, родом он был из Рима, но жил в восточных провинциях, предположительно — в Сирии. Происходило это в первой трети II в. До нас дошли две книги Бабрия. По-видимому, это школьное переиздание басен, выходивших первоначально в десяти книгах. Возможно, участие в этом переиздании принял и сам баснописец.

В первом прологе Бабрий обращается к некоему Бранху, а во втором — к «сыну Александра, славного царя». Обычно этих людей принято отождествлять: Бранх — поэтический псевдоним, взятый из мифа о любовнике Аполлона, под которым якобы скрывался сын Александра Агриппы или Александра Береникиана, то есть внук Гая Юлия Александра, последнего из восточных «царей». Вероятно, Бабрий был наставником этого мальчика — ритором, готовившим его к политической карьере. Вот и все, что мы можем предполагать о его жизни, кроме разве того, что он имел какой-то неприятный инцидент с арабами («Басни», 57).

Время жизни Бабрия выпало на эпоху правления Антонинов. Эта династия подарила Риму пять «хороших императоров»: Нерву, Траяна, Адриана, Антонина Пия и Марка Аврелия. Бабрий, скорее всего, застал только первых двух. Правление Антонинов отмечено территориальным ростом Римской империи, бурной экономической жизнью и внешним благополучием. Общество давно отреклось от классических республиканских идеалов и теперь уповало на «хороших монархов». Императорская власть казалась незыблемой и пользовалась огромной поддержкой. Стоицизм, бывший когда-то нравственной опорой оппозиционной аристократии и угнетаемого народа, становится теперь государственной идеологией, предписывающей отдельной личности подчинение мировому порядку.

Привлекательность стоицизма постепенно падает: простой народ ударяется в мистику и суеверия, а высшие круги увлекает изысканный скептицизм. Очень быстро на место пессимистической философии приходит блеск риторики.

Ритор — главная фигура образованного общества во II в. н.э. Риторы заменяют собой и философов, и историков, и поэтов. Они гастролируют по городам Малой Азии, в которых кипит культурная жизнь, и читают всевозможные поучения, хвалебные, утешительные, надгробные, плачевные и свадебные речи. Послушать их выступления сбегаются со всех концов города даже те, кто не знает греческого языка. Перед речью риторы демонстрируют свое мастерство в школьных упражнениях, а сами речи нередко придумывают на ходу. Во время их произнесения «оратор, — пишет Иосиф Тронский, — старался воздействовать на слушателей красотой голоса, ритмом, пением, мимикой». Эти риторы бросают вызов философам и, вступая с ними в борьбу за звание истинных носителей мудрости, начинают именовать себя софистами.

Вместе с тем из-за духовного и экономического подъема греческих полисов просыпается всеобщий интерес к греческой древности, который позже назовут «греческим Возрождением». Писатели и ораторы «второй софистики» отворачиваются от современных проблем: они превозносят идеальное, почти мифическое прошлое, обращаются к сюжетам из греческой истории, берут темы, испробованные греческими классиками, и выражаются на архаически чистом и правильном языке.

При этом, как замечает Гаспаров, «в центре внимания второй софистики находились исключительно язык и стиль: жанровая новизна была для них безразлична и даже нежелательна, так как в рамках старых жанров виднее было их соперничество с древними образцами».

В подобной атмосфере к басне возвращается былой интерес. Риторы вновь используют ее как довод или наглядную иллюстрацию в своих рассуждениях, а иногда демонстрируют на ней, как на одном из школьных упражнений, свое мастерство. Флавий Филострат вдруг объявляет басню «куда более сообразным с мудростью» жанром, чем поэтические предания о героях, и хвалит Эзопа за то, что «он из малого события выводит большое поучение» («Жизнь Аполлония Тианского», V, 14). Оратор и писатель Дион Хрисостом рассказывают басню о мудрой, но неречистой сове, чтобы подчеркнуть превосходство философствующей риторики над косноязычной философией:

Потому-то, я думаю, и говорится в Эзоповой басне, как мудрая сова, когда начал расти первый дуб, принялась советовать птицам не дать ему вырасти и погубить любым способом: от него, дескать, родится западня, из которой не вырваться и в которую им предстоит попадаться — птичий клей. И в другой раз, когда стали сеять лен, она наказывала выклевать это семя, ибо не к добру оно вырастет. И в третий раз, увидав человека с луком, она предсказала: «Этот человек настигнет вас с помощью ваших собственных крыльев, ибо, ступая по земле, он пошлет вам вслед свои оперенные стрелы». Не поверили птицы ее речам, решили, что она безмозглая, и объявили помешанной. А после, испытавши все сами, принялись восхищаться ею и почитать подлинно самой мудрой. Вот почему стоит ей показаться, как они теснятся к ней, словно ко владычице всех премудростей, но она ничего им уже не советует и только скорбит.

Дион Хрисостом, «Олимпийская речь, или Об изначальном сознавании божества», 7–8

Лукиан из Самосаты в одном письме приводит для обличения лжефилософов, падких на деньги, басню о танцующей обезьяне:

Обезьяна эта была ученой и до поры до времени танцевала очень скромно и благопристойно и вызывала великое удивление, нося подобающим образом свой наряд, соблюдая все правила приличия и телодвижениями сопровождая свадебную песнь, которую исполняли певцы и флейтисты. Но едва увидела обезьяна разложенные поблизости смоквы или миндаль, как сразу забыты были и мелодии флейты, и такт, и пляска: схватив лакомства, обезьяна принялась их грызть, скинув или, вернее сказать, разломав свою маску.

Так вот и ты, могут сказать люди, ты — не актер даже, а сам творец и законодатель, создавший прекраснейшее произведение — одной этой смоквой, издали тебе показанной, уличен оказался в том, что ты — не более как обезьяна, что философия у тебя только на языке.

Лукиан, «Оправдательное письмо», 5–6

Щедрее всего на басни писатель и философ Плутарх. Он прибегает к ним и в биографиях, и в научно-популярных трактатах. Например, такую басню он рассказывает в «Наставлениях супругам»:

Избегать столкновений мужу с женой и жене с мужем следует везде и всегда, но больше всего этого нужно остерегаться на супружеском ложе. Та, что, рожая, стонала и мучилась, говорила укладывавшим ее в постель: «Разве поможет постель в беде, которую она породила?» Ссорам, перебранкам и взаимному озлоблению, если они начались на ложе, нелегко положить конец в другое время и в другом месте.

Плутарх, «Наставления супругам», 39

По-видимому, Плутарх даже издал «Три книги басен», в которые он поместил лучшие, на его взгляд, образцы жанра. А македонский ритор Никострат, современник Марка Аврелия, не только художественно обрабатывал прозаические басни, но и сочинял свои собственные. К сожалению, ни басни Плутарха, ни басни Никострата до нас не дошли.

Валерий Бабрий сделал в греческой литературе то же, что за сто лет до него сделал в римской Федр: издал книгу, целиком состоящую из художественно обработанных стихотворных басен, и тем самым превратил греческую басню в самостоятельный литературный жанр.

Сделал он это, скорее всего, без оглядки на Федра, в крайнем случае — сознательно от него отталкиваясь: художественные установки греческого и римского баснописцев разнятся до противоположности. Да и сама мысль поэтически обработать басню была вполне естественна в той обстановке, которую мы только что описали: жанр пользовался несопоставимой с эпохой Федра популярностью, а на стихи тогда перелагали даже медицинские, астрономические и географические трактаты.

Каковы же художественные установки Бабрия? Чтобы увидеть разницу между подходами Бабрия и Федра к басне, достаточно взглянуть на первый бабриевский пролог:

Мой милый Бранх! Вначале, в золотом веке
Не зная кривды, жили на земле люди;
[За этим третий наступает век — медный,
И век героев, славою богам равных,
И, наконец, железный, хуже всех — пятый].
А некогда, в те золотые дни,  звери
Умели внятным голосом вести речи,
Сходясь на сходки в темной глубине леса;
И камень говорил, и на сосне иглы,
И рыбаку понятен был язык рыбы,
И слову воробьиному внимал пахарь.
Земля давала людям все плоды даром
И меж богами и людьми была дружба.
Бранх, если ты захочешь, — обо всем  этом
Тебе расскажет мудрый наш Эзоп — старец,
Друг легконогой музы и творец басен.
Я эти басни счастлив поднести Бранху
На память о себе, как сладкий сот меда,
Смягчая горечь слишком грубых стоп ямба.

Бабрий, «Басни», I пролог

Для Бабрия басня — это рассказ о золотом веке, о тех сказочных временах, когда животные, растения, боги и люди жили вместе и могли друг друга понимать. Об этих временах грекам когда-то поведал Эзоп, «друг легконогой музы», а Бабрий лишь придает его рассказам изысканную поэтическую форму. Ни о каком содержательном новаторстве или смешении жанров здесь не идет и речи, как и о социальных конфликтах или рабской угнетенности, из-за которой, как считал Федр, басня появилась на свет. Бабрий не обличает и не высмеивает, — с помощью басни он хочет отвлечь читателя от суеты и несправедливости этой жизни, увести его в другой, идиллический и сказочный мир.

Как эти установки отражаются на стиле басен? Бабрий берет традиционный, знакомый с детства сюжет и, не выходя за границы жанра, пытается его разнообразить и освежить: он расширяет экспозицию, добавляет новые детали, усложняет действие, разрабатывает, соблюдая правдоподобие, мотивировку персонажей, раскрашивает все в яркие цвета и прибегает к чувственным, осязаемым образам. Он пишет пишет простыми предложениями на разговорном языке, стилизованном под аттический диалект, иногда он архаизирует язык гомеровскими поэтизмами, но при этом не стесняется и латинизмов. Тут и там он разбрасывает легкий, ненавязчивый юмор, а за внешней простотой прячет рассчитанную на знатоков мифологическую ученость. Для басен Бабрий избирает холиямб, или «хромой ямб» — редкий и трудный поэтический размер, который в VI в. до н. э. придумал для своих грубых и язвительных сатир Гиппонакт, а в III в. до н. э. подхватил автор тонких и изящных ямбов Каллимах.

Чему же учит Бабрий? Сказать об этом не так просто, потому что баснописец избегает прямого морализаторства и оценок: он рисует живописные миниатюры и сценки, в которых на первый план выходит повествование.

«Мораль в его баснях полностью стушевывается перед повествованием, превращается в придаток к повествованию, сохраняемый лишь по жанровой инерции и легко утрачиваемый в рукописном предании», — пишет Гаспаров. Проще говоря, нравоучительные сентенции Бабрия настолько неинтересны, что переписчики порой их отбрасывали без зазрения совести, а позже — присочиняли, в стихах или в прозе, свои. Поэтому о взглядах Бабрия можно рассуждать лишь с натяжкой: за некоторыми исключениями они полностью растворены в повествовании или умело скрыты за традиционными условностями жанра.

Начнем с масштабного. В мире Бабрия, как и в мире Федра, царит Рок, от которого нельзя убежать:

Единственный был сын у старика-труса,
Но был тот сын охотником-ловцом смелым.
Приснилось старику, что сын лежит мертвый,
Терзаем львом; и чтобы сон не стал явью,
И вещее виденье не сбылось вправду,
Для юноши старик прекрасный дом строит,
Высокий, крепкостенный, залитой солнцем,
И под охраной запирает в нем сына;
А чтобы легче вынес он свое горе,
Зверей изображает на стенах комнат —
Меж ними был изображен и лик львиный.
Но лишь сильнее начал горевать узник
И, подойдя к изображенью льва, молвил:
«Ведь это ты, из всех земных зверей худший,
Очам отца явясь в каком-то сне вздорном,
Меня, как бабу, в этот заточил терем!
Но что мне пользы говорить слова злые —
Хочу я мстить!» И он схватил рукой стену,
Желая в наказанье льву глаза вырвать.
Однако откололась от стены щепка,
Впилась под ноготь, глубоко вошла в мясо
Кровавое; зараза растеклась в теле —
И ничего отец уже не мог сделать.
Палящий жар охватывает все члены,
И наступает юноше конец скорый.
Вот так-то не сумел спасти отец сына,
Которому судили небеса гибель.
[Все, что с тобой случится, выноси стойко,
Не уклоняясь: избежать нельзя рока.]

Бабрий, «Басни», 136

Этот Рок часто несправедлив, но меланхоличный Бабрий лишь констатирует эту несправедливость, не осуждая ее и не призывая к действию:

Коричневая ласточка, сосед людям,
Свила гнездо весною на стене дома,
В котором суд вершили старики-судьи.
И вылупились семеро у ней деток,
[Еще не темноперых, лишь в пуху мягком.]
Но всех несчастных птенчиков подряд съела
Змея, из щели выползшая. Мать горько
Оплакивала раннюю птенцов гибель
И говорила: «Горе, горе мне,  бедной!
Под этим правосудие живет кровом,
Меня ж отсюда гонят вопреки правде».

Бабрий, «Басни», 118

Попытки идти против судьбы, вызванные слепой страстью, ведут к гибели:

Влюбился лев в красавицу одну страстно,
И свататься пошел к ее отцу-старцу.
Старик ему ответил, не моргнув глазом:
«Я с радостью отдам ее тебе в жены —
Приятно мне иметь царя зверей зятем.
Но ты ведь знаешь, что девичий нрав робок,
А ты клыком да когтем чересчур страшен.
Какая девушка тебя обнять сможет
И не заплачет при одном твоем виде?
Так если хочешь с дочерью моей брака,
Путь дикий хищник нежным женихом станет».
Лев, окрылен надеждой, старику верит;
И вырвав зубы, вырезав ножом ногти,
Опять он за невестою спешит к тестю.
Но люди, беззащитным увидав зверя,
Кто с камнем, кто с дубиной на него вышли.
Избитый, издыхал он, как свинья, лежа, —
Так вразумил влюбленного старик хитрый,
Что никогда никак не могут жить вместе
Лев с человеком, человек со львом в браке.
[Так люди, сами делая себе хуже,
К тому, в чем отказал им судьба, рвутся.]

Бабрий, «Басни», 98

Поэтому излюбленный совет Бабрия — держись золотой середины и не поддавайся губительным страстям:

Лису желая страшной наказать казнью
За то, что лозы и плоды она губит,
Мужик ей привязал к хвосту кусок пакли,
Поджег и отпустил. Такую казнь видя,
Направило лисицу божество в поле
К тому же мужику. Была пора жатвы,
И обещало лето урожай славный.
Мужик погнался, о своих трудах плачась.
Но было поздно: стороной прошло счастье.
[Будь сдержан, не свирепствуй в гневе сверх меры:
Ведь Немезида (пусть она меня минет!)
Гневливцам неумеренным несет кары.]

Бабрий, «Басни», 11

Вместе с тем Бабрий призывает предпочесть благородную простоту внешнему блеску:

Павлин золотоперый и журавль серый
Затеяли однажды спор. Журавль молвил:
«Тебе смешон убогий цвет моих крыльев,
Но я на них взлетаю к небесам звездным.
А ты своими золотыми зря машешь,
Как тот петух, что не был никогда в небе».
[Не лучше ли с почетом жить в плаще рваном,
Чем в драгоценном платье, но с дурной славой?]

Бабрий, «Басни», 65

Социально-политические басни у Бабрия большая редкость. Он избегает актуальных тем и затушевывает социальную окраску басенных сюжетов. Но здесь автор высказывается о своих политических взглядах с необычной для него прямотой и даже грубостью:

Верблюд горбатый, вброд переходя реку,
Стал испражняться в воду, и поток вынес
Его навоз к его ноздрям. Верблюд молвил:
«Беда пришла, коль заднее вперед лезет!»
[Об этой басне не мешает там вспомнить,
Где худшие над лучшими вольны править.]

Бабрий, «Басни», 40

Бабрий — приверженец аристократических идеалов. На рвущуюся к власти и ропщущую «чернь» он смотрит свысока:

Овца бранила пастуха такой речью:
«Стрижешь ты нас и собираешь шерсть нашу;
Ты доишь нас, чтоб сыр из молока сделать;
Приплодом нашим множится твое стадо;
А мы ни с чем: едим, что на земле сыщем —
Но много ли в траве на склонах гор соку,
Где чахлые былинки под росой мокнут?
И ко всему, собаку ты при нас держишь,
Которая с тобой твою еду делит».
Услышав эти речи, пес в ответ молвил:
«Но если бы я свами не ходил рядом,
То не могли бы вы пастись вот так мирно;
А я, бродя кругом, за всем слежу зорко,
Чтоб не напал разбойник или волк быстрый».

Бабрий, «Басни», 128

Своеобразие Бабрия проявляется в религиозной тематике. Боги появляются у него куда чаще, чем у Федра, но вот отношение к ним — совсем не почтительное:

У мастера дубовый был Гермес в доме,
И каждый день ему он приносил жертвы,
Но жил убого. Как-то раз, вскипев гневом,
Схватил кумир он за ноги и хвать оземь,
А из разбитой головы дождем — деньги!
Хозяин, подбирая их, сказал: «Эрмий,
Как видно, не умеешь ты ценить дружбу!
Молясь тебе, не знал я от тебя пользы,
А рассердился — сразу же ты стал щедрым.
Такого я обычая не знал прежде».
[Эзоп к себе в рассказ самих богов вставил,
Желая этим вот что показать людям:
Добром ты не добьешься от глупца проку,
А поступи по-свойски — сразу толк будет.]

Бабрий, «Басни», 119

Известность к Бабрию пришла сразу же. Как объясняет Гаспаров, «он обратился к разработке басенного жанра в ту пору, когда интерес к басне был всеобщим, — это обеспечило внимание к его произведениям. Он разрабатывал басню полностью в духе современной риторической культуры: с аристократической иронией, с изысканной простотой, со скрытой ученостью, с экспериментами в области языка и стиха — это обеспечило его произведениям успех». Вероятно, еще при жизни Бабрия его басни издавали в полных и сокращенных вариантах. Довольно быстро они попали и в сборники школьных упражнений, хотя для школы не предназначались: так, восковые таблички III в. н. э., найденные в Пальмире, уже содержат ученическую запись бабриевских басен. В том же III в. ритор Юлий Тициан Младший, советник императора Максимина, перевел басни Бабрия латинской прозой — и этот перевод еще долго пользовался популярностью.

Стихи Бабрия цитировали самые образованные люди своего времени: ритор и комментатор Аристотеля Фемистий, учитель Иоанна Златоуста Либаний, один из Отцов Церкви Василий Великий и — в одном из писем — Юлиан Отступник.

Наконец, если Федр в своих прологах и эпилогах жаловался на завистливых и нерадивых критиков, то Бабрий жалуется на своих подражателей, которые, желая поживиться за счет его славы, перекладывают его басни высокопарными гекзаметрами и дистихами:

Но потекли в распахнутые мной двери
Поэты, чья гораздо мудреней лира:
Всегда они загадочно-темно пишут,
А сами все, что знают, у меня взяли.

Бабрий, «Басни», II пролог, 9–12

О позднем, но самом заметном таком подражателе мы сейчас кратко расскажем.

5. Подражатель Авиан (IV–V в. н. э.)

Авиан — римский баснописец, живший, судя по языку и метрике, в IV–V вв. н. э. Ему принадлежит сборник из 42 басен, написанных элегическим дистихом. Как минимум 34 из них восходят к Бабрию, а точнее — к латинскому переводу Бабрия, выполненному в III в. Юлием Тицианом Младшим. В прозаическом предисловии к сборнику Авиан обращается к некоему Феодосию, хваля его ученость и чистоту латинского языка. Возможно, речь идет об Амвросии Феодосии Макробии — авторе «Сатурналий» и комментаторе «Сна Сципиона», шестой книги цицероновской «Республики».

Как пишет в том же предисловии сам Авиан, он избрал басенный род потому, что «басни не чуждаются изящного вымысла и не обременяют непременным правдоподобием». В числе своих предшественников он называет Эзопа, Сократа, Горация, Бабрия и Федра. Но, как видно из его же слов, Авиан по-настоящему следует лишь бабриевской традиции: басня для него — такой же вымышленный, развлекательный рассказ, а не инструмент осмеяния и поучения. «И вот, — обращается Авиан к Феодосию, — перед тобой сочинение, которое может потешить твою душу, навострить разум, разогнать заботу и безо всякого риска раскрыть тебе весь порядок жизни. Я наделил деревья речью, заставил диких зверей ревом разговаривать с людьми, пернатых — спорить, животных — смеяться…»

Однако если Бабрий заботился о том, чтобы писать изящно и просто, Авиан в своем стремлении поэтически обработать басню доходит, не зная меры, до неуместной высокопарности.

Он прибегает к высокому слогу, олицетворениям, эмоциональным эпитетам и риторическим восклицаниям, из-за чего теряется конкретность, непринужденность и подробность бабриевского стиля. Осознавая возникающий комический эффект, Авиан пытается сделать серьезным и патетичным сам басенный материал: например, он заменяет некоторые мотивы более возвышенными или делает своих персонажей «огромными», «великими» и «могучими». Авиан обильно цитирует Вергилия: на каждые четыре-пять его собственных стихов приходится стих из «Георгик» или «Энеиды» — из-за этого его басни звучат как пародии. С басенным материалом диссонирует у Авиана и стихотворный размер: как замечает Михаэль фон Альбрехт, в элегическом дистихе «каждое двустишие образует смысловое единство», из-за этого «сюжетное развитие для многих басен теряется в антитезах». Вдобавок строгие ритмико-синтаксические рамки вынуждают Авиана заполнять вторую половину стиха парафразами, излишними описательными оборотами или плеоназмами.

Приведем пример, который дает Гаспаров. Вот так выглядит басня Бабрия:

Чтоб хитрый пес прохожим не кусал ноги,
Хозяин привязал ему звонок к шее,
Который было всем издалека слышно.
Спесивый пес на площадь с бубенцом вышел,
Но тут седая молвила ему сука:
«Подумай, чем кичишься ты, глупец бедный:
Ведь это не награда за твою доблесть,
А обличенье злого твоего нрава».

Бабрий, «Басни», 104

А вот как выглядит переработка Авиана:

Те, чья душа от рожденья дурна, не могут поверить,
Что заслужили они кары, постигшие их.
Некий пес не страшил прохожих заранее лаем
Или оскалом зубов между раздвинутых губ —
Он, подгибая свой хвост, трепещущий робкою дрожью,
Тайно бросался на них, дерзким впиваясь клыком.
Чтоб не вводило в обман напускное смиренье, хозяин
Этому псу привязать к шее решил бубенец.
Дикую глотку ему он украсил звенящею медью,
Чье колебанье могло знаком людей остеречь.
Пес, возомнив, что ноша такая дается в награду,
Стал на подобных себе чванно смотреть свысока.
Тут подошел к гордецу старейший из низкого рода,
Свой обращая к нему увещевающий глас:
«О, какое тебя ослепило безумье, несчастный,
Сей почитающий дар данью заслугам своим?
Нет, то не доблесть твоя красуется в медном уборе —
Это свидетель звучит, злой обличающий нрав!»

Авиан, «Басни», 7

Но басни Авиана, несмотря на их невысокий художественный уровень, пользовались огромной популярностью. Их неоднократно пересказывали, перелагали в стихи и в прозу и даже издавали сборники, которые состояли из одних лишь моралей, извлеченных из басен. В Средние века Авиан был самым известным античным баснописцем: когда английский гуманист XII в. Александр Неккам решил опубликовать свой сборник стихотворных басен, он назвал его «Новый Авиан». Именно через Авиана, писавшего по-латыни, средневековая Европа знакомилась с «высокой», бабриевской, художественно-повествовательной басенной традицией: басни Бабрия, написанные на древнегреческом, в основном имели хождение в Византии. Но еще более причудливыми дорожками средневековая Европа познакомилась с традицией Федра.

6. Судьба басни в Средние века

Как известно, вместе с разделением Римской империи на западную и восточную части возникли и две литературы — византийская отделилась от латинской. Жанр басни развивался в них по-разному.

В латинской литературе «низовая», федровская, нравоучительная традиция басни была представлена сборником под условным названием «Ромул», дошедшим до нас в нескольких различающихся по составу рукописях. «Ромул» возник примерно тогда же, когда и басни Авиана, — в IV–V вв. н. э. В его основу легли многократно переработанные и пересказанные прозой басни Федра. Однако имя римского баснописца в нем не упоминается: в предисловии говорится, что эти басни — латинский перевод басен Эзопа с греческого, выполненный неким Ромулом. Басни «Ромула» написаны на народной латыни с множеством просторечий и вульгаризмов, и их пространный, сентиментально-патетический стиль резко отличается от сухости и сжатости стиля Федра. Приведем из сборника небольшую басню:

Родственники или друзья, у которых нет между собою доброго согласия, погибают дурною смертью: об этом наша басня рассказывает так.

Бараны и валухи, пасшиеся вместе, увидя, что пришел к ним мясник, притворились, что не замечают его. А когда заметили, что одного из них мясник ухватил смертоносною рукой, потащил и зарезал, то не испугались, а стали беспечно так говорить между собой: «Меня он не трогает и тебя не трогает: пусть же тащит, кого потащил». Наконец, остался только один баран. Когда он увидел, что и его потащили тем же образом, он, говорят, так обратился к мяснику: «Поделом нас всех перебил ты один, потому что слишком поздно мы это заметили, и пока мы были все вместе, не забили тебя рогами, как только ты появился среди нас».

Эта басня показывает: кто не оберегает свою жизнь, тот погибает от злых людей.

«Ромул», Бараны и мясник, 76

На протяжении веков «Ромул» дополнялся сказками, христианскими притчами, фаблио, легендами и новеллами, а также неоднократно перерабатывался. Например, англо-нормандская поэтесса Мария Французская в конце XII в. взяла английский перевод «Ромула» и перевела его стихами на французский, а те, в свою очередь, вскоре были переведены кем-то обратно на латынь. Стихотворную переработку басен «Ромула» сделал, возможно, капеллан короля Генриха II Английского Вальтер, а также уже известный нам гуманист Александр Неккам — правда, под названием «Новый Эзоп»:

Стоило сесть и крылья сложить попрыгунье-сороке,
Как начинала она хвост непристойно вертеть.
Замелю покинув свою, чтоб отстать от постыдной повадки,
В дальний заморский край перелетела она.
Тщетно! Едва на чужом берегу она опустилась,
Как завертела опять прежним движением хвост.
Птица сказала: «Сменив страну, не сменила я нрава:
Вижу, и здесь у меня прежний остался порок».
Кто, исправляя себя, меняет страну, а не душу,
Тот, наверное, зря переплывает моря.

Александр Неккам, «Новый Эзоп», 38

Басни, восходящие, вероятно, к Федру, использовали в своих сочинениях историк Григорий Турский и его ученик Фредегарий. Примечательно, что начало басни, которую приводит Григорий Турский, написано шестистопным ямбом — этим размером, напомним, писал свои басни Федр:

Змея нашла кувшин, вином наполненный. Забравшись в его горлышко, она жадно выпила все, что в нем было. Раздувшись от выпитого вина, она уже не в силах была вылезти через тот вход, которым она влезла. Подошел хозяин вина и сказал змее, которая старалась выбраться и не могла: «Сперва выплюнь все, что ты высосала, а потом можешь свободно уходить».

Григорий Турский, «Историй франков», IV, 9 (мы приводим перевод М. Гаспарова, в котором сохранен стихотворный размер)

В конечном счете басни Федра приобрели в европейской литературе ту популярность, на которую он так надеялся, но само его имя, заслоненное «Ромулом», было надолго забыто — вплоть до Нового времени.

На позднегреческую, византийскую литературу басни Федра практически не повлияли. «Низовая», нравоучительная традиция здесь была представлена баснями Эзопа из многочисленных школьных сборников, а «высокая», художественная — их стихотворной и риторической обработкой. Поздний пример такой обработки можно найти в сборнике упражнений ритора и писателя XII в. Никифора Хрисоверга. Пример этот интересен потому, что Никифор Хрисоверг тут идет не от частного к общему, как принято в басне, а от общего к частному, логически расчленяя действительность на составные части, отделяя «субъект» от его «предикатов»:

Человек некий имел бедность сопутницею жизни своей и с нею состарился. Однако для него помощью, для бедности же его противовесом служило ремесло; и было то ремесло дровосека. Ведь умеют мужи, бедностию теснимые, простирать руки свое на ремесло и призывать на подмогу себе труд. Итак, всю жизнь свою рубил он дрова, срубленное же на всякую нужду себе употреблял. Из сего проистекали для него как всякие прочие тяготы, так и нижеследующие; ибо не односоставна была маята его, и не единообразна мука. Досаждал ему и топор, часто по древу ударявший, ладони ему натиравший, лил его состав утомлявший; досаждал груз дерев, срубленных, на плечи его возлагавшийся и угнетавший их немилосердно. Ибо даже и скота подъяремного не дала старцу бедность, но преклонила под ярем его же выю. И вот однажды, пресытясь тяготами, зараз и обремененный, и в конец истощенный, зовет он Смерть. И немедля Смерть к нему приступает, и о причине, коей ради призвал он ее, вопрошает. Но тотчас является на свет жизнелюбие, от начала в засаде таившееся, и, переменив образ мыслей старца, подучает его перетолковать причину. «Не для того зову я тебя, — говорит он, — чтобы ты меня забрала, но дабы в трудах моих мне подсобила и, хоть немного бремя мое поднеся, вздохнуть мне позволила».

Так-то готовы мы труды все и скорби принять на себя по причине врожденного нашего жизнелюбия.

Никифор Хрисоверг, «О том, сколь властительно жизнелюбие» (перевод С. Аверинцева)

Жанр басни с его, по словам Сергея Аверинцева, «наивной назидательностью» и «хитроумной картинностью» прекрасно отвечал ранневизантийской духовной атмосфере, и в него легко вплетались христианские мотивы. Вот какую басню приводит в IV в. Григорий Богослов:

Ну, а теперь расскажу-ка я вам о скромности басню,
Скромности вашей под стать: в старости стал я болтлив.
Некогда, в давние дни ни худого, ни доброго дела
Не различал человек: так говорит нам молва.
Многие люди, почета не стоивши, были в почете,
Многие были умны, а почитались ни в грош.
Слава тем доставалась, кто был достоин позора,
Славы достойным — позор: не было правды ни в чем.
Но не укрылось царящее зло от господа бога;
В гневе неспешном своем рек он такие слова:
«Нехорошо, чтобы добрым и злым наравне доставалась
Слава: от этого зло множиться будет и цвесть.
Ныне хочу я пометить моим божественным знаком
Тех, кто сумеет во всем зло отличить от добра».
Рек, и у добрых людей покрывает ланиты румянцем:
С кровью взошла на лицо краска живого стыда.
Женам и девам он дал румянец и ярче и краше —
Слабому телу оплот, нежному сердцу покров.
Злым же людям в удел даны холодные души —
Вот почему и стыда лица не ведают их.

Григорий Богослов, «Нравственные стихи», 29, 187–206

Кроме того, в Византии, пишет Аверинцев, «басенный подход, проникает туда, куда он прежде не мог проникнуть, — в наукообразную популярно-философскую литературу. Уже не няньки и дядьки, увещевающие дитя, но интеллигентные моралисты, блистающие умом перед взрослыми, рассказывают небылицы про умных и целомудренных зверей и стыдят человека их примером». Так, Василий Великий с назидательной целью перерабатывает античные рассказы о животных в своих толкованиях на «Шестоднев»:

Ехидна, самая лютая из пресмыкающихся, для брака сходится с морскою муреною и, свистом извещая о своем приближении, вызывает ее из глубин для супружеского объятия. И она слушается и вступает в соединение с ядовитою ехидной. К чему клонится сия речь? К тому, что если и суров, если и дик нравом сожитель, супруга должна переносить это и ни под каким предлогом не соглашаться на расторжение союза. Он буен? Но муж. Он пьяница? Но соединен по естеству. Он груб и своенравен? Но твой уже член и даже драгоценнейший из членов.

Василий Великий, «Беседы на Шестоднев», VII

В V–VI вв. в Византии возникает средняя редакция басен Эзопа: язык I–II в. казался уже устаревшим, и появилось желание переложить знакомые басни на новый лад — ярким, живым, грубоватым народным языком. В качестве материала использовались и прозаические пересказы басен Бабрия, косвенно оказывавшие влияние на стиль переработки. К этому времени относится возникновение средней редакции «Жизнеописания Эзопа» — оно издавалось вместе с баснями.

В IX в. Игнатий Диакон перекладывает в ямбические четверостишия басни Бабрия:

Под смех рабочих мышь несла из кузницы
Другую мышь, от голода издохшую,
И так сказала: «Следовало плакать бы,
Что даже мышь вы прокормить не можете».

Игнатий, 8

Тогда же либо в XIV в. византийские литераторы решают переработать уже среднюю редакцию басен Эзопа: они хотят избавиться от вульгаризмов, вернуть басням чистый литературный язык, исправить всевозможные ошибки и, убрав разночтения, придать тексту единый, окончательный вид. Так появляется младшая редакция басен и «Жизнеописания Эзопа». Возможно, одним из ее авторов был выдающийся византийский гуманист Максим Плануд, занимавшийся также переводами Цицерона, Овидия, Боэция и Августина на греческий язык. Рукописи младшей редакции были невероятно популярны не только в Византии, но и на Западе. Одну из них в 1479 г., после падения Византии и на волне «возрожденческого» интереса к античной культуре, опубликовал итальянский гуманист Бон Аккурсий. Это было первое печатное издание басен Эзопа и вообще одна из первых печатных книг на древнегреческом языке в Европе. «С этого времени, — заканчивает свою книгу Михаил Гаспаров, — начинается развитие новоевропейской басни — жанра, которому суждено было возвеличиться именами Лафонтента, Лессинга и Крылова».