Все началось с того, что однажды утром в феврале 2015 года я не смог встать с кровати. То есть я встал, но ног как бы не было, и я упал.
Ощущение отсутствия ног мне знакомо с детства. Лет до семи я был жутким аллергиком, и мне прописывали как сильное антигистаминное димедрол — по какой-то крошечной четвертиночке. Таблетки от меня не прятали, полагаясь на мою сознательность (я читал толстые взрослые книги). Но мне так надоело болеть, что я, рассудив, что чем больше таблеток приму, тем быстрее выздоровею, как-то раз съел все четвертинки, которые были в пачке, всего около двух таблеток димедрола. И уснул в кресле, поджав под себя ноги. Когда я проснулся, их как бы не было.
Психосоматика, догадался Штирлиц. Вот это чувство, что ног нет, и намекнуло мне, что пора к врачу — к какому, пока еще было не очень понятно.
О депрессии сейчас написано немало дельного, и радует, что вроде бы уходит представление об этом биохимическом расстройстве как о «плохом настроении», когда «грустно», «не хочется ничего делать» и можно только «сидеть у окна и смотреть на осенние листья». Делать что-либо осмысленное действительно становится западло.
Мой случай, как потом мне объяснил психиатр, был сравнительно простым и безопасным. Даже если и появились бы серьезные суицидальные намерения, воплощать их все равно было бы западло.
Осенью 2014-го я стал тупеть — интеллектуально, эмоционально, нравственно. Постепенно отваливались способы получения удовольствия от работы, общения, творчества.
Мне не было тяжело или плохо, мне было никак. Я одинаково безучастно, как видеорегистратор, наблюдал и за играющими на детской площадке детьми, и за примеряющими в торговом центре классные туфли красивыми девушками, и за просящими милостыню опухшими бомжами. Наконец, хоть какую-то обманчивую химическую реакцию, легонький дофаминовый приход перестал из меня выжимать и алкоголь. Просто вечером нужно было как-то отключиться до завтра; можно было в целях экономии просить соседей, например, каждый вечер вырубать меня ударом по голове — но ведь это усилие, авантюра, общение. Мне было западло. Цепочка «работа — магазин — кровать» еще работала по инерции. Пока тем утром я не упал по причине «отсутствия» ног. В итоге мне помогли коллеги, заметив, что я иногда «зависаю» и не реагирую на обращенные ко мне вопросы.
По очень большому блату я попал к очень крутому психиатру. По этическим соображениям я не стану называть его имя и место работы.
Прием у него, наверное, стоил дорого, а меня он лечил бесплатно — повторюсь, по очень большому блату. (Уже после курса лечения я однажды чуть не нарушил врачебную тайну со своей стороны: работая корреспондентом на мероприятии, посвященном профилактике наркомании, я увидел этого психиатра среди экспертов и радостно зашептал коллегам: «А это мой врач!» Коллеги ничего не поняли, но на всякий случай отодвинулись.)
Я приехал к психиатру в его офис. Психиатр выглядел, как идеальный чеховский врач — ему не хватало лишь золотого пенсне и какого-нибудь барашкового воротника. Ничего особенного не происходило. Он мягко попросил меня рассказывать, в чем дело, и стал рассматривать меня. Этот взгляд я помню хорошо: внимательный, но не сверлящий, прямо в глаза, но в то же время ненавязчивый; взгляд как бы внутрь меня. Как я понял позже, он не столько слышал, сколько видел меня.
Мой рассказ был унылым и невнятным, как заготовка статьи в Википедии. Дослушав, врач предложил мне «на недельку» лечь в психоневрологический диспансер.
И я испугался, что сейчас зайдут санитары со смирительной рубашкой.
— А что у меня?
— Депрессия.
— Об этом я догадывался. А какая именно? И отчего?
— Это сложный вопрос. Я могу ответить на него чуть подробнее, если понаблюдаю вас какое-то время.
Врач говорил просто и мягко и выглядел ну очень по-чеховски. Ему не хватало, например, часов на цепочке и какой-нибудь мерлушковой шапки.
— Я не хочу в диспансер. Дома мне будет лучше.
— Как скажете, — так же мягко и просто ответил врач. Санитаров с галоперидолом по-прежнему не было. — Вы когда-нибудь пробовали психотерапию?
Я рассказал ему, что недавно по совету знакомых побывал у другого врача («…психотерапевта», мягко поправил собеседник), которая посоветовала мне «разделить» свою личность «на облачка» и описать, что чувствует и чего хочет каждое облачко.
Мой чеховский врач по-доброму рассмеялся:
— Да, это они умеют… А вы, простите, занимаетесь каким-нибудь творчеством? Может быть, что-то пишете?
— А вы с какой целью интересуетесь?
— Ну по вам многое видно. Вы могли вместо описаний своих симптомов рассказать, например, о любимых блюдах или творческих замыслах. Я же не очень слушаю, что вы говорите. Я смотрю, как вы говорите. Как сидите, двигаетесь, смотрите — моторика, темп речи, зрачки, жестикуляция. У вас, скорее всего, эндогенная депрессия. Вы, как человек пишущий, будете пытаться мне соврать, и это может замедлить наше лечение. Врать мне бесполезно. Разговаривать с вами бессмысленно. Поэтому давайте просто лечиться.
(«…голубчик», хотелось мне добавить за врача, пока он писал рецепты. Ох, как ему не хватало жилета и колокольчика для вызова прислуги. Или санитаров, — по-прежнему боялся я.)
— Приедете ко мне послезавтра. Если почувствуете что-то не то, звоните.
Растет двигательная активность — но совсем не так, как у матери главного героя в фильме, прости господи, «Реквием по мечте». Никто не скрипит зубами и не отдраивает в сотый раз квартиру. От холодильника не убегаешь, а наоборот, все чаще преследуешь его. Хочется не спеша делать руками что-нибудь приятное и успокаивающее, например готовить, — и тут появляются отличные условия для развития следующей побочки. Дичайше пробивает на жор, о чем в первую очередь предупреждал врач, сопровождая прогноз классической врачебной оговоркой — «все индивидуально». Моя индивидуальность выразилась в сильной тяге к сладкому, а именно к мороженому и конкретно — к пломбиру в вафельных стаканчиках. Почему? Наука пока не в состоянии дать ответ, но тут нелишним будет заметить, что одним из аргументов за легализацию «легких наркотиков» является то, что среди них есть те самые антидепрессанты — растительного происхождения.
С конца февраля по начало мая, пока я принимал паксил, я сожрал этого мороженого столько, что и сейчас не могу на него смотреть. Друзья, с которыми я тогда снимал квартиру, открывали туго набитый стаканчиками морозильник, и на них вываливались мои запасы.
Друзья знали о моем лечении, но беспокоились, не много ли столько сахара в одно лицо, но я объяснил им, что Так Надо. В конце концов, они были рады, что я выхожу из состояния, которое раньше толком и описать не мог.
Что характерно, я почти не располнел — скоро мне захотелось физкультуры, и я никогда не бегал и не висел на турнике во дворе с таким наслаждением, как тогда.
Комментарий врача: «Так Надо. Ешьте на здоровье. Бегайте с удовольствием».
Знакомства были как в дешевых ромкомах: нечаянно столкнулись в магазине, помог девушке собрать оброненные кабачки, и понеслась.
Или не понеслась.
Короче, сон в то время был для меня ценнее секса, и я сосредоточился на творчестве и самообразовании для новой работы. Классически сублимировал суходрочку.
Возможно, мой чеховский доктор немного интересничал, когда говорил, что психотерапия для меня бессмысленна, дразнил мои писательские понты. На самом деле мы с ним много разговаривали. Я приезжал к нему два-три раза в неделю и рассказывал — все, как он иронически предсказал в самом начале, — о своих кулинарных экспериментах и творческих замыслах. О том, что я уже не могу смотреть когда-то горячо любимую Германику, а лучше всего теперь заходит чудесный английский мультик «Барашек Шон» (вы можете сами представить, как мягко смеялся врач и как в моем представлении ему не хватало какой-нибудь «шаляпинской» шубы).
Однажды я пожаловался ему, что во время депрессии понимал, что болен, но мне было никак. Теперь же я знаю, что здоров, но мне постоянно грустно.
— Это и есть вы настоящий. Вы грустный, а грусть таблетками не лечат — да и надо ли? — сказал врач и начал снижать дозировки.
Я очень благодарен этому человеку.