Девичья игрушка: житие Баркова

Иван Барков сексуален, безумен и смешон до колик. Кому же принадлежит рука, качнувшая колыбель секс-революции XVIII века?

В семье священника рождается кудрявый мальчик, который не желает идти по стопам отца: чтению тропаря ребенок предпочитает гуманитарные науки. Чадо растет, и в 1748 году Браун и Ломоносов отмечают у молодого Баркова блестящее знание латыни, остроту суждений и способность переносить заумь академических старейшин. В этом Барков напоминает Венедикта Ерофеева: тот на экзаменах в МГУ два часа кряду ошеломлял местную профессору. Поначалу преподаватели видят в Баркове надежду русской словесности, достойного мужа и талантливого переводчика. Так студент Иван Барков оказывается принят на обучение в Академию наук. Но Ломоносов еще не догадывается, какого дьявола впустил в свой монастырь.

В период академической юности Барков приводит в студенческую комнату «случайных» женщин; царапает оскорбления и похабные рисунки на стенах профессорской уборной; напивается и устраивает драки в день Святой Пасхи; справляет большую нужду в сапог тирана-преподавателя. Баркову не присущ снобизм однокурсников — однажды он бесследно пропадает, загуляв с мастеровыми. За каждую выходку Баркова обещают отдать в матросы, но угрозу так и не осуществляют.

Любишь медок — люби и холодок

Доведенный до отчаяния штрафными санкциями, в 1751 году Барков сбегает с занятий. Под вечер он заявляется к ректору Крашенинникову — сильно пьяный и сердитый. Щедро украшая речь сексуальными метафорами, Барков выказывает недовольство бесконечными выговорами. Студент угрожает преподавателю и «говорит с крайнею наглостию и невежеством». Военный караул усмиряет бунтаря, которому прописывают щедрую «ижицу» — то есть порку розгами. Но как только прут заносится над Барковым, тот выкрикивает: «Слово и дело!» — похоже, в отравленном мозгу буяна порка превратилась в казнь народного освободителя Степана Разина.

Палачи тотчас прячут орудие пытки. Баркова допрашивают и выясняют, что государь в безопасности. В ближайшие пару лет озорника не раз закуют в кандалы и высекут, но ни одна флагелляция так и не выбьет мятежный дух из барковского гузла.

Между проказами Барков успевает вести дела Ломоносова, переписать «Повесть временных лет», сочинить «Краткую Российскую историю» и перевести сатиры Горация.

Слухи об одаренном, но — увы! — поврежденном служителе муз постепенно разносятся по всем губерниям. Сам автор «вздорных од» Александр Сумароков испытывает мощь его интеллекта. Барков одалживает у Сумарокова сочинения Расина (с которых Сумароков частенько делал поэтические «кальки» собственных трагедий) и отмечает каждый «позаимствованный» фрагмент надписью «украдено у Сумарокова». Тогда же Барков начинает писать порнографические стихи, которые позже составят сборник «Девичья игрушка». «Поэзия кнута и узды» быстро расходится на цитаты, что пагубно влияет на репутацию автора: Барков скомпрометирован. В его исправление больше не верят.

Если тебя ненавидят — притворись хорошим и выиграй время

В надежде на прощение, в 1762 году Барков пишет оду на день рождения Петра III. Ода была вынужденной мерой для Баркова: на тот момент его жалованье с трудом дотягивает до полтинника. Зато после публикации «Оды на всерадостный день рождения…» финансовое положение Баркова заметно поправляется: президент Академии наук Разумовский назначает его академическим переводчиком, пожаловав 200 рублей в год. Благодаря той же «Оде…» Разумовский наивно доверяется обещанию Баркова, заявившего о «совершенном исправлении поступков».

Барков, конечно, слово не держит, но и на амбразуру не бросается, как это позже сделает печально известный Александр Полежаев: тот в своем «Сашке» откровенно пошлет Николая I в предмет знаменитой картины Гюстава Курбе, за что и зачахнет на солдатской «губе». Барков как танцор балансирует на канате вседозволенности. Бунт Баркова — не политический: в списке его требований веселье возвышается над социальной справедливостью.

Несмотря на официальное признание «Оды на день рождения…», скоро становится понятно, что путь в школьные учебники для Баркова заказан.

Но русский Скаррон и не желает славы. Ломоносов твердит Баркову: «Не знаешь, Иван, цены себе, поверь, не знаешь!» Но он знает — и это доказывает очередной исторический анекдот. Похмельный Барков вваливается в дом Сумарокова и величает его первым русским стихотворцем. Когда растаявший Сумароков наливает гостю водки, тот уже в дверях кричит: «Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй Ломоносов, а ты только что третий». Говорят, Сумароков в тот вечер едва не зарезал Баркова.

День за днем он усердно закапывает талант в землю, обильно удобряя ее рвотой. Однажды в попытке вытащить Баркова из беспробудного запоя ему поручают перевод очень редкой книги. Месяц Барков отделывается фразой «Переводится!» и убегает прочь. Спустя еще месяц разъяренный заказчик обнаруживает пьяного до смерти Баркова за графином водки. На вопрос о переводе икающий Барков с трудом произносит: «Переводится — сначала в одном кабаке заложил, потом в другом… Вот так из кабака в кабак и переводится». Кроме спешки Барков не выносит поэтических соревнований: как-то все тот же Сумароков спорит с Барковым, кто скорее напишет оду. Выйдя из кабинета через 15 минут, Сумароков не видит оппонента, зато получает от слуги сообщение: «Барков просил передать, что дело в шляпе». Дурно пахнущая шляпа на полу окончательно дает понять хозяину дома: состязательность претит характеру Ивана Семеновича.

Иван Барков — король прокрастинации

Завистники будут скрипеть зубами, но какая разница? Грубым дается радость. Мат у Баркова выражает бесконечный спектр эмоций и душевных проявлений — становится присказкой, ласковым одобрением, фамильярностью, кокетством, оброненным междометием или особым «украшением» разговора. Барков чурается эвфемизмов и любой внутренней цензуры, всегда называя вещи своими именами, — в этом сама суть «барковщины».

Как Артюр Рембо и Луи-Фердинанд Селин, он переступает через архаику устаревшего языка, вводя в современную ему поэзию язык повседневности — похотливой и телесной.

Злоупотребление «русским титулом» у Баркова сопоставимо с поиском «библейской похабности» и отказом от французского жеманства у Пушкина. Грубость и простота с трехэтажной надстройкой — рецепт, снискавший успех и посмертное проклятие митрополита Евгения Болховитинова. В случае с Барковым правовое регулирование языка невозможно. Насыщенность его поэзии заставляет подчеркнуть красным карандашом едва ли не каждое слово: что останется, если изъять из поэзии Баркова матерщину? Ответ: предлоги и союзы.

«Сегодня разреши свободу нам тисненья —

что завтра выйдет в свет? Баркова сочиненья!» (Александр Пушкин)

Знаменитый пушкинист Цявловский допустил ошибку, назвав Баркова «певцом фаллоса». Зато безошибочно отметил главную тему барковианы: «описание coitus’а, как акта физического, или даже механического». Свободолюбивое дитя эпохи Просвещения, Барков неутомимо просвещает читателя в женской и мужской анатомии. Его стихи — это Альфред Кинси, «Ананга Ранга» и gender studies своего времени. Но какой же «певец фаллоса»? На липких страницах барковианы «штанное скало» упоминается не чаще «секелька» и «прорехи» — воспеванию женских прелестей Барков посвящает немало сил и времени.

Женщина никогда не была для Баркова только лишь объектом эксплуатации — в мире «Девичьей игрушки» сексуальные активистки мирно сосуществуют со столь же монструозными любодеями. В эпиграфе Барков обращается именно к читательнице:

«Ты приняла книгу сию, развернула и, читая первый лист, переменяя свой вид, сердишься. Ты спыльчиво клянешь мою неблагопристойность и называешь юношем дерзновенным. Но вместе с сим усматриваю я, ты смеешься внутренно, тебе любо слышать вожделение сердца твоего». Этим рыцарь кожаной шпаги совершает еще одну атаку, на этот раз на патриархат XVIII века с его броской «гусарскостью».

Баркова поймут, но слишком поздно

Тургенев назовет его «русским Вийоном», Батюшков вовсе позволит Баркову, «сотворившему обиды Венере девственной», восседать среди героев Элизии, античной страны вечной весны. От Баркова будут без ума Державин и Карамзин; последний вовсе включит охальника в «Пантеон русских авторов» (1802).

Морализатор Лев Толстой, правда, назовет Баркова ярмарочным шутом, у которого «на рубль вкуса, и ни на копейку стыда», но это ведь только компенсаторные механизмы. К толстовскому лагерю примкнет и чувствительный Пастернак, обиженный одной из важнейших фокус-групп Баркова — «сапогами»:

Ведь это там, на дне веонщины

Навек ребенку в сердце вкован

Облитый мукой облик женщины

В руках поклонников Баркова.

Самым рьяным поклонником Баркова в XIX веке станет Пушкин. Из лицейского «Монаха» образ сексуального наставника перекочует в «Городок», а оттуда — в балладу «Тень Баркова» (известную также как «Тень Кораблева»), умелую пародию на «Громобой» Жуковского: в ней призрак классика подарит попу-расстриге вечную эрекцию. Спасенную и восстановленную Цявловским балладу почти выпустят в СССР (в тайне от народа ее перепечатает глухонемая супружеская пара машинистов из НКВД), но в последний момент вычеркнут из собрания сочинений.

Но чего у нас никогда не смогут отнять — это смерть Баркова

Никто не знает, как именно это произошло. Баркову было 36 лет. Кто-то говорит, что он умудрился повеситься в камине, некоторые настаивают на удушении угарным газом, остальные приписывают Баркову утопление в афедроне — мол, захлебнулся дерьмом в общественном туалете. Live fast, die young — good poets do it well. Барков не оставляет черновиков, дневников и завещаний. Его единственное напутствие — крохотная записка. По некоторым вариантам легенды, ее нашли у поэта в заднице.

Той самой заднице, которую со школьной скамьи полосовали розгами за свободолюбие ее владельца. В записке — обращение ко всем поборникам морали, палачам и лицемерам уходящего века:

«И жил грешно, и умер смешно: голову казнил сам, а жопу оставил вам».