Боль предков. Наследуем ли мы травмы родителей?
В издательстве «Манн. Иванов и Фербер» вышла книга психолога Сьюзан Кейн «Переживание чувств. О силе грусти и внутренней свободе». Автор рассказывает о пользе от эмоций, которые обычно считаются негативными: от печали, горя, разочарования и других «горько-сладких переживаний». Именно они способны стать нашим источником вдохновения и помочь обрести цельность и спокойствие. Публикуем фрагмент из главы, посвященной травмам, которые дети наследуют от родителей.
Я начала писать эту книгу, чтобы разрешить загадку горько-сладкой музыки: почему все мы ее слушаем, почему столь многим из нас она кажется возвышающей и возвышенной. Но есть и еще один важный вопрос, о котором я рассуждала в главе 4: почему я не могу говорить о матери без слез? Как с этим справиться? Я считала, что нашла решение, вовсе перестав о ней говорить, — и так было, пока одним октябрьским утром я не оказалась в Open Center на Манхэттене.
В поисках ответов на вопросы, связанные со смертью, я записалась на семинар для социальных работников, священников и психологов, которые работают с умирающими и с людьми, потерявшими близких. Я не являюсь профессионалом в этой области, но я тогда работала над этой книгой, а потому рассчитывала, что и мне позволят участвовать. И вот я пришла, собранная, немного отстраненная, — примерно так я чувствовала себя перед тем концертом памяти Леонарда Коэна. Я не рассчитывала, что вот-вот найду ответ на вопрос о матери, мучивший меня несколько десятков лет, а также на более масштабный вопрос, связанный с переживаниями горько-сладкого спектра: как преобразовать горе и тоску, которые мы наследуем от прежних поколений?
Мы собрались в светлой просторной комнате, где обычно проходят занятия йогой; на полках лежат коврики и пенопластовые блоки. Сегодня на самом видном месте стоит модель человеческого скелета, а рядом на небольшом деревянном столике лежит церковная свечка и стоит белая доска с надписью: «Понять смерть — значит понять жизнь!»
Симха Рафаэль, психотерапевт, «просветитель в области проблем смерти», основатель и директор Института осознанного отношения к смерти Даат, сидит около этого скелета. Симха похож сразу на ортодоксального раввина и на типичного калифорнийского хиппи: у него борода с проседью, на нем темно-синий костюм и кипа, а также серьга в ухе, серебряная подвеска и ковбойские сапоги. Он предлагает нам называть его по имени. В его речи слышны то модуляции, типичные при чтении Талмуда, то шутливые скороговорки в стиле еврейских комиков из клубов так называемого Борщового пояса Америки.
Он рассказывает нам, что сам «выдержан в маринаде горя», так как пережил в молодости смерть многих друзей и родных. Однако он убежден, что между нашим миром и загробным — окно, а не стена и что наше «боящееся смерти» общество не дает нам это окно разглядеть.
В зале собралось восемь участников, наши стулья расставлены по кругу, и Симха предлагает нам рассказать наши личные истории, связанные со смертью. Первой слово берет Морин, она называет себя сильной ирландкой. Морин производит впечатление образованной, умной, жизнерадостной. Она с восторгом говорит о дочери и муже, с которым прямо в этот день отмечает пятнадцатую годовщину свадьбы. У нее короткие прямые волосы, очки, кроссовки, а на бейдже с именем нарисована смеющаяся рожица. Сильным уверенным голосом Морин рассказывает свою историю.
«Я всегда первым делом сообщаю, чем занимаюсь, потому что мне так спокойнее. Я медицинский социальный работник. Мне привычно помогать людям смотреть в лицо смерти. Однако я страшно боюсь собственной смерти. — Эту мысль она особенно подчеркивает. — Мой отец умер, когда мне было четырнадцать, и мама не разрешала нам горевать. Когда я начала плакать на похоронах, она очень строго на меня посмотрела». Морин показывает нам, каким был тот взгляд, наверняка очень точно повторяя мимику матери: уголки ее рта опущены, изображая категорическое неодобрение.
«У сестры от горя стали выпадать волосы, — продолжает она, — я без конца плакала, но никак с этими переживаниями не работала. Я нашла друга, который заменил мне отца, но потом он покончил с собой. Я стала алкоголиком, без конца впутывалась в отношения с агрессивными мужчинами. Я несколько раз делала аборт и теперь уверена, что попаду в ад. Вот уже 14 лет я не пью. Я полностью отдалась работе и могу хотя бы этим компенсировать те жизни, которые из-за меня не случились. Я хочу предложить другим поддержку там, где в свое время не получила ее сама. Я хочу оплакать собственные страшные ошибки, — добавляет Морин тихо. — Я хочу научиться излечивать эту боль и просить прощения. Как мне простить себя? Если мне это удастся, то я стану свободной и смогу помогать другим».
Симха слушает очень внимательно. «Я вижу тут две вещи, — начинает он мягким голосом. — Во-первых, твоя мать отлично научила тебя скрывать собственные чувства. Это страшно болезненная история, но если мы сейчас посмотрим запись твоего выступления без звука, то по одному лишь твоему виду у нас может возникнуть ощущение, что ты говоришь о поездке на Карибы или о сегодняшнем обеде. Так что спасибо, мама, но больше нам это не пригодится. Во-вторых, я вижу горячее желание исцелиться и перестать себя осуждать. Нам важно избавиться от трех слов: моя страшная ошибка».
Он просит нас подумать, что происходит, когда мы слушаем чью-то тяжелую историю. Принимаем ли мы рассказ близко к сердцу? Определенно. Мне крайне тяжело слушать отстраненно; я слушаю Морин и чувствую, как что-то во мне начинает ломаться.
Потом Симха спрашивает, осуждаем ли мы себя: «Думаете ли вы, что вот, мол, у нее история, над которой можно рыдать, а у меня что ж, так, всплакнуть только». Да, примерно так я и думала, и мне легче, когда я вижу, что остальные облегченно улыбаются после этого вопроса. Хорошо бы, чтобы мне не пришлось рассказывать о себе: получится такая ерунда после истории Морин.
Но отказываться говорить нехорошо, нечестно. Когда подходит моя очередь, я рассказываю о матери: как мы страшно поссорились, когда я была подростком, и как мне тогда казалось, что я отравила ей жизнь. Я рассказала, что мать росла в тени собственной матери, а у отца вся семья погибла за океаном.
Я говорила и не могла сдержать привычных слез. Надо было сообразить, что это случится. Я плачу так, как будто над моей историей нужно рыдать долго, бесконечно, и никаких носовых платков не хватит на все эти слезы. Рядом сидит Морин, у которой отец на самом деле умер, когда ей не было и двадцати, и чья жизнь из-за этого пошла под откос, — а я плачу даже больше, чем она. Уверена, что Симха не собирается предлагать нам сравнить переживания, но я все равно чувствую себя глупо.
Симха меня вовсе не осуждает, и, насколько я могу судить, группа тоже. «Я слышу, что тут нет полной здоровой индивидуализации, — говорит он. — Отчасти ты по-прежнему та шестнадцатилетняя и все еще хочешь сохранить связь с матерью. Ты все еще та, которой пришлось сказать себе: я могу либо стать самостоятельной личностью, либо сохранить любовь, но все сразу невозможно».
Конечно, он прав, и я давно все это знала. А потом Симха говорит еще кое-что: что я несу не только собственное горе, но и материнское, а также горе ее матери и отца и даже их родителей. Я несу в себе горе нескольких поколений.
Он спрашивает, кто я по зодиаку. Я в этом не сильно разбираюсь, но отвечаю, что мой знак Рыбы. «Ты слишком открыта и восприимчива. Тебе сложно разобраться, какие переживания твои, а какие чужие и принадлежат кому-то из предков. Однако ты сможешь сохранять связь поколений, не цепляясь за их боль», — добавляет он.
Шок и одновременно осознание его правоты: вот откуда все эти слезы, которые накатывают вдруг, без предупреждения, как грабитель из-за угла. Я всю жизнь могла вот так внезапно расплакаться, задолго до того, как у нас с матерью начались проблемы. Эти слезы подступали в моменты расставаний: например, когда мне было 10 лет и пора было уезжать из летнего лагеря, хотя я вообще-то была рада вернуться домой и в лагере мне не особенно нравилось. Даже тогда я не понимала, почему плачу. Ситуация не предполагала слез, но могла быть какая-то причина более высокого порядка, которую я не могла осознать.
У нас почти не было кузенов, тетей и дядей: почти все родные отца и матери погибли в холокост, и от них остались лишь старые коричневатые фотографии, на которых группы мужчин, женщин, пожилых людей и детей несколько мрачно смотрят в камеру. В 1920-е в Европе не было принято улыбаться на фотографиях, но мне всегда казалось, что они как будто предвидели собственную судьбу, — и некоторые, кстати говоря, действительно предвидели.
В 1926 году, когда мой дед был многообещающим семнадцатилетним студентом, изучающим Талмуд, они с отцом потратили все деньги на билет из польской деревни Бжуч в город Станислав, чтобы побывать на выступлении знаменитого тогда предсказателя будущего. «Польские евреи, на свете есть два гиганта: Россия и Германия. Эти два гиганта бьются за полное господство, за возможность повелевать миром. Они разжигают печи, чтобы произвести оружие, пули и всевозможные средства уничтожения, и рано или поздно они столкнутся друг с другом. И вы, польские евреи, окажетесь в центре. Вы обречены на полное уничтожение. Позвольте мне дать вам совет: бегите. Уезжайте как можно быстрее и дальше. Я вас предупреждаю, настоятельно вас предупреждаю: прячьтесь. Бегите отсюда, потому что иначе вас уничтожат».
На следующий год мой дед действительно уехал в Америку, один, с помощью родителей будущей невесты, которой еще даже не видел. Он собирался вывезти всю семью, как только сможет. Но он жил очень бедно, в крошечной квартирке в Бруклине, помочь семье не мог, и даже поселить их было бы негде. Он всегда помнил о том предсказании, услышанном в Станиславе, но кто знал тогда, насколько все это серьезно и неизбежно? Он все ждал и ждал, а семья его тем временем и правда сгорела. Как и было предсказано.
Для паствы, которой он служил 50 лет, дед был раввином с добрыми глазами и веселым энергичным голосом, всегда со всеми любезным, склонным к философствованиям и любящим посмеяться. Он знал Талмуд наизусть, он вел за собой молящихся и был их духовным пастырем. Для моей матери он был всем этим и еще любящим отцом. Мне казалось, что он не от мира сего, как герой истории, где магия переплелась с реальностью. От него пахло, как пахнет в старой библиотеке, как будто он, как джинн, возник из стопок старых книг, которые громоздились в его квартире. Он был одним из любимейших мною людей.
А еще этот человек не сумел простить себе гибель семьи и часто и невесело вздыхал, а почти столетие спустя после той поездки в Станислав на пороге собственной смерти рыдал о родителях, которых бросил.
Деда уважали все самые авторитетные и громогласные члены общины, но серд цем он был с заблудшими и потерянными душами. Они собирались у него в гостиной и шли вместе с ним в синагогу. «Ой, небах», — вздыхая, говорил он часто на идише, рассказывая моей матери о невзгодах, выпавших на долю кого-то из его паствы. Это выражение — «Ой, небах» — означает «Ох, бедолага». Это одна из немногих знакомых мне фраз на идише; я часто слышала ее, когда играла в кухне, а он говорил с моей матерью. «Ой, небах» — заголовок ко всему моему детству.
Оказались ли те исторические события каким-то образом частью моей собственной жизни, стали ли они причиной моих слез, как думает Симха? И если так, то каким образом это произошло: в культуре ли тут дело, в генетике, в семейных традициях или во всем этом сразу? Об этом мы поговорим в этой главе. А еще вот какой вопрос важно обсудить: если наша задача, как учит традиция горько-сладкого взгляда на мир, в том, чтобы преобразить боль в красоту, можем ли мы это сделать не только с нынешней своей болью или с болью, которую мы сами пережили в прошлом, но и с болью прошлых поколений?
Возможно, вы лично не унаследовали никакого тяжелого горя; возможно, вашей семьи не коснулись масштабные катастрофы прошлых столетий. Но очень может быть, что некоторые из ваших предков были рабами или крепостными; а даже если они королевской крови, то боль утраты наверняка коснулась и их — в связи с войнами, чумой, голодом, алкоголизмом, насилием или какими-то еще страшными силами, которые рано или поздно настигают каждого из нас в нашем райском саду. В глубине души все мы знаем, какова на вкус горечь горько-сладкого.
Вскоре после семинара у Симхи я слушала подкаст On Being, в котором Криста Типпетт брала интервью у Рейчел Йегуды, профессора психиатрии и нейронаук и директора отделения изучения посттравматического стресса в Медицинском университете Маунт-Синай. Был поздний вечер, и я уже была готова уснуть, как вдруг Йегуда сказала нечто, отчего я вскочила.
Йегуда занимается эпигенетикой и изучает, как гены реагируют на изменения внешней среды, в том числе негативные. Долгие годы она проверяет гипотезу, согласно которой стресс и несчастья могут влиять на тело на клеточном уровне, а эти последствия могут передаваться следующим поколениям.
Вот что она рассказала Типпетт: «Люди говорят, что, после того как с ними случилось нечто катастрофическое, они „как будто перестали быть собой“. Изменились. И тут важно задать вопрос: „А что, собственно, они имеют в виду? Конечно, они всё те же, какими и были. У них та же ДНК, ведь так?“ Да, ДНК та же. И это, на мой взгляд, значит, что внешнее влияние оказалось настолько серьезным, что повлекло за собой принципиальные и долгосрочные изменения. Эпигенетика дает нам язык и научные инструменты, чтобы начать разбираться с этими переменами».
В начале своей карьеры Йегуда изучала посттравматические расстройства; вместе с коллегами она организовала при нью-йоркской больнице «Маунт-Синай» клинику для переживших холокост и собиралась работать именно с теми, кто выжил в те страшные годы, но все вышло несколько иначе. Выжившие считали, что никакому врачу не под силу понять, что они пережили, и предпочитали сидеть дома. А вот их дети стали обращаться к врачам.
Оказалось, что в историях жизни этих детей — большинству к тому времени было уже за сорок — прослеживается уникальная закономерность. Десятилетия спустя они переживают стресс из-за того, что видели, как страдают их родители. Они чувствуют, что обязаны жить ради тех, кто погиб. И им страшно сложно дается сепарация и расставание, особенно с родителями. Большинство из нас в 40–50 лет воспринимают себя прежде всего как чьегото партнера или родителя. Дети же переживших холокост определяют себя именно как детей своих родителей и продолжают жить в тени матерей и отцов.
Были и другие, менее заметные маркеры. У детей выживших, если они сталкивались с травмирующими обстоятельствами, диагностировали посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР) втрое чаще, чем у евреев со схожей биографией, чьи родители не были жертвами холокоста. Анализ крови показывал у этих детей те же отклонения в работе нейроэндокринной и гормональной систем, что и у их родителей.
Эти пациенты определенно несли на себе тяжелый эмоциональный груз, но как они его получили? Связано ли это с тем, как их воспитывали в детстве, или с тем, как складывались их отношения с родителями? Или все это передавалось на уровне ДНК?
В поисках ответа на последний из вопросов Йегуда с коллегами занялась изучением одного гена, связанного со стрессом, в группе из тридцати двух переживших холокост и их двадцати четырех детей. Ученые обнаружили, что этот ген и у родителей, и у детей несет на себе отпечаток эпигенетических изменений, а именно метилирован. Это открытие стало важным доказательством того факта, что родительская травма может передаваться следующим поколениям.
В 2015 году они опубликовали результаты исследования в журнале Biological Psychiatry. Вскоре после этого в научнопопулярной прессе стали выходить сенсационные статьи, рассказывающие о работе Йегуды и о многообещающей области эпигенетики. Одновременно исследование Йегуды подверглось критике со стороны экспертов за слишком узкую выборку и отсутствие в числе его участников внуков и правнуков выживших. Сама Йегуда в напечатанной в 2018 году в журнале Environmental Epigenetics статье предупреждала об опасности «излишнего упрощения под прикрытием биологического детерминизма». «Наука еще слишком молода, — писала она, — и результаты работы пока довольно скромные». Кстати, в 2020 году в ходе другого исследования с большей выборкой выводы Йегуды получили подтверждение; результаты были опубликованы в журнале The American Journal of Psychiatry.
В ходе обсуждений не получил достаточного внимания вопрос о том, почему в прессе так быстро появились публикации о работе в этом направлении и почему эта область исследований вообще кажется нам важной. Я убеждена, что ответ прост: дело в том, что эти данные подтверждают нашу давнюю догадку. Именно о ней говорил Симха на том семинаре: иногда боль не заканчивается с концом жизни и передается следующим поколениям.
Нам уже известно, что иногда влияние травмы может проявляться, причем как физически, так и психологически, на протяжении всей жизни человека. На этом и основывается система постановки диагноза ПТСР, который в 1980 году был добавлен в «Диагностическое и статистическое руководство по психическим болезням» (DSM-III). В то время этот диагноз считался неоднозначным. Стресс нередко вызывает краткосрочную реакцию типа «бей или беги», и, как правило, когда угроза проходит, тело возвращается в нормальное состояние. Однако ученые стали находить все больше подтверждений того, что травма может вызывать долгосрочные физиологические изменения, в том числе и на уровне нейронных связей в мозге, в симпатической нервной системе, в иммунной системе и в гипоталамо-гипофизарно-надпочечниковой оси.
Теперь же мы получаем все новые данные, подтверждающие, что подобные физиологические изменения могут передаваться по наследству следующим поколениям. Об этом свидетельствуют работы не только Йегуды, но и ученых, работающих с животными. В ходе одного из исследований выяснилось, что у водяных блох, на которых воздействовали запахом хищника, рождается потомство с защитными шипами на голове. В рамках другого эксперимента мыши чувствовали запах, не связанный с опасностью, и одновременно получали болезненный удар током; впоследствии их дети и внуки тоже с рождения боялись этого запаха, хотя никаких электрических разрядов не получали. Профессор эпигенетики Университета Цюриха Изабель Мансуи провела удивительное (и очень невеселое) исследование, в ходе которого подвергала мышат различным неприятным воздействиям, в том числе отрывала их от матери. У выросших мышат наблюдались резкие отклонения в поведении: они оказывались и более отчаянными, и в большей степени склонными к депрессии, чем контрольная группа. Например, если их бросали в воду, они демонстрировали полную беспомощность и быстро прекращали попытки выплыть. Дети этих мышей проявляли те же поведенческие особенности.