Очевидный парадокс: чем больше свободы, тем больше нужды в ее расширении. Аппетит, как известно, приходит во время еды. Здесь этот неряшливый афоризм оказывается как нельзя кстати. Следует лишь добавить, что мы имеем дело с аппетитом грандиозного масштаба, который невозможно утолить, — он способен лишь приходить, обрекая несчастного едока на голодную смерть в приступе всё более разнузданного обжорства.
Освобождение напоминает каприз… капризность. Чем полнее и аккуратнее исполняются прихоти человека, тем в большее неистовство его приводит малейшее расхождение с идеалом. Наконец человек обращается в принцессу и просыпается на дюжине перин из-за горошины, нечаянно оказавшейся под ними.
Комфорт помещает индивида в декорации черепашьей апории Зенона. Готовый отказаться от сколько-нибудь значимой цели Ахиллес гонится за комфортом, который каждый раз от него ускользает. Расхождение всё меньше и меньше, но никогда не исчерпывается целиком. Поэтому ищущий комфорта (и только комфорта) индивид никогда не сможет насладиться им в полной мере: всегда останется крохотный зазор. И чем меньше это несоответствие, тем более оно непереносимо.
Сущностные изменения требуют от человека предельного напряжения. Он не преображается с ростом материального благополучия. Именно это обстоятельство и лежит в основании всеобщей культуры: жители третьего мира понимают книги и фильмы (повествовательные артефакты искусства) первого мира. И наоборот.
Уровень жизни мало что меняет в человеке. Возможно, это и имел в виду Наполеон, уподобляя людей цифрам, ценность которых зависит исключительно от их положения. Цифра остается одной и той же, встречаем ли мы ее среди десятков или миллиардов. Так и вырванный из привычной среды индивид лишь в первое время испытывает шок новизны. Однако совсем скоро он обвыкается и вовлекается в те же социальные отношения, только на новом уровне (новой разрядности).
Стремление к комфорту порабощает человека. Стремление к свободе прокладывает ту же траекторию. Финальные цели того и другого недостижимы, приближение к ним асимптотическое, нескончаемое.
Сам характер подобного перемещения склоняет индивида к закрепощению и отказу от любых других целей. Рабы свободы так же обусловлены целью, как рабы комфорта.
Я уверен, что именно это спрятано в рассуждениях Зенона, вряд ли древнегреческий философ упивался пустой парадоксальностью. Ахиллес не может угнаться за черепахой не из-за бесконечного дробления пути, а по причине радикального сужения горизонта: бегун не видит больше ничего, кроме едва ползущей черепахи. Если бы Ахиллес смог отвести от нее взгляд, то немедленно проскочил бы, едва заметив.
Немногим удается сконцентрироваться на предмете без ущерба для общего тонуса. Хотя и этим немногим полезно время от времени отвлекаться, чтобы не слиться с предметом окончательно. Всем остальным стоит сужать свой и без того не особо широкий кругозор исключительно осторожно, иначе они рискуют лишиться почвы под ногами и свалиться в бездну микрокосма.
Это мы и наблюдаем, глядя на капризных искателей комфорта или бескомпромиссных борцов за свободу. И комфорта, и свободы не бывает не то что много — хотя бы достаточно. Изнеженный филистер никогда не скажет: «Довольно», как бы глубоко он ни продвинулся на пути растворения в удобстве. Так же ненасытен любой активист, вымогатель бесчисленных прав и свобод. Их обжорство не ведает предела.
В определенном смысле негативно понимаемую свободу («свободу от», liberty) можно приравнять к комфорту. Активист борется за раскрепощение своего и себе подобных, ценитель комфорта бежит от обусловленности, ищет независимости от всего, кроме своих желаний.
Нередко вырождающаяся аристократия видит в слугах своих палачей. Но не в революционном значении (такое ей даже не приходит в голову), а в сугубо приземленном — как мучителей, которые слишком долго несут еду, слишком неторопливо исполняют поручения, глупы, невежественны и безобразны. Так распускаются цветы каприза и комфорта.
Аналогичная динамика наблюдается и в освобождении. Одиозные понятия трактуются всё более широко. Например, «агрессия» и «насилие», когда-то четко определенные научно и юридически, в манипуляциях активистов превратились в новую редакцию фашизма. «Агрессией», «насилием» и «фашизмом» маркируется решительно все, что не нравится обличителю.
Консилиум врачей решает, разрешить ли идущему на поправку герою гулять снаружи лечебного корпуса. Парадоксально, но в агрессии (еще и бессознательной) обвиняют саму жертву агрессии, которую медицинское сопровождение лишило элементарных свобод. Стоило герою начать разговор о возвращении к нормальному существованию, его немедленно обвинили в (подсознательной) агрессии.
Доктора не поделились с пациентом ни щепоткой контроля. Однако ненасытность власть предержащих нисколько не больше ненасытности борцов за права. Активисты блестяще переняли прием оборачивания, когда палач и жертва меняются местами.
Еще исследователи садомазохизма отмечали, что власть жертвы не уступает власти палача. В более широком социальном пласте диспозиция палача и жертвы определяется силовым полем, то есть источником власти. Это больше не функциональное отношение, а производная дискурса.
Жертвы расизма, жестокости, сексизма перенимают методологию своих истязателей и обращают ее против них же, только сойдя на несколько иерархических ступеней вниз. Это называется симметричным ответом или позитивной дискриминацией.
Дилетантам кажется, что изогнутую пластину можно исправить, выгнув ее в обратную сторону. Это не так. Есть лишь одна возможность восстановления: поместить пластину под пресс, то есть создать условия интенсивного навязывания паритета, а не выгибать ее в обратную сторону.
И всё же активисту, то есть человеку, в котором деятельное начало превосходит рефлексивное, непременно хочется изогнуть кривую пластину противоположным образом. Казалось бы, насилия или дискриминации не станет меньше, если их перенаправить в обратную сторону, но бунтарям это не всегда очевидно. Нередко они сражаются не c одиозными явлениями, а с конкретными людьми, и убийство убийцы или изнасилование насильника автоматически приравнивается к искоренению душегубства.
Всё же не деятельность, а именно мышление определяет состояние бодрствования. Во время сна сбиваются критерии, совсем иначе работает анализ. Глубокие переживания уравниваются с ничтожными. Поэтому во сне могут мучить вещи, которые по пробуждении оказываются смехотворно незначительными.
Борьба за права и свободы, отданная на откуп активистам, видится мне погружением в сон. Сон нервный, неглубокий, с путаными дергаными сновидениями. Здесь яркость образов подменяет глубину мысли, а резкость жеста — его содержание.
В таком режиме ни одна проблема не разрешима. Раз возникнув, она будет бесконечно усугубляться, пока вы не проснетесь, или сменится новой проблемой. Что мы и наблюдаем: однажды выстрелив, свобода отдается всё учащающимся эхом, которое уже не смолкнет, как бы вы ни зажимали уши.
Вся надежда на пробуждение, когда удастся восстановить мышление в полном объеме. Только вот кто разбудит обуреваемого сновидческими страстями петуха?.. Он спит, пропускает рассвет… И вместе с ним дремлют все остальные, погруженные в одну и ту же грезу, где они ловят звезды в дырявый сачок для рыбы.