Вещность слова, пеленки языка. Ответ лингвиста Людмилы Чернейко философу Федору Гиренку

Что такое «мифологичность слова»? А в чем его материальность? Наконец, о чем стоит спорить лингвисту с философом? Читайте об этом в ответе Людмилы Чернейко на колонку «Слова-мифы, слова-бумажники и слова-перекрестки. Прогулка с Федором Гиренком по философии слова от Лосева и Бахтина до Делеза и Хомского».

Автор Людмила Чернейко

лингвист

С Федором Гиренком журнал совершил интереснейшую «прогулку по садам» не только отечественной, но и европейской лингвофилософии, представив вниманию читателя философское осмысление такого сугубо лингвистического и философского объекта, каким является слово. Однако в эпоху расцвета междисциплинарных исследований слово естественным образом привлекает к себе внимание представителей не только гуманитарных, но и естественных наук, поскольку, как писал отечественный филолог XVIII века Василий Тредиаковский, «элоквенция объединяет все науки и знания, ибо все они токмо чрез элоквенцию говорят».

Знаменательно, что в эпоху кризиса, когда многие носители русской культуры, беспокоясь о состоянии нашей речи, ставят русскому языку диагноз «нервный срыв» (с чем не согласен автор лингвистического бестселлера «Русский язык на грани нервного срыва» Максим Кронгауз и многие другие трезвомыслящие соотечественники), гуманитарии и естествоиспытатели заботятся о научном русском языке (в МГУ работает семинар «Научный русский язык», и секции под одноименным названием стали регулярными в программе конференций МКО, проводимых МГУ совместно с Пущино и Дубной). А проблема дискурса заботит философов, который год проводящих одноименные круглые столы в МГУ.

Стиль Федора Гиренка соответствует решению философской проблемы, поставленной в виде вопрошания «Что есть слово?», и по жанру статья представляет собой эссе. Лингвистический ответ на вопрос о «чтойности» слова требует большей строгости, достигаемой введением не только специальной лингвистической терминологии, но и аргументированного комментария к терминам статьи Федора Гиренка и его рассуждениям.

1.1. На поставленный вопрос: «Зачем нам слова?» — следует ответ: «Затем, чтобы они представляли вещи, знакомили с ними, обозначали их». Верно. Только смысловой акцент поставлен на вещах (что позволяет философу и дальше рассуждать в выбранном им смысловом ракурсе), а должен быть поставлен на людях. И глагол знакомить своей семантикой требует трех обязательных участников ситуации (актантов): того, кто знакомит (агенс действия — в данном случае это слово), того, кого знакомят, — пациенс (это человек), и то, с чем знакомят (это когносценс = сведения, информация). И глагол представить тоже трехместный, но немного иной грамматической структуры: агенс (слово), пациенс (вещь) и адресат (человек).

Слова нужны не вещам, а людям, чтобы в отсутствие вещи и всего видимого мира иметь возможность этот мир воспроизводить в своем воображении. А поскольку слова, действительно, тоже вещи (знак — материальный заместитель вещи в сознании), постольку ими можно создавать вымышленные, лишь воображаемые миры текстовых пространств — поэзии и прозы.

А также можно формулировать вечные вопросы и давать на них врéменные ответы, чем и занимается философия.

1.2. И не вещи «доверили словам говорить о себе», как считает философ. «Когда Бог начал творить вещи, он взял на себя смелость назвать то, что он создал» (Книга Бытия). А Адаму Бог доверил именование животного царства. Таким образом, наречение тварного мира — дело Божеское. И, конечно, антропоцентризм, ставший основой современной когнитивистики (в отличие от логизма и реицентризма структурализма), и антропология как философское направление, поставившее (в отличие от традиционной онтологии) в основание мира субъектность (не субъективность!), не могут не различать действительность как мир вещей до человека и помимо человека и реальность как поименованный мир, локализованный и укорененный в конкретной, определенной культуре.

И именно потому, что слово в своей материальности равно вещи, между ними существуют достаточно паритетные отношения: слова выступают от имени вещей, но вещи не немые — они наделяют слова-знаки такими параметрами (свойствами), которые нерелевантны семантически (не различают смыслов близких слов), но превращают знаки в символы.

Так, простая, утилитарная вещь под названием «грабли» наделила в русской культуре свое имя свойствами, которые позволили имени оторваться от материальной почвы знака-субститута (названия как замены определенного сельхозинструмента) и стать символом невозможности русскому человеку усвоить отрицательный опыт — ни свой, ни чужой.

И таких предметных знаков (а именно они типичные знаки, поскольку замещают материальные вещи в идеальном пространстве сознания) в каждой культуре множество (стена, кружево, сеть, потолок и под.), и именно они создают образные метафоры, когда их предметное значение зачеркивается, а остается только признаковое, что и определило их название «скрытые предикаты». И слово почва, такое значимое для русской культуры вот уже на протяжении двух веков, стало ключевым в силу своей не знаковости, а символичности, базой которой является языковой знак, оторвавшийся от своей «субституциональности» («почвенности») и воспаривший к высотам метафизики.

1.3. Мы знаем что-то о вещах помимо слов, до слов и вне связи со словами, однако это «что-то-знание» небезразлично для языка и слова как его обязательного элемента. Вот этот тип знания и определяет, по Алексею Лосеву, мифологичность слова. Слова-мифы — это вся непредметная лексика, в которой содержится неверифицируемое знание о феноменах умопостигаемого мира, то есть представления. Те из них, которые имеют «валентность на интерпретацию», и есть «слова-перекрестки» (в терминологии Гиренка), поскольку их смысловое пространство — арена борьбы разных точек зрения на один метафизический феномен, например: Cвобода — это не ряска на болоте (как Вы думаете), свобода — это ветер (ТВ-передача). Как отмечал Лейбниц в рассуждении о нравственных терминах, они «редко имеют вполне тождественное значение у двух различных лиц». Однако утверждение философа о том, что «при звуках одного и того же слова никто не думает то же, что и другой», требует уточнения: что стоит за этим «то же, что»? Если декартовский «предмет восприятия», то он, действительно, у каждого свой (белая береза под моим окном — у лирического героя Есенина или сегодня старый ясень сам не свой — у Маршака), если же речь о «предмете мысли», о котором передается информация в речи, то слова береза и ясень, а также белая, окно, сегодня, фразеологизм сам не свой и, конечно, предлог под понимаются вполне однозначно всеми носителями русского языка.

Что касается термина «фонема», то лингвисту невозможно принять его отождествления с термином «звук», а потому и рассуждение «Фонема слова уже сама по себе действует на человека. Она, как музыка, настраивает душу. Ее многие слышат, но лишь некоторые понимают» оцениваю критически: фонема — это звук в его исключительно смыслоразличительной функции; далеко не все звуки, присущие фонетической системе языка, такую функцию выполняют, например: «Алчбы и жажды бедное дитя» (Некрасов). В слове алчбы невозможно произнести звук [ч’], но только [дж’], но русский человек этого не замечает, потому что звук обусловлен его позицией в слове. И трудно согласиться с предложением «понимать фонему», поскольку она не обладает смыслом.

Но звуки речи воспринимаются носителями языка и способны оказывать определенное эстетическое воздействие, если талант художника сможет им распорядиться, как это сделано в стихотворении Велимира Хлебникова «Слово о Эль».

2. Что касается этимологии слова, то, действительно, это одна из интереснейших лингвистических проблем: как значение предметное (вещное, физическое) превращается в значение абстрактное, за которым стоит метафизический феномен. Федор Буслаев сформулировал принцип соотношения предметности и абстрактности в истории развития слов, принадлежащих разным языкам, универсальность которого подтверждается практикой сопоставительного изучения лексики: «Значение физическое древнее нравственного» (ср. Лейбниц: «Знание конкретного всегда предшествует знанию абстрактного»). Если посмотреть этимологию таких значимых для русской культуры, но заимствованных из латыни слов, как, например, культура, коррупция, инфляция, то и в языке-доноре их «физическое значение» (предметное) является исконным, первоначальным, буквальным, а все прочие — вторичными, производными, «нравственными» (абстрактными): cultura — возделывание почвы, а более абстрактные смыслы ‘воспитание’, ‘образование’ и совсем абстрактное ‘развитие’ являются позднейшими образованиями; коррупция из латинских con (вместе) + rumpere (рвать, разрывать); инфляция из лат. inflatio = ‘вздутие’ (изначально живота). И такое значимое для русской культуры слово, как грех, изначально имеет тоже более конкретное значение, а именно: ‘ошибка’ (рус. погрешность) и является переводом греческого ἁμαρτία = буквально ‘непопадание в цель’. И веселое студенческое слово шпаргалка этимологи связывают с греческим словом σπάργανον (sparganon), обозначающим пеленку.

Таким образом, этимология и заимствованных слов, и исконных открывает уму тайны именования, или семиотизации как процесса означивания вещей.

Алексей Лосев афористически сформулировал этот процесс: «Имя поднимает вещь в сознание».

Поэтому вопрос о том, что чему предшествует — мысль слову или слово мысли, представляется схоластическим, поскольку следует определиться в векторе размышления: если речь идет об оппозиции «вещь — слово» (говоря языком философии, об «отношении сознания к бытию»), то, конечно, приоритет за вещью (ср. Эмиль Бенвенист: «В сознании нет пустых форм, как нет и не получивших названия понятий»), который отстаивал еще Рене Декарт, предложивший значимую для понимания этих сложных отношений терминологическую оппозицию «предмет восприятия — предмет мысли». И если предметов восприятия (вещей мира) великое множество, составляющее универсум внеязыковой действительности, понимаемой как бытие вещей («вещей-в-себе»), то «предметы мысли» создают реальность (лат. res = ‘вещь’, realis = ‘вещественный’), то есть то, что выхвачено данной конкретной культурой из действительности и в этой культуре локализовано.

Несколько слов по поводу этой мысли: «В морфеме всегда сидит Другой. Грамматик. Или лингвист. В семеме есть место для меня». Во-первых, вовсе не обязательно вводить специальный лингвистический термин «семема» (даже если его и употребляет П. Флоренский), чтобы говорить о «душе слова», которая не что иное, как его содержание, смысл, значение, тем более что термины «смысл» и «значение» в эссе присутствуют. Что касается морфемы, то и в ней вполне может разместиться «я» говорящего: «ского» — философского, гипотетического и другого «ского»; «измы» — релятивизм против нативизма, в этой мировой войне «измов» (Гай Дойчер, «Сквозь зеркало языка»).

3. Разговор о «магии слова» требует определения статуса слова. Магией (силой воздействия) обладают два типа слов: это прежде всего «звукосимволы» (ономатопеи = звукоподражания и звукоощущения), то есть слова, звучание (а это и есть родная материя слова) которых воспринимается и оценивается носителями языка по определенной шкале («семантический дифференциал» Чарлза Осгуда) как «приятное, гармоничное» или, напротив, отталкивающее. Бесспорной силой воздействия обладает оценочная лексика: слова хулы и хвалы. Завораживают такие слова, за которыми стоит тайна: мгла, бездна, галактика. Завораживают и философские термины (среди них много заимствований) типа трансцендентный экзистенциализм, но и вполне русские выражения, подобные сочетанию непроизвольная сиюминутность переживаний, тоже не оставят слушателя равнодушным. Интересный пример из советской фильмоклассики: Ну ты просто вундеркинд! — А что это такое? — А не знаю. — А чего говоришь? — Да слово хорошее.

4. В приведенных философом цитатах из Выготского и Флоренского не вижу противоречия, поскольку говорят они о разном: Флоренский — о том, что разговаривать можно не со всяким, а исключительно при наличии «мистического единства душ» (определенного резонанса сознаний, доступного сначала интуиции), а оно только такого рода беседой и «выявляется сознанию» (интуиция подтверждается). И Выготский прав: если речь идет об общении как словесном контакте, то он и опосредуется словом.

Общение душ возможно в социуме через код — слово, музыку, цвет, пластику, то есть опосредованно.

Непосредственно — только через Бога. Но это другой вектор проблемы. В защиту Выготского, хотя он в ней и не нуждается. Ни в одной из известных мне работ Выготского нет такого, о чем можно сказать словами Ф.И. Гиренка: «Что говорит Выготский? Он говорит: никаких душ нет». Эта мысль приписана Выготскому и никак не вытекает из приведенной цитаты.

Гиренок утверждает: «Сначала мы грезим, а потом говорим, то есть соединяем воображаемое и языковое». И снова вопрос: какое «сначала» имеется в виду? Если «сначала» онтогенетическое, то достоверно одно: ребенок месяцев 8–9 слушает мир. Только потом начинает говорить. Глаголы грезить и воображать близки, но не настолько тождественны, насколько их воспринимает философское сознание автора: в глаголе грезить есть идея несбыточности воображаемого (Виктор Кандинский, «О псевдогаллюцинациях»: грезы как «обманы внутренних и внешних чувств»), тогда как в глаголе воображать заключено значение ‘мысленно представлять’. Воображать ребенок начинает довольно рано, а вот грезить? Верно: человек говорящий соединяет воображаемое и языковое, но языковое не принадлежит только ему. Оно «всехное», достояние культуры социума, а каждый говорящий в акте речи язык присваивает.

5. «В имени завершается движение языка» (Федор Гиренок). Но с имени начинается движение речи. При возможности свободного выбора собеседника (если повезет с «мистическим движением душ») важна тема разговора, а она вводится именем (субстантивом): А теперь поговорим о прекрасном (высоком, вечном, справедливости и под.). И даже такие жизненно важные понятия, которые по своему статусу являются предикациями (качествами, параметрами), становятся темой разговора только при их опредмечивании: одиночество — безвыходное, вечное, глубокое, гордое, горькое, полное, приятное, острое, страшное; давит, отступило, тяготит; боль, пустота, страх, тоска одиночества. И в этом вербализованном размышлении русской культуры о таком значимом социальном параметре, как одиночество, представлена его русская «картинка».

Можно продолжать разговор с философом Федор Гиренком и о словах-терминах (примеры можно приводить не только из современных философских трактатов, но из текстов более скромных жанров, например, из двухтомного школьного учебника по литературе для старших классов «Литературная матрица», написанного писателями, где тоже много «завораживающих» разум фрагментов), и о языковой игре, представленной в его примерах единочество и анонсенс. Игра представлена и в таких «народных» словах, как прихватизация, уМРОТ, депутанты, в названии магазинов «пУХовики», в словаре Н. Лескова долбица умножения. Это слова-чемоданы, в терминологии авторов «Общей риторики» Дюбуа. Языковую игру как проявление остроумия можно только приветствовать. Гораздо хуже для языка (и культуры речи), когда «наезды» одного слова на другое совершаются, может, и по правилам сложения смыслов слов и их частей (звуков, морфем), однако вопреки эстетическому вкусу и даже здравому смыслу. Я имею в виду аббревиатуры типа педобр (ничем не лучше постреволюционного шкраба), МУДО (муниципальное учреждение дошкольного образования) и прочие перлы, свидетельствующие о состоянии чиновничьих умов.

Не могу согласиться с тем, что известное грамматическое высказывание Щербы о глокой куздре можно квалифицировать как бессмыслицу. Напротив, ученый приводил эту искусственную конструкцию для подтверждения значения (и смысла!) грамматических форм. Что касается наличия абсолютно лишенных смысла выражений в естественном языке, то даже пример Хомского о зеленых идеях неубедителен, поскольку и его можно прочитать метафорически.

Так что знамя бессмысленного прочно держит современная гуманитарная наука во главе с несколько в стороне стоящей философией.

О «словах-затычках» можно вести долгий разговор в рамках девиза 90-х «Называть вещи своими именами!» и проблемы передачи способов социально значимой негативной информации, в первую очередь в пространстве СМИ. Эвфемизации как способу словесной маскировки негативных событий посвящены серьезные лингвистические исследования. Но в социально-политической речи имеет место и прямо противоположный процесс дисфемизации как средства искажения информации в противоположную сторону, придания нейтральному или хорошему событию негативных коннотаций. Место этим процессам — арена политических баталий, освещаемых ангажированными СМИ.

Как писал в своей уже упомянутой книге лингвист Максим Кронгауз о русском языке, «…его надо любить. О нем надо спорить. Но главное — на нем надо говорить, писать и читать». К трудам философа Федора Гиренка можно относиться по-разному. Для меня ценность его текстов (хотя философ и считает всех аутистами и не устает это повторять, впадая в противоречие с самим собой, опубликовавшим множество книг и статей) состоит в том, что, в отличие от многих философов, с которыми я, как правило, соглашаюсь, тексты Гиренка сначала вызывают во мне мощный интеллектуальный протест, затем заставляют думать и искать его причину, а заканчивается тем, что мне хочется вести с этим философом диалог, разумеется, если он включает меня в круг своих собеседников.

Присоединиться к клубу