«Глотая эпоху и ею давясь»: зачем читать советского поэта Евгения Евтушенко, проклявшего ХХ век

Евгений Евтушенко в конце 1960-х был самым популярным на Западе русским поэтом. Его стихи читал Пол Маккартни, его портрет побывал на обложке журнала Time в 1962-м, а Боба Дилана с одобрением называли «новым Евтушенко». ХХ век всё дальше уходит в прошлое. Философ Антон Тарасюк сравнивает, как его осмысляли немецкий писатель Гюнтер Грасс, французский философ Ален Бадью и Евгений Евтушенко, — и объясняет, почему только взгляд последнего актуален сегодня.

Автор Антон Тарасюк

философ и популяризатор философии

88 лет назад, 18 июля 1932 года, родился советский поэт Евгений Александрович Гангнус, он же Евтушенко. В унисон с ХХ столетием Евтушенко задал вопрос: «Что это был за век?» И дал ответ.

В литературном запале Евтушенко бросил:

«Сам двадцатый век девальвировал все учебники истории двадцатого века».

Звучит неплохо. Но если подумать, то любые учебники заведомо девальвированы. Их цель — не истина, а вдалбливание господствующей точки зрения в головы интеллектуально слабых людей (часто речь вообще о детях — они основные потребители учебников). По сути же Евтушенко прав.

Всё, что ХХ век говорил ex cathedra, официально, — это и есть «учебники», подборки стушеванной и лживой информации. Не стоит забывать, что именно в этом веке появились массовые коммуникации, пропаганда и реклама. Это век невиданной идеологической интоксикации; ему было на роду написано стать веком дезинформации.

Шестидесятники, или Big Shiny Thing

Даже сквозь идеологический туман ХХ века видны большие события и большие судьбы: в них упираешься — «не пройти». Жизнь Евтушенко входит в их число. Нельзя не заметить. Нельзя не положить глаз. В английском языке такие вещи называют big shiny thing — «большая блестящая штуковина». Собственно, так можно описать шестидесятников одной фразой.

«Большая». Большая, потому что жизнь Евтушенко начинается в 1932 году и заканчивается в 2017-м. Его биография (здесь он не одинок — таково всё поколение) интересная: человек увидел всё.

Дед по отцу арестован в 1937 году — лагеря, могила. Дед по матери расстрелян в 1938-м. Дальше — Вторая мировая, полусиротское существование (развод родителей, мать часто на фронте). Из первой школы вышибли. Из второй, где училась «неисправимая» шпана, тоже. В 1949 году начинает писать, чуть позже становится самым молодым членом Союза писателей.

Дальше — больше: учеба и исключение из Литинститута в конце пятидесятых. Коммунальный быт. Постепенно приходящая слава, появление и приклеивание к поколению термина «шестидесятники» (считается, что термин ввел критик Станислав Рассадин, но само слово мелькало и до его одноименной статьи). Номинация на Нобелевскую премию, игра в кино, режиссура, бесконечные гастроли и заграничные поездки, «великое противостояние» с Бродским, перестройка, депутатство, отъезд в Америку в 1991 году. Преподавательская карьера.

И закономерное превращение в пережиток эпохи. Кроме того, что это было неизбежно, это оказался еще и лучший вариант такого превращения. Без чиновничьей деградации. С плохими стихами и промахами, с декоративной защитой всего хорошего против всего плохого — но с сохранением рассудка и любви к жизни.

«Блестящая». Сейчас не очень понятно, как это Евтушенко собирал многотысячные стадионы и удерживал внимание людей, декламируя стихи.

Но факт остается фактом: в 1962 году он попал на обложку Time, а к концу шестидесятых был самым популярным поэтом в мире, если не брать в расчет Джона Леннона и Пола Маккартни.

Последний, к слову, рассказывал, что почитывал стихи Евтушенко между концертами. Хотя — вопреки свидетельству самого Евтушенко — вряд ли называл советского поэта «пятым битлом». Дело тут не в том, что Евтушенко это придумал, а в том, что такое вполне могло быть: в конечном счете критики тогда хвалили Боба Дилана, называя «новым Евтушенко» (в 2016 году «новый Евтушенко», в отличие от старого, Нобелевскую премию получил).

Евтушенко и Дилан действительно похожи — не только мотивами, темами и общим «вайбом», но и, например, любовью к оригинальным костюмам, которые они продолжили носить и в пожилом возрасте

Нужно понимать, что Евтушенко входил в мировую культурную элиту. Сегодня это кажется чуть ли не фантастикой. Дмитрий Галковский здорово передал это чувство:

«Сейчас фразочки Евтушенко (да и Тарковского): „сидели мы как-то в кафе с Мастроянни“; „Сартр попросил мой автограф“; „я Кеннеди и говорю“ — воспринимаются как неправдоподобная похвальба».

Непонимание контекста приводит к постоянным промахам литературных критиков — от заумных статей о «риторике самовосхваления» в поэмах Евтушенко (якобы много «якает») до другой крайности: обсуждения тинейджерства, ярких пиджаков Евтушенко и его же «клоунских кепок». Вроде как спорить не с чем, а всё равно выходит или реакция приехавшего поступать в столичный университет провинциала («ну и вырядились тут»), или статья того же провинциала, но уже на втором курсе («Марксистский анализ „Шрека“»).

На деле же всё проще.

Канье Уэст якает, «потому что может». Дурацкие наряды носит по той же причине. Так себя ведут поп-звезды. И вели… Например, Евтушенко.

«Штуковина». Шестидесятники — это люди, «ориентированные на легальное сотрудничество с властью».

Допускалось легкое неповиновение, но никогда — прямое сопротивление. Из этого часто делают вывод о продажности. Действительно, пока диссидентов приговаривали к лагерям, Евтушенко получал государственные награды, многочисленные публикации и заграничные поездки.

Но в этом смысле шестидесятники — поколение… нормальное. Да, сделали свой выбор, пошли на компромисс, отказались от героизма, идущего в комплекте с поломанной полукриминальной судьбой, выбрали публичное признание. Разве удивительно?

В первом сборнике двадцатилетний Евтушенко публикует вполне сервильную хвалу в адрес телепата Сталина, читающего мысли народа. В 1961 году пишет прямо противоположный текст — «Наследники Сталина», где просит «удвоить караул», чтобы «Сталин не встал и со Сталиным — прошлое».

С Лениным похожая история, да и с коммунизмом. В начале — стихотворение о психотерапевтической силе ленинского Мавзолея:

И руки на плечи положит
Ильич, наш товарищ в борьбе,
И если никто не поможет,
То Ленин поможет тебе.
И тихо, когда тебе трудно,
Приди за советом сюда.
Все мертвые спят непробудно,
Но Ленин не спит никогда.

В итоге — критика «оруэлловского варианта коммунизма на костях» и заявления Евтушенко о том, что раньше «мы еще многого не знали».

Конечно, между этими текстами целая жизнь. Но Евтушенко заранее всё написал о подобном, в том числе своем, трепе:

Если мы коммунизм построить хотим,
трепачи на трибунах не требуются.
Коммунизм для меня —
самый высший интим,
а о самом интимном
не треплются.

Жизнь звезды — всегда компромисс с властью. Приходится быть ритуальной штуковиной — голосом молодежи для одних, совестью для других, законодателем мод для третьих, неоправданной надеждой для четвертых.

В случае Евтушенко всё это — идеологический театр: по большому счету его взгляды не важны. Эта особенность делает Евтушенко актуальным и сейчас. Если захотеть, можно собрать евтушенковский сборник о правах женщин, экологии, социальной справедливости — да хоть бы и о Black Lives Matter:

И понимаю я с тоской,
что столькие протесты
не то что об стену башкой,
а кулаком — по тесту.
И крепко хочется тряхнуть
всю матушку-Америчку,
всю эту муть, всю эту нудь,
всю данную системочку!

О чем бы он ни говорил, его выручает избранная стратегия: написанное сшито красной нитью его «я». «Гражданская позиция» становится сквозным мотивом творчества, политический памфлет превращается в лирику. Эмоция разъедает скорлупу идеологии — и прощаешь автору самые идиотские «взгляды». Это, а не внешний, набранный на «политкорректной» клавиатуре слой, — ключевое в стихотворениях Евтушенко.

В каком контексте воспринимать Евтушенко?

До конца жизни оставаясь именно советским поэтом, Евтушенко играл в мировой культурной лиге, поэтому зацикленность критиков на «советскости» Евтушенко однобока. Евтушенко всячески подчеркивал, что он — гражданин мира, и в меру сил пытался соответствовать:

Границы мне мешают…
               Мне неловко
не знать Буэнос-Айреса,
               Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
со всеми говорить —
               пускай на ломаном.

Но ведь это касается не только физических границ, но и интеллектуальных. Почему, хотя бы ради эксперимента, не посмотреть на поэта с этой стороны?

Известность за пределами СССР Евтушенко принесла поэма «Бабий Яр», написанная в 1961 году. На фото: Евгений Александрович в Зале Имен мемориального комплекса истории Холокоста «Яд Вашем», 2007 год.© Jim Hollander / EPA / Rex / Shutterstock. Источник

Мне кажется интересным сравнить произведения трех ровесников: роман «Мое столетие» Гюнтера Грасса (1927–2015), трактат «Век» Алена Бадью (1937) и поэму «Фуку!» Евтушенко. Все трое задали один и тот же вопрос: «Чем был ХХ век?» Каждый представил свой версию.

Контраст ответов немецкого писателя, французского философа и советского поэта интересен не только профессиональными и национальными особенностями. Мы увидим, что Евтушенко выходит за узкую шестидесятническую, да и советскую повестку — и вполне органично.

Гюнтер Грасс: ХХ век — бесконечный калейдоскоп фикций

Роман Гюнтера Грасса «Мое столетие» (1999) состоит из небольших гиперрефлексивных зарисовок по принципу «один год — один рассказ».

Грасс, во-первых, рассказывает исключительно обыденные немецкие истории.

Это позволяет вырваться из тисков стандартного нарратива о XX веке. Скажем, 1937 год оказывается не годом Большого террора где-то в России, а годом, когда немецкие дети просто играют на школьном дворе.

Во-вторых, он полностью фикционализирует столетие. Предоставляет слово даже литературным персонажам: так, о 1906 годе рассказывает герой Артура Конана Дойля. Или культивирует литературные мифы: в 1967 году скучающий преподаватель размышляет о значимости встречи Хайдеггера и Целана вперемешку с бытовыми проблемами. Грасс иронизирует, но важности «встречи» не отрицает.

Без единства, с размазанными границами реальности, век теряет очертания. Критики отмечали: непонятно, что и где происходит.

Распуская петли столетия, Грасс создает слабую вселенную, которую мог сотворить только, по выражению американского богослова Джона Капуто, «слабый Бог». Из этой вселенной не вырваться.

Наступает сотый, 1999 год, но хронологические рамки не играют роли. Роман кончается меланхоличным всхлипом:

«И еще я рада, что на подходе двухтысячный год. Посмотрим, посмотрим, что будет… Если только опять не начнется война… Сперва там внизу, на юге, а потом заполыхает везде…»

Действительно, дальше в такой вселенной «случится» 2000 год. А за ним и 2005-й, и 2050-е годы. Но это как будто всё тот же XX век. Видимо, как-то так немецкий автор поколения Грасса и должен рассказывать о своем столетии: в этой тюрьме он навсегда.

Ален Бадью: ХХ век — неразборчивая страсть реального

В отличие от Грасса «Веку» (2005) Бадью чужда скорбная завороженность непрерывностью столетия. Он насчитывает три возможных хронологии ХХ века — в зависимости от угла зрения:

— историческую (1914–1991). Это взлет и падение коммунистического проекта;

— этическую (1917–1976). Это время террора и организованных государственных преступлений;

— экономическую (1970–2000-е). Это триумф капитализма и глобальных рынков.

За всем этим Бадью ищет какой-то объединяющий смысл.

В отличие от утопических проектов XIX века, оставшегося «веком обещания», ХХ век ставит во главу угла действие. Все его проявления объединяет ключевая страсть — «страсть реального».

Философский провиденциализм Бадью опирается на внимательное чтение «следов» — документов, в которых век осмысляет сам себя: от стихотворений Мандельштама до теоретических выкладок Малевича и провозглашения «смерти человека» Сартром, Лаканом и Фуко.

Решив искать понимание века в текстах самого века, Бадью допускает фатальную ошибку: принимает за чистую монету всё, что ХХ столетие нагородило о самом себе. Будто бы «следы» века оставил надежный рассказчик. И никакого коварства. Это в подлом-то веке, который сам Бадью подозревает в иллюзорности.

Итог закономерный — всеядность. Французский философ и математик, склонив голову, комментирует тексты Великого Кормчего Мао Цзэдуна.

Думаю, будет правильно воспринимать это не иначе как утонченною французскую интеллектуальную игру. Или же неразборчивую страсть реального.

Евгений Евтушенко: ХХ век, fuck you

Если для Грасса ХХ век — это бессобытийное «дление» частных жизней, для Бадью — четко очерченное поле, насыщенное событиями, то в поэме «Фуку!» (1985) Евтушенко есть и то и другое. Для «я», которым он склеивает разрозненные куски поэмы, обыденные и исторические события — вещи одного порядка.

Начинается всё с детства и постепенного «взросления», что создает своеобразный тон поэмы-воспитания:

Но бедность — не ум,
                                    и деньги — не ум,
и всё-таки я понемножечку
взрослел неумело,
взрослел наобум,
когда меня били под ложечку.

Чуть дальше этот воспитательный момент получает эпохальный фон — речь уже не об отдельном человеке, а о веке:

Глотая эпоху и ею давясь,
но так, что ни разу не вырвало,
я знаю не меньше, чем пыль или грязь,
и больше всех воронов мира.

Это — типичный евтушенсковский мотив. Например, в «Волчьем паспорте» поэт говорит: «Мой личный дневник порой невольно превращается в дневник века».

Сюжет «Фуку!» прост: действие начинается в Латинской Америке и представляет собой бесцельные прыжки в ситуации, в которые попадал автор, описываемые прозой. Они служат трамплином к поэтическим вставкам.

Например, рассказывая о своем пребывании в Австрии, Евтушенко начинает рассуждать о фашизме, затем идет стихотворение о Гитлере и Рёме, которые выходят к толпе фанатиков, по пути думая, как будут друг друга предавать.

Ну, собственно, и всё. Вроде как типичный «политкорректор» ХХ века.

«Фуку!» построена как феллиниевское бессмысленное блуждание. Как герой Мастроянни становится участником скетчей из жизни богемного Рима, так герой «Фуку!» оказывается свидетелем разнородных ситуаций ХХ века, запускающих его поэтическое воображение. Кадр из «Сладкой жизни» Федерико Феллини

Правда, после нескольких таких скетчей Евтушенко вдруг рассказывает историю обезумевшего бульдозериста Сарапулькина. Обычный колымской трудяга внезапно сходит с ума: начинает строить себе огромный саркофаг. Местные алкаши удивляются и спрашивают зачем. Ответ — «потому что могу»:

Я, конечно,
                  не Пушкин и не Высоцкий.
Мне мериться славой с ними нелегко,
но мне не нравится совет:
                                    «Не высовываться!»
Я хочу высовываться
                                  высоко!

Конечно, перед нами образ поэтического творчества, каким оно видится в ХХ веке. Без иллюзий: нерукотворный памятник, во-первых, рукотворен, а во-вторых, является плодом нарциссического безумия провинциального фрика.

Творческая программа бульдозериста Сарапулькина разворачивается дальше:

И всех фараонов отвергая начисто,
а также алкоголиков,
                                   рвущихся к ларьку,
он их посылает
                                   на то, чем были зачаты…
Это —
                                   сарапулькинское фуку!

Что это за «фуку», появляющееся в поэме снова и снова?

В середине текста Евтушенко приводит легенду о происхождении слова. Якобы это проклятие забвения, которое в Латинской Америке появилось вместе с рабами из Африки. Подтверждений этой легенде, покорно воспроизводимой в текстах о Евтушенко, нет.

Контекст же ясно указывает на то, что «фуку» — не что иное, как «fuck you». Шутка вполне в духе шестидесятников.

Евтушенко постоянно эксплуатирует этот смысл: вот беднота машет плакатам с политиками, крича «фуку»; вот Колумб после смерти пытается договориться с ветром, на что получает ответ: «фуку»…

Памятник Христофору Колумбу перед ратушей в городе Колумбус, Огайо. В начале июля снесена протестующими. То же происходит со многими другими статуями Колумба в США. © Seth Herald / AFP via Getty Images

В этом же духе поэма заканчивается. «Фуку» получает вся история, прежде всего — идиотский ХХ век:

Я видел разруху войны,
                                           но и мир лицемерный — разруха.
У лжемиротворцев —
                                        крысиные рыльца в пушку.
Всем тем,
                  кто посеял голод и тела,
                                                                 и духа, —
фуку!

Сегодня на фоне продолжающихся американских протестов еще более современно, чем в годы создания поэмы, звучат призывы Евтушенко очистить музеи от «подонков» и «сделать высморк» из энциклопедий (то есть перейти к режиму прямой цензуры):

За что удостоился статуй
мясник Александр Македонский?
А Наполеон — Пантеона?
За что эта честь окровавленному толстяку?
В музеях, куда ни ткнешься, —
прославленные подонки…
Фуку!

В итоге Евтушенко возводит образ Колумба до уровня исторического обобщения, тирана как такового:

А ты за какие заслуги
                   еще в неизвестность не канул,
еще мельтешишь на экране,
                            хотя превратился в труху,
ефрейтор — колумб геноцида,
                       блицкрига и газовых камер?
Фуку!

И вам, кровавая мелочь,
                                    хеопсы-провинциалы,
которые лезли по трупам —
                             лишь бы им быть наверху,
сомосы и пиночеты,
                                банановые генералы, —
фуку!

Маховик не останавливается. Сама планета говорит человечеству: «фуку». Лирический герой поэмы, пройдя школу ХХ века, приходит к выводу:

Почти напоследок:
я — всем временам однолеток,
земляк всем землянам
                   и даже галактианам.
Я,
словно индеец в Колумбовых ржавых браслетах,
«фуку!» прохриплю перед смертью
                                      поддельно бессмертным тиранам.

Что в итоге? В поэме «Фуку!» Евтушенко описал процесс взросления. И последний урок в этой школе герой получает, почти умирая. Внезапное осознание безумной природы творчества подводит его к выводу: перед судом индивида (даже бульдозериста Сарапулькина) век мало что значит. Поэтому пусть лучше катится к черту. Поэма завершается попыткой договориться с потомками:

Но договорюсь я с потомками —
                                                         так или эдак…

Назад он уже не смотрит.Вероятно, это и есть то немногое, что человек как индивидуальное «я» может сказать ХХ веку. Что еще остается? Капитулировать перед величием века? Спрятаться в быту, как Грасс, или философских абстракциях, как Бадью? Но ни в том, ни в другом нет человеческого «я». Кому как не вечно «якающему» поэту это знать.

«Просто идите на…»

P. S.

В ХХI веке статуи Колумба действительно начали сносить. Интересно, как бы к этому отнесся Евтушенко?

Присоединиться к клубу