«Смерть песне, смерть!»: чем болела и как умирала, а потом воскресала русская поэзия от Пушкина до Маяковского
В XIX веке русская поэзия умирала как минимум два раза. В 1830-е годы, когда ее потихоньку начала вытеснять проза. И во второй половине века — это было самое непоэтическое время в русской литературе. Как же так получилось? Ведь русская литература начиналась именно с поэзии! Рассказывает Максим Кармаза.
Ломоносов, Державин, а потом и Жуковский, Пушкин, Лермонтов… К началу 1830-х годов поэзия меняется, потому что писать так, как писали Ломоносов и Державин с их порой неподъемным слогом, уже нельзя. Казалось бы, поэзия становится легче и доступнее для широкого читателя, но в этом «опрощении» критика увидела ее деградацию.
Спустя почти полтора века один из главных российских филологов — Михаил Гаспаров — заявит, что Пушкин нам так же непонятен, как душа собаки Каштанки у Чехова. Критика же в лице Булгарина посчитала поэта слишком мелочным и легким…
Про пушкинский роман в стихах Булгарин отзывался еще раздражительнее:
Булгарин не был одинок в ощущении, что Пушкин-поэт деградирует с каждым годом. Вот что писал о «Евгении Онегине» критик Николай Надеждин:
Для него пушкинский роман в стихах — поэтическое «убожество» и «блестящая игрушка». Не более. Это сейчас его изучают в школах и университетах, а в то время современники упрекали поэта за слишком «низкий», обыкновенный сюжет и за недостойного главного героя.
«Бросить Пушкина с Парохода современности!»
Задолго до поэтов-футуристов, одним из которых был и Маяковский, молодые критики, включая Белинского, Полевого и того же Надеждина, сбрасывают с корабля современности Пушкина как ненужный балласт. Белинский публикует разгромную рецензию, которая мгновенно разлетается по всей Москве и почти хоронит литературную репутацию Пушкина.
Колкие эпиграммы на Пушкина с удовольствием повторяли за Белинским:
В обзоре русской литературы 1846 года Белинский и вовсе заявил, что «стихи играют второстепенную в сравнении с прозою роль».
Пушкин, как никто другой, понимал, что для журналов — главного органа литературной жизни той поры — нужно «унижаться» и писать «смиренную», «суровую» прозу, как говорится в «Евгении Онегине».
В прозе легче обсуждать насущные проблемы: социальные, бытовые, психологические. В конце 1820-х годов Пушкин обращается к прозе и пишет «Арапа Петра Великого» (1828), «Повести Белкина» (1830), «Дубровского» (1833), «Пиковую даму» (1834) и «Капитанскую дочку» (1836). А в одном из «Отрывков из путешествия Онегина» он скажет:
Даже в этих стихах можно найти удивительную пушкинскую способность видеть поэзию в том, что прежде считалось не принадлежащим поэзии изначально, низким и обыденным. Поэтому в «Домике в Коломне» Пушкин скатывается почти в разговорную интонацию и позволяет себе заигрывать с читателем:
А в стихотворении «Осень» Пушкин допускает такие стихи:
Сейчас нам трудно себе представить, насколько возмущен был читатель, привыкший к изящному слогу и «гладенькой» поэзии. Такие стихи оскорбляли его изнеженный слух. Но этого мало. Пушкин дразнит читателя и дальше, когда почти смакует смерть «чахоточной девы»:
Век — торгаш
Поэзия в лице Пушкина «на смерть осуждена», как и «чахоточная дева». Его время подходит к концу, как и время Баратынского, Батюшкова и других поэтов золотого века.
Одну из них Пушкин обнаружил сам и обозначил как «усовершенствование и зрелость его произведений». Ясно, что писал он не столько о Баратынском, сколько о своем положении в тогдашней литературной среде. Пока критики писали о том, что Пушкин «везде и во всем слишком легок» и что «он только прикасается к предмету, а не углубляется в него», сам поэт говорил: «Талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются».
Впрочем, было бы упрощением считать, что непонимание читателей и критики связано лишь с внутренним ростом поэта.
Была и другая, быть может, куда более серьезная причина: восстание декабристов положило конец эпохе, для которой Пушкин был «своим». На горло пушкинской песне наступала эпоха чиновников, когда литература начинает осмысляться с точки зрения пользы.
В знаменитом стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкин пишет:
Это произносит сам книгопродавец. Показательно, что стихотворение заканчивается не стихами, а прозой: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся», — отвечает книгопродавцу поэт. Поэзия задыхается и замолкает. Недаром знаменитое стихотворение Тютчева, современника Пушкина, называется «Silentium!», то есть «молчание». Это стихотворение — свидетельство внутреннего кризиса поэзии.
В 1835 году выходит стихотворение Баратынского «Последний поэт». В 1839-м — стихотворение Лермонтова «Не верь себе» — о том же, что и «Silentium!» Тютчева. А уже в 1840 году выходит и проза Лермонтова — роман «Герой нашего времени». Ровно через год, после гибели Лермонтова, вопрос о том, что происходит с русской поэзией, становится главным. Ни среди современников, ни среди более молодых поэтов нет никого, кто бы мог претендовать на тот статус первого русского парнасца, который имели Пушкин и Лермонтов. Они «до такой степени усвоили нашему языку стихотворную форму, что написать теперь гладенькое стихотворение сумеет всякий, владеющий в некоторой степени механизмом языка», как писал Некрасов в статье «Русские второстепенные поэты». И именно он занимает их место.
Некрасов выше Пушкина
Некрасов понимает, что в такое время, когда каждая бездарность может написать «гладенькое стихотворение», он должен писать фельетоны и «бестолковые поэмы», оскорбляя «изнеженный слух эпигонов». Кроме того, он явно отдает себе отчет, что при том унизительном отношении к поэзии, которое сформировалось в эту пору, на его литературный талант едва ли будет спрос. С другой стороны, как поэт и очень проницательный знаток поэзии, он задумывается о том, как бы вернуть поэзии былую славу. Поэтому он пишет цикл критических статей о «русских второстепенных поэтах», цель которого состоит не в том, чтобы зафиксировать «умирание» поэзии, — напротив, нужно напомнить публике: русская поэзия еще жива!
Чем так важна поэзия? Некрасов убежден: «В душе каждого человека есть клапан, отворяющийся только поэзией». Именно поэзия является инструментом, обнажающим и выражающим душу. Поэзия находится в теснейшей связи с внутренней жизнью человека. Это согласуется, конечно, с распространенным в то время интересом к психологизму. Интерес к поэту как к личности неизменно растет. Всего за несколько лет русская поэзия на страницах журналов и отдельных сборников обретает свою плоть и кровь.
На этом фоне быть первым русским поэтом — уже не «обыкновенным талантом», уже не второстепенным — становится престижным. И именно такую роль берет на себя Некрасов. Он делает то, что не делал никто: сочетает прозу и поэзию в новое единство, образуя новую форму и тем самым давая стиху второе дыхание. Когда на похоронах Некрасова Достоевский поставит его следом за Пушкиным, революционно настроенные студенты закричат: он выше Пушкина, выше! Потому что писал о страданиях целого крепостного народа. Казалось, после смерти Некрасова поэзия замолкает вновь. Начинается новая, страшная эпоха.
Больное поколение и смерть его кумиров
«Больное поколение» 1880-х годов, к которому относился и Достоевский, считалось жертвой повального недуга, охватившего российское общество в период самодержавной реакции при Александре III. Взгляд восьмидесятников на действительность очень удобно описывать с помощью метафоры болезни: общество — это всего-навсего живучий организм с присущими ему, как и любому другому организму на земле, заболеваниями.
Главный поэт эпохи — Семен Надсон (им будут зачитываться все поэты ХХ века: от Мандельштама до Есенина) — страдал от туберкулеза.
Надсон стал первым русским поэтом, популярность которого напоминала популярность современных поп-звезд. До «Клуба 27» ему не хватило дожить двух лет. Тогда его читала вся Россия, а сейчас едва ли кто-то помнит…
А если и помнит, то считает поэтом безвкусным и, что называется, «жвачным». Мать Надсона тоже страдала от туберкулеза. Отец его скончался в сумасшедшем доме. Отчим поэта покончил с собой в 1870 году. За их семейной трагедией наблюдала вся страна.
Что касается поэзии Надсона, то его гражданская лирика всей своей антиэстетической направленностью передает настроение, свойственное «больному поколению»: ощущение травмированности, драматическое переживание общественных язв и тусклого, больше напоминавшего смерть, нежели жизнь, существования. Кстати говоря, те же темы мы найдем у Некрасова, который превратил последние дни своей жизни в лирический дневник. Некрасов умер от рака прямой кишки. Его «Последние песни», в которых отразилась болезнь поэта, воспринимались как предсмертный всплеск «гражданской боли».
И Некрасов, и Надсон заразили Россию своими поэтическими переживаниями.
Их смерть представляла собой «образцовую травму» (chosen trauma), то есть потрясение большого социального масштаба, после которого Россия, в частности русская интеллигенция, оплакивающая смерть кумиров, еще долго оправлялась.
Но «лирическая» болезнь Надсона и Некрасова — меньшее из зол.
Поэзия с надрывом
Острое ощущение разлада между человеком и миром, ощущение непрекращающегося кошмара повседневности было общим для упаднической, декадентской поэзии 1880-х годов. Знаменитое стихотворение «Сумасшедший» Алексея Апухтина — монолог психически больного пациента, вообразившего себя королем, к которому в палату пришли родные (они же гости на приеме у короля). Лирический герой то погружается в свой бред, то пробуждается от него.
В таком состоянии пребывал не только Апухтин, но и поэт Константин Случевский, доверявший своим видениям в бреду больше, чем реальности. Про его похороны писали так:
Лучшие свои стихи («Lux aeterna», «После казни в Женеве») Случевский печатает в 1881 году — в год убийства императора Александра II и последовавшей за этим казни народовольцев, в год смерти Достоевского. На смерть последнего поэт отозвался стихотворением «После похорон Ф. М. Достоевского», выражающим безоговорочное признание особой и исключительной, в понимании Случевского, роли автора «Бесов» в русской литературе. Больше того, в конце 1870-х — начале 1880-х годов Толстой пишет знаменитую «Исповедь». В ней он отрицает, быть может, три главных столпа, на которых стояла Россия времен Александра II, — служение народу, философию и науку, не способную дать ответ на вопрос: «В чем смысл жизни?».
В такое кризисное время Случевский печатает свой цикл «Мефистофель», в третьем стихотворении которого вешают преступника (оно так и называется: «Преступник»). «Зрелище всенародной казни» здесь призвано напомнить читателю судебный процесс над народовольцами (первомартовцами) после убийства Александра II. Об этом же написано, возможно, главное стихотворение Случевского — «После казни в Женеве», где есть такие строчки:
Современный читатель воспринимает это как больную фантазию лирического героя Случевского, а тогдашним читателям было ясно, что это никакая не больная фантазия, а осколок больного времени, которое Случевский страшно и мучительно перекладывал на стихи. Даже не времени, а поэтического «безвременья» — так стали называть эпоху в русской литературе 1880-х годов. Дальше будет только хуже…
Быть ли песне?
В 1900 году выйдет статья Сергея Андреевского с характерным заглавием «Вырождение рифмы», где критик напишет, что «чудные песни» Пушкина и Лермонтова «были почти последними». Почти — потому что был Некрасов. Но для Андреевского он не поэт, а приспособленец. Некрасов, согласно Андреевскому, приспособился к тому, что поэзия, если она желала иметь своих слушателей, должна была понизить тон, опроститься. В прежние времена в стихах Пушкина, пропитанных «прозаизмами», критика видела «опрощение», а значит, и деградацию поэзии; а во времена Некрасова сходный процесс получает в критике совершенно обратную оценку: нам нужна «опрозаизированная» поэзия, чтобы она осталась жива, иначе ее никто не будет читать и уж тем более понимать.
Удивительно и то, что статья Андреевского выходит, когда уже вышли первые выпуски «Русских символистов» под редакцией Брюсова. Вот-вот о себе заявит Блок.
В свои права вступает поэзия новая — поэзия мистическая, поэзия иррационального познания мира с помощью загадочного символа (отсюда — символисты). Ее ждет расцвет, какого она не видела со времен Пушкина, а аналогия Серебряного века с золотым просится сама собой.
Случевский чувствует, как эта новая поэзия дышит ему в спину и любезно просит уйти, наконец, с поэтической дороги. В стихотворении с говорящим названием «Быть ли песне?» он пишет:
Этот вопрос — быть ли песне? — останется актуальным и для грядущего ХХ века. Поэзия будет так же умирать и воскресать. А поэтов всегда будет не хватать. Как скажет Пастернак, «нас мало. Нас может быть трое…». Прежде Пастернака Маяковский напишет в «Юбилейном»:
В наши дни оказывается, что нужно. Прав был Случевский, который говорил, что поэзия, поэтическое творение продолжает жить наперекор нечуткости и враждебности многих, кто в песне, в стихах, в рифмах не находит пользы: