Ешь ананасы, рябчиков жуй! Как относились к еде в ранние советские годы и что об этом писали
Молодое советское государство активно занималось воспитанием своих граждан. Они учились не только читать резолюции и выступать на партсобраниях, но и по-новому выстраивать быт. Должна ли еда быть в удовольствие рабочему, за что хотели отменить фотосинтез и как написать плохой роман про колбасу, читайте в нашем материале.
Мир меняется
После Октябрьской революции 1917 года изменились не только флаг, валюта, правительственный аппарат и законы, но и такие простые, казалось бы, вещи, как еда. Сами продукты остались прежними, но вот отношение к ним поменялось – и не только из-за дефицита и продразвёрстки. Новое понимание пищевой ценности и смысла пищи связано в том числе с модернизацией и механизацией труда советского человека. Технологичное, безотходное производство пищи сразу стало частью советского утопического мифа. Стремление к техническому прогрессу, сочетавшееся с совершенствованием рабочего пространства, изменяло представления о пище в сторону функциональности, а не получения наслаждения.
Гражданин – это прежде всего работник, и инновационные решения в том числе в области питания должны напрямую влиять на его работоспособность. В частности, не занимать рабочее время отлучками на домашний обед. Алексей Гастев, активно занимавшийся вопросами эффективного труда, уделял значительное внимание связи жизненных и трудовых циклов рабочих с производственными циклами.
Связанный коллектив – это общность и людей, и машин, образующая особенное рабочее пространство. В рамках идеи о реализации всех потребностей человека в этом рабочем пространстве возникают фабрики-кухни, а производство еды становится частью работы единого советского организма-механизма. Представление о фабрике делается очень значимым для развития советского общества, и не только в теоретических трудах Гастева. Александр Чаянов развивал схожие идеи относительно экономики сельского хозяйства.
«Самая доподлинная фабрика», эйдос всех современных Чаянову фабрик, знаменует собой вершину технического прогресса, реализацию производства полного цикла – настолько полного, что для него уже не потребуются никакие внешние ресурсы. Пища от выращивания продуктов до расфасовки на порции в заводской столовой обладает единственно важной функцией: насытить работника социалистического труда. Эту утилитарность потребления, которая предполагала в том числе отказ от излишеств и сведение пищевого разнообразия к необходимому минимуму, можно заметить и в литературе конца 1920-х – начала 1930-х.
Питание рабочих на театральной сцене
Действие пьесы «Темп» (1929) Николая Погодина, одного из самых показательных представителей соцреалистической драматургии, сосредоточено на решении проблемы брюшного тифа у заводчан. Характерно, что при разговоре об очищении воды герои (и, в частности, начальник производства Болдырев) делают акцент на производительности завода, которой вредит плохое здоровье работников. При этом проблемы жителей близлежащих деревень, которые тоже пьют эту воду, вызывают практически пренебрежение. Сама пьеса, как и многие современные ей тексты, посвящена работникам-ударникам и становлению большого производства. В ней ярко представлены характерные для производственной литературы типы: инициативные идейные большевики, сомневающиеся, тунеядцы, ведомые и внутренние враги.
Пьеса Владимира Киршона «Хлеб» (1930) сконструирована по тому же образцу. Секретарь окружного комитета партии, Михайлов, пытается наладить деревенский быт по производственному образцу, его боевой товарищ Раевский после возвращения в страну советов из Европы переосмысляет идеи служения и гражданственности. Если его долг перед коммунистической партией теперь сводится к приёмке смет и наблюдением за заготовкой хлеба, может ли он по-прежнему считать себя красным комиссаром? Приближает ли эта изматывающая рутина, ссоры с крестьянами и вечная обременённость, в которой успел погрязнуть Михайлов, мировую революцию? Сомнение становится ключевой категорией этого текста, степень его наличия определяет место героя в развитии конфликта. Михайлов, сомнению не поддающийся вовсе, демонстрирует постоянство убеждений и приверженность модернизации на местах, пусть и ценой бодрости, веселья и досуга. Он тот самый идейный большевик, чьи действия должны служить двигателем сюжета и чьи решения повлияют на финал пьесы. Функция его сводится, однако, к статичной демонстрации «правильных убеждений», а наибольшее напряжение относится к моральной дилемме Раевского. Смещение фокуса с этически эталонного героя оправдывается трудностями процесса «перековки» и желанием показать осознанность, добровольность становления советским человеком.
При этом мысли о двойственности и глубине характера высказывались и воплощались и другими видными советскими драматургами. Внимание к сомневающемуся герою отражает и сомнения автора – по крайней мере, в рамках круто изменившейся с 1930 года культурной политики партии.
Примечательно, что в пьесе «Хлеб» нет, собственно, демонстрации хлеба. Процесс хлебозаготовки скрыт от читателя, он происходит вне сюжета, однако герои постоянно обсуждают его значимость. Сам хлеб представлен вне контекста производства и даже потребления, он – глобальный ресурс, воплощение самой идеи о получении достаточного питания. Будучи затекстовой фигурой, идея хлеба (даже не образ, потому что в пьесе он так и не находит места для конкретного изображения) становится всеобъемлющей. Производство и поедание хлеба – это и есть тот долг перед партией, о котором переживает Раевский. Главной задачей Михайлова как образцового партийца является непрерывное поддержание хлебозаготовки, в его сюжетной линии реализуются представления о человеке как винтике большой машины революции.
Соответственно, в случае «Хлеба» мы можем говорить о пользе для социума как об основной функции пищи. Наряду с другими элементами фабричности (не в прямом смысле, а в контексте идеи глобальной фабрики), пища подавляет колебания и страхи героев, в некотором смысле они все ей служат. Показательна реплика Раевского относительно собственных обязательств: «Ремень часто впивается в меня, но жить без ремня я не могу». Деятельность человека, включённого в производственный цикл, вне производства теряет смысл. Вне хлебозаготовки и постоянного распределения пищевых ресурсов герои пьесы не существуют вовсе, поэтому имеет смысл говорить о постоянном и всеобъемлющем присутствии хлеба в тексте.
А что было дальше, в 1930-е?
Если 1920-е годы для советской литературы ознаменовались экспериментами с формой и содержанием текстов под эгидой выработки нового канона, то в 1930-е на представление об «образце» жанра начала напрямую влиять текущая политика ВКП(б). И, хотя примеры покровительства со стороны видных деятелей партии регулярно встречались и ранее (тот же Киршон ещё в годы студенчества заручился поддержкой Луначарского), после постановления «О перестройке литературно-художественных организаций» (23.04.1932) интерес к искусству и его деятелям стал более пристальным. Создание Союза советских писателей и официальное провозглашение Горьким на его I Съезде в 1934 г. соцреализма как единственного подходящего эпохе литературного направления – это действия, обозначившие принципиально новую веху формирования институционального облика советской литературы.
В основу соцреалистического стандарта легли тексты, отвечавшие представлениям о «революционном развитии» действия и при этом успевшие снискать популярность и успех, то есть едва ли можно говорить о «госзаказе» относительно процесса их написания. Однако далее стандарт начинает подвергаться корректировке сверху, а самые идейные представители ССП стремятся зафиксировать малейшие перемены политического курса, достичь максимально полной репрезентации генеральной линии партии. Изначально направленная на воспитание «нового человека», соцреалистическая литература стала определять рамки, в которых мыслит и чувствует человек советский. В условиях постоянного преобразования государства и его внутренней политики было необходимо столь же стремительно преобразовывать его граждан. А значит, советская литература должна была стать инструментом быстрого реагирования.
В течение 1930-х вместе с отказом от радикальных коммунистических практик и экспериментов происходит реставрация представления о еде как об источнике удовольствия. Ключевое высказывание Сталина на Первом всесоюзном совещании стахановцев (17. 11. 1935) обозначило, в частности, связь трудоспособности с весельем («А когда весело живется, работа спорится…»). Весёлый работник – это не просто сытый работник, а тот, кто наслаждается процессом поглощения пищи, кто придаёт еде символическую ценность. Примечательно, что первое издание «Книги о вкусной и здоровой пище» вышло в 1939 году, и советская еда стала в ней едой домашней, разнообразной и эстетически привлекательной – само чтение книги приносило удовольствие. Представление об изобильной кулинарии нашло отношение и в литературе, созданной по партийной инициативе. Таков, например, удивительный роман Бориса Пильняка и Сергея Беляева «Мясо», написанный по просьбе руководства Микояновского мясокомбината.
Пир на три журнальных страницы
Как и в случае с «Хлебом», роман «Мясо» имеет более опосредованное отношение к мясокомбинату, чем этого можно было ожидать. Опубликованный в трёх номерах (№2 – №4) журнала «Новый мир» за 1936 год, текст более не переиздавался, чему есть вполне объяснимые с точки зрения конструирования советского канона причины. Роман совмещает в себе два принципиально разных для советской литературы вида письма: публицистический/ журналистский очерк о становлении социализма и прогрессе «на местах» и классическое романное повествование с мизансценами, диалогами и явно фикциональными героями. Помимо этого несоответствия достаточно чётким на момент написания жанровым рамкам, текст был двойственным идейно. Задуманный как художественная версия о труде, быте и досуге мясокомбината, роман в итоге написан скорее как размышление о культурном статусе мяса в самом широком смысле.
И, хотя в тексте исторический нарратив о потреблении мяса имеет явную антибуржуазную направленность, в нём регулярно встречаются громоздкие описания пиров монархов и самых разных кулинарных изысков. Ориентируясь на актуальную для эпохи манеру рассказывать о еде, Беляев и Пильняк привносят речевую избыточность, бесконечное перечисление и дотошность на грани механического подсчёта элементов и во фрагменты, не связанные непосредственно с приготовлением или употреблением мяса. Также эти фрагменты могут не иметь ничего общего с эстетическим наслаждением и радостью от пищи.
Такое списочное повествование, гротескное в своей изобильности, не выполняет ни просветительской, ни воспитательной функции. Рудиментарный с точки зрения советской литературы как институции текст, тем не менее, отражает неопределённую ещё и в эстетическом смысле эпоху. Постоянная перемена контекста и эволюция официального дискурса создали не поддающийся классификации текст, в котором мясо, тем не менее, стало такой же глобальной затекстовой фигурой, как хлеб у Киршона. В «Мясе» идея непрерывности производства в своей неотвратимости приобретает зловещие коннотации. Человеческое мясо неотделимо от общего представления о мясе и логично встраивается в длинный список того, что возможно съесть. Представление о том, что работник в рамках производственного цикла занимает то же положение, что и механизм, но при этом чувствует собственный вклад в общее дело, трансформируется. Работник становится рабочей силой, лишённой воли и права выбора – всё это отчуждается от субъекта и становится частью коллективного (отсутствия) сознания. Неизбежность попадания на бойню, сочетающаяся с необходимостью выживания, едва ли можно считать тем, что хотели прочесть о себе работники мясокомбината.
Невидимая борьба
Однако образ бойни, вынесенный за пределы производства, соотносится уже с риторикой Союза Писателей. Политическая борьба 1932-1937 г.г. велась во многом с помощью дискредитации и апеллировала к категориям «заговорщика» и «врага». Вследствие этого многие писатели, слишком буквально и непосредственно следующие «в ногу со временем», сами оказались объектами дискредитации. Сама идея несоответствия новой вехе истории и культуры отказывает писателю в перспективе будущего – не столько непосредственного, сколько воображаемого будущего коммунизма. Таким образом, даже «новый человек», выкованный революцией и её идеалами, мог оказаться сломлен и разоблачён посредством собственных убеждений и собственного художественного инструментария. И Киршон, и Пильняк просили вмешательства ЦК в своё творчество и свою судьбу, оба писали Сталину о раскаянии и многочисленных ошибках, жаждали и дальше «нести великую честь советского писателя», сама фигура которого постоянно подвергалась пересмотру. Движение по наитию чувствуется и в представлениях о пище, буквально впитываемых из воздуха эпохи.
Киршон и Пильняк воспроизвели сюжет о непопадании в ритм беспощадного мерного шага, о котором размышлял Раевский в «Хлебе», в рамках собственных судеб. Они были расстреляны в 1937 г., как и Чаянов. Гастев – двумя годами позже. «Мясо» и «Хлеб» говорят о пищевой политике 1930-х через общие понятия, соотносимые скорее с самой идеей пищи, чем с исторически детерминированном представлением о её потреблении. И мерный шаг, и бойня, и самая доподлинная фабрика сливаются в своей линейности, отклонения от которой невозможны.