Что на самом деле отличает гуманитарные науки от естественных?

Ищите в книжных увлекательное исследование Бориса Жукова «Введение в поведение. История наук о том, что движет животными и как их правильно понимать» (издательство Corpus). Книга выходит в новой межиздательской серии Primus, инициированной фондом «Эволюция» и Книжными проектами Дмитрия Зимина. Публикуем фрагмент, ознакомившись с которым, вы наконец сможете членораздельно высказываться о различии естественных и гуманитарных наук.

Для начала зададимся вопросом, который на первый взгляд не имеет никакого отношения ни к становлению классической этологии, ни вообще к теме этой книги: чем, собственно, отличаются гуманитарные науки от естественных?

Вокруг этого вопроса сломано множество копий и высказано множество мнений — начиная от классического определения немецкого философа и историка культуры Вильгельма Дильтея (предложившего различать «науки о природе» — естественные и «науки о духе» — гуманитарные) и до высокомерных дразнилок: мол, гуманитарные науки — это те, которыми может успешно заниматься человек, неспособный одолеть школьный курс математики. Отдельным предметом споров служит отнесение тех или иных конкретных дисциплин к естественным или гуманитарным.

Некоторые страстно доказывают, что современная психология — давно уже естественная наука, так как вся основана на эксперименте и применяет такие сложные приборы, как магнитно-резонансный томограф.

Другие категорически отказываются признавать, что лингвистика — гуманитарная наука и раздел филологии: как же так, мол, в ней же столько математики!

Конечно, подобные высказывания отражают лишь распространенные стереотипы (порожденные не только слабым знакомством с предметом, но еще и подспудной тягой к самоутверждению). Однако и более корректные и компетентные суждения часто не могут прояснить ситуацию. Вот, скажем, написано в Википедии, что «гуманитарные науки — дисциплины, изучающие человека в сфере его духовной, умственной, нравственной, культурной и общественной деятельности». Вроде ясно, но представим себе, например, группу медиков и фармацевтов, изучающих реабилитацию людей, перенесших инсульт. Они просят своих пациентов прочитать написанный текст, выполнить арифметические действия, назвать имена близких… Это, несомненно, прямо относится к духовной и умственной сферам — но достаточно ли этого, чтобы признать такое исследование гуманитарным?

Разделение по применяемым методам тоже не добавляет ясности. Например, методы, с помощью которых молодая наука биоинформатика устанавливает родственные связи видов медведей или штаммов вируса (кто от кого произошел и в какой последовательности), по сути ничем не отличаются от методов, которыми текстологи-медиевисты устанавливают генетические связи между разными списками одного и того же памятника. В том, что биоинформатика (в том числе и молекулярная филогенетика) — наука естественная, вроде бы никто не сомневается, в гуманитарной природе текстологии — тем более.

Не претендуя на исчерпывающее решение этого старого и изрядно запутанного вопроса, попробуем указать на одно различие, которое нередко упоминается, но обычно вскользь, вторым планом, как дополнительное. Так, в той же статье в Википедии, в частности, говорится: «В отличие от естественных наук, где преобладают субъект-объектные отношения, в гуманитарных науках речь идет об отношениях субъект-субъектных». Не слишком внимательный читатель скользнет по этой строчке взглядом и тут же ее забудет. И зря. Она-то и указывает на самую суть.

Дело в том, что в гуманитарных науках в отношениях между субъектом исследования и его объектом всегда присутствует некая «двуслойность» — чего в науках естественных не бывает никогда.

Сколь бы сложной и многозвенной ни была та цепочка взаимодействий, по которой ученый-естественник судит о своем объекте, в ней нет субъекта. Единственный субъект естественнонаучного исследования — сам исследователь. А в исследовании, скажем, историческом этих субъектов как минимум двое: современный историк и автор исследуемого источника. Последний является субъектом описания исторической реальности и одновременно объектом современного исследования: ведь даже если о нем ничего не известно, современный ученый волей-неволей видит интересующие его события, процессы и людей только через посредство древнего летописца. И как бы критически он к нему ни относился, как бы ни проверял все, что только можно, независимыми методами (по сообщениям других источников, по данным археологии и т. д.), такой взгляд радикально отличается от «неопосредованного» взгляда естествоиспытателя.

Из этого следует, в частности, что то, что мы называем «историческим фактом», не является фактом в том смысле, в котором это слово употребляется в естествознании. Вот, допустим, в какой-нибудь Тьмутараканской летописи написано, что в таком-то году князь Всепослав сделал то-то и то-то — например, совершил поход на соседа или крестился. События такого рода обычно и называют «историческим фактом». Но действительно ли это факт? Нет. Фактом тут является только то, что есть такое летописное сообщение. Каждый может при некотором старании увидеть оригинальный документ, а если скептик обладает достаточной квалификацией — то и провести соответствующие анализы (пергамента, чернил, написания букв, особенностей словоупотребления и т. д.) и убедиться, что этот фрагмент написан тогда же, когда и весь остальной текст, а язык документа соответствует эпохе княжения Всепослава. Но действительно ли князь совершил свой поход? Если да, то было ли это именно в том году, а не в другом? Был ли этот поход столь победоносным, как о том повествует летопись?

Априорно считать фактами все, что говорит летопись, нельзя — там же может быть написано, к примеру, что во время этого похода князь по ночам оборачивался серым волком.

Значит, надо соотносить это со всеми доступными другими данными, с законами природы и здравым смыслом. Так обращаются не с фактами, а с теориями, гипотезами, реконструкциями.

Если кто-то полагает, что это преувеличение или попытка дискредитировать достоверность исторического знания, — пусть посмотрит хотя бы на споры современных историков о том, что в летописном рассказе о крещении князя Владимира в Корсуни можно считать изложением реальных событий, а что — литературно-назидательными добавлениями. Или обратится к обстоятельствам гибели царевича Димитрия: имея два богато документированных изложения событий мая 1591 года в Угличе, историки до сих пор не могут сказать ничего определенного о том, как погиб царевич, поскольку обе версии («годуновская» и «антигодуновская») абсолютно неправдоподобны даже на самый доброжелательный взгляд.

Не следует думать, впрочем, что этот эффект присущ только исторической науке. Конечно, в разных науках его величина и формы могут быть очень разными. В лингвистике, например, он почти незаметен (что и вызывает у многих настойчивое желание исключить ее из числа гуманитарных наук): индивидуальный носитель языка почти ничего не может сделать с ним сознательным усилием. Некоторым людям удавалось ввести в язык новое, ранее не существовавшее слово, но никто еще не сумел по своему произволу наделить язык новым падежом или новой предложной конструкцией. Поэтому лингвистика может обращаться с языком «через голову» второго субъекта, почти как с объектом естествознания (хотя если знать, что искать, то влияние «второго субъекта» можно различить и там). А вот психология обречена оставаться наукой гуманитарной, несмотря ни на мощный арсенал естественнонаучных методов и приборов, ни на устремления выдающихся психологов и целых научных школ. Ей никуда не уйти от второго субъекта, потому что он-то и есть, собственно, предмет ее изучения.

Заметим, что присутствие второго субъекта позволяет гуманитарным наукам изучать объекты, которых… просто нет. То есть не существует объективно — но они существуют в представлениях людей и в этом качестве вполне могут стать объектом изучения.

Одна из областей фольклористики, например, посвящена изучению представлений о разного рода сверхъестественных существах — леших, домовых, водяных, кикиморах и т. п. Специалисты в этой области картируют зону распространения, скажем, уроса (вы слыхали о такой разновидности нечистой силы?) так же определенно, как зоологи — ареал снежного барса или индийского носорога. А литературоведы могут и вовсе изучать заведомый вымысел, о фиктивной природе которого знают не только они, но и сам «второй субъект» — автор изучаемого произведения. И от этого литературоведение не перестает быть настоящей, полноценной наукой.

Несколько лет назад в Британии разразился скандал — стало известно, что в некоторых провинциальных университетах преподается гомеопатия. После резкого протеста научных и медицинских организаций часть этих заведений отказалась от одиозного предмета. А другие… просто перенесли его из естественного цикла (где этот курс читался вместе с медицинскими дисциплинами) в гуманитарный. В самом деле, существуют гомеопатические эффекты или нет, сама эта специфическая область человеческой деятельности — со своей традицией, историей, правилами, теориями, институтами и т. д. — безусловно существует, а значит, ее можно изучать. Гуманитарными методами.

Какое отношение имеет все это к поведению животных?

Самое прямое. Как уже говорилось во вступительной главе, та или иная последовательность действий животного только тогда может быть названа «поведением», когда она несет в себе некоторый смысл — причем именно для самого животного, то есть субъективный. Иными словами, в науке о поведении, точно так же, как и в гуманитарных науках, всегда присутствует второй субъект — животное, поведение которого мы хотим изучить. Но при этом исследователь поведения животных лишен возможности применить к своему объекту методы гуманитарных наук.

Дело в том, что все эти методы так или иначе связаны с изучением знаков, посредством которых «второй субъект» делает свой внутренний мир хотя бы отчасти доступным для внешнего наблюдателя. И бесспорно главным типом таких знаков, без которого не могут существовать почти все остальные, является слово, членораздельная речь — звучащая или зафиксированная той или иной системой письменности. Именно в слове выражены и исторический документ, и народная сказка, и классическая поэма, и переживания испытуемого в психологическом опыте.

Как мы уже упоминали мельком, говоря о становлении научной психологии, все хитроумные приборы и методы оказываются информативными только тогда, когда их удается соотнести с субъективным миром — а доступ к нему возможен только через слово.

И даже рождение психоанализа, открывшего, что во внутреннем мире человека есть немало такого, о чем он сам и не ведает, в этом отношении ничего не изменило: оговорки, свободные ассоциации, изложение сновидений, рассказ под гипнозом — весь тот материал, который позволяет психоаналитику заглянуть в область неосознаваемого, воплощен опять-таки в слове.

Но у исследователя поведения животных таких возможностей нет. Его «второй субъект» принципиально нем и бессловесен. И если те или иные его действия что-то означают (а без этого их нельзя считать поведением) — как узнать, что именно, не имея возможности прибегнуть к посредничеству слова? Следуя за зоопсихологией конца XIX — первой четверти XX века, мы уже не раз подходили к этой проблеме. Вместе с Роменсом мы пытались судить о внутреннем мире животных по аналогии с тем, что стоит за сходным поведением человека, — и убедились, что так ничего не получится. Вместе с Уотсоном мы решились игнорировать этот внутренний мир, изучать закономерности поведения безотносительно к нему — и вынуждены были признать устами Толмена, что это тоже невозможно. Дилемма казалась принципиально неразрешимой, как апория Зенона о брадобрее или получение алкагеста — жидкости, растворяющей абсолютно все вещества.