Круговорот лаптей в природе: как были устроены ресайклинг и секонд-хенд в Российской империи
Сегодня мы стараемся сортировать мусор, относим одежду в контейнеры для благотворительных фондов и пользуемся словами «ресайклинг» и «секонд-хенд». Если рассказазать об этом жителю Российской империи конца XIX века, он бы, скорее всего, пожал плечами: для людей в то время безотходное производство было обычным делом. Посмотрим, как сдавали бутылки, куда можно было отнести поношенную одежду и как старые лапти перерабатывали в бумагу, вместе с автором исторического проекта Old Russia with Masha Марией Кравченко.


«Шурум-бурум!»
Если закрыть глаза и представить себе двор доходного дома в большом городе 120 лет назад, первым делом услышишь крики торговцев и ремесленников, которые с утра до вечера заходили во двор. Одни продавали ягоды, другие — живую рыбу, третьи точили ножи. Но, помимо них, были и те, кто готов был купить всё, что вам не нужно: жестянки, битое стекло, верёвки, ветошь, поношенную одежду и даже кости.
Одними из таких людей были тряпичники. У них существовала собственная профессиональная иерархия. Самые удачливые ходили по дворам, скупая всякий хлам. Другие, которых в литературе называют «пролетариями тряпичного дна», работали на городских свалках. Там человек с железным крюком в руке и мешком за плечами выуживал из мусора вещи, которым ещё можно было найти применение. За собранное он получал всего 10–30 копеек, аккуратно записывал доходы и расходы в небольшую книжку и нередко жил артелью вместе с такими же сборщиками.
Весь товар, как правило, такие тряпичники сдавали хозяину артели — маклаку, который и занимался дальнейшей реализацией сырья. Маклак оценивал товар: тряпьё и кости — на вес, бутылки — поштучно. Затем он перепродавал сырьё промышленным предприятиям или другим перекупщикам.
Крупнейшие поставщики работали уже совсем в других масштабах. Владелец склада мог заключать контракты на десятки тысяч пудов тряпья, а оборот крупных тряпичных торговцев достигал 100 тыс. рублей в год.
У тряпичников были серьёзные конкуренты. С характерным криком: «Шурум-бурум! Старьё-верьё купаем!» — возвещал о своём приходе во двор татарин-старьёвщик с полосатым мешком за спиной. Они скупали одежду, обувь и любые вещи, которым можно было найти нового владельца.
Старьёвщики скупали у горожан всё, что ещё можно было носить. Потом вещи попадали на толкучки, где обретали новых владельцев. Полностью одеться можно было совсем недорого, составить себе полный образ на толкучке можно было за пять рублей вместе с сапогами.
Таким же образом собирали стеклянные бутылки: они были дорогими и вовсе не считались чем-то одноразовым — тряпичники и старьёвщики охотно принимали их поштучно. После сортировки бутылки отправлялись обратно на заводы, где их мыли и снова пускали в оборот.
В Петербурге в 1886 году за одну бутылку тряпичники получали три — пять копеек. Казалось бы, немного, но, если за неделю удавалось собрать несколько сотен бутылок, выходила вполне ощутимая часть заработка.
За неделю удачливый старьёвщик успевал собрать около десяти пудов тряпья, восьми пудов костей и до 300 бутылок. Общая стоимость такого улова могла достигать 25 рублей, но большая часть этих денег уходила хозяину артели и на содержание самого сборщика — в итоге на руках оставалось всего 10–15 рублей в месяц. Исследователь Анатолий Бахтиаров в книге «Пролетариат и уличные типы Петербурга» упоминает, что в 1895 году столичные крючочники (те самые, что ходили с железными крюками) достали мусора на 2 млн рублей.

Лапти
В Российской империи обувь редко заканчивала жизнь на новом хозяине и имела шанс на перерождение. Например, сапожники из городка Кимры, обувной столицы Российской империи, специально приезжали в Петербург, чтобы покупать старые сапоги оптом. Поношенную обувь везли обратно в мастерские, разбирали, ремонтировали и фактически собирали заново. Так старая пара превращалась в новую.
Не обходил стороной ресайклинг и самую популярную крестьянскую обувь — лапти, которые тоже по истечении срока службы становились ценным сырьём. Представьте себе, что с Русского Севера в Петербург приходили целые суда, доверху загруженные изношенной обувью из бересты: «С севера страны поступали целые суда со старыми лаптями. И лапти эти шли на бумагу...»
Дело в том, что для бумажных фабрик подходило практически любое волокнистое сырьё. До того как основой бумажного производства стала древесная целлюлоза, хорошую бумагу нередко изготавливали из старого льняного и хлопкового тряпья. Как пишет публицист Анатолий Бахтиаров в книге «Брюхо Петербурга», одна только писчебумажная фабрика купца Крылова ежегодно закупала в Вологодской губернии около 50 тыс. пудов старых лаптей по 60–70 копеек за пуд.
Трудно придумать более наглядный пример экономики замкнутого цикла. Вещь сначала служит человеку, потом превращается в сырьё для совершенно другой отрасли промышленности. И если старую одежду можно было превратить в ткань или бумагу, то кости сельскохозяйственных животных становились сырьём сразу для нескольких производств.
Кости
В книге Анатолия Бахтиарова «Брюхо Петербурга» описана жуткая картина:
«На Гутуевском острове, на взморье, возвышается грандиозная гора костей — высотою больше любого пятиэтажного здания в Петербурге. Взобравшись на эту гору, можно обозреть окрестности столицы. У подошвы горы, точно гномы, копошатся рабочие, которые лопатами накладывают кости на носилки и уносят их в помещение костеобжигательного завода, который обрабатывает ежегодно с лишком 1 000 000 пудов костей. Из этого количества Петербург и его окрестности доставляют 400 000 пудов, Москва — 100 000 пудов, и более 500 000 приходит из провинции, по системе Волги».
Зимой кости скота накапливались по деревням, а летом грузились на баржи — центральным перевалочным пунктом становился Нижний Новгород. Управляло частью таких предприятий в Европейской России Общество костеобжигательных заводов с головным предприятием в Санкт-Петербурге на том самом острове.

Самое интересное происходило уже на заводе. Сначала кости тщательно сортировали. Самые крупные, плотные и ровные отправляли не в печь, а в мастерские. Из них токари вытачивали ручки для зонтов и тростей, шахматные фигуры, пуговицы, гребни, вязальные спицы и другие мелочи. Лишь после этого в переработку шли более мелкие, повреждённые или уже непригодные для механической обработки кости.
Оставшееся сырьё сушили, вываривали, обжигали и перерабатывали дальше. Как писал Бахтиаров, «из костей делали костяной уголь, костную муку и сажу, углекислый аммиак, клей и сало». Фактически на костеобжигательном заводе существовал собственный принцип безотходного производства: сначала из кости извлекали всё, что можно было использовать для изготовления готовых изделий, затем — жир и клей, а уже оставшийся минеральный остаток превращали в уголь или удобрения.
У каждого продукта находилось своё применение. Костяной уголь использовали сахарные заводы для фильтрации сахарных соков. Мука становилась удобрением, сало отправлялось на мыловаренные заводы и для смазки механизмов, клей использовали столяры и переплётчики. Сало и клей оставались в России, а костяная мука уходила почти целиком в Англию и Германию.
Костяной бизнес был очень выгодным: стоимость костей полностью окупалась салом и мукой, а остальное становилось чистой прибылью.
Любопытно, что вся эта система существовала без государственных программ по раздельному сбору отходов и экологических лозунгов. Она работала потому, что практически любой мусор имел рыночную стоимость. Старый сапог, бутылка, кость или охапка ветоши — всё стоило денег. Пока отходы оставались товаром, всегда находился человек, готовый их собрать, отсортировать и продать дальше.
Так что приведённые примеры не говорят об осознанном потреблении или социально ответственном бизнесе, который работал ради спасения планеты. Но они лишний раз напоминают: всё, что ежедневно мы отправляем на помойку, может стать основой для новой вещи или продукта — нужна только система, которая умеет с этими отходами работать. Сто с лишним лет назад такую систему создал не экологический активизм, а обычный хозяйственный расчёт. И когда смотришь на то, насколько эффективно она была устроена, невольно задаёшься вопросом, почему сегодня нам приходится заново изобретать многие из этих практик.