«Границы — это последняя схватка глобального капитализма». Афроеврейский философ Льюис Гордон — о том, почему свобода важнее безопасности, а настоящая любовь направлена к Иному

«Нож» рассказал об африканских и индейских взглядах на будущее голосом белого человека. Но африканская мысль стоит того, чтобы услышать ее напрямую!

Один из крупнейших мировых исследователей черного экзистенциализма и создатель единственного в мире Центра афроеврейских исследований Льюис Гордон посетил Москву в рамках фестиваля «NOW — Как устроена современность», и нашей корреспондентке удалось поговорить с ним о свободе человека и будущем человечества.

— Вы используете разные термины «африканская философия», «философия африкана», «черная философия» (как в «черном феминизме»). Расскажите об этих терминах, в чем их различия?

— Если говорить коротко, то «черный» и «африканский» не одно и то же. Люди жили в Африке до того, как их назвали черными. «Черный» — понятие, которое существует только в рамках представлений о категории расы. Кроме того, есть люди, которых называют «черными», не имеющие отношения к Африке: австралийцы, люди в некоторых районах Индии, да и в Европе много «черных» — например, есть ирландские «черные» или российские «черные».

В России есть своя «черная история» — и она не имеет отношения к Африке. «Африкана» же относится к африканской диаспоре.

«Африкана» требует двух вещей: африканской идентичности и распространения в мире. Обе эти вещи возникли из понимания будущего, так что это очень современная концепция.

Африканское же при этом может быть и древним, например, люди древнего Кемета, ныне известного как Египет, говорили на языке меду нетер [«слова природы», так древнеегипетский язык называют в кеметизме — египетском неоязычестве. — Прим. авт.]. В этом языке есть выражение «африка», которое означает «выходящие из чрева» или попросту «источник». Были древние африканцы, которые тоже считали себя африканцами, но не в том смысле, что мы сейчас, у них была своя идея Африки. Но другой термин, более современный, связан с людьми из Африки, которые были привезены во все части света, многие из них даже не знали о том, что они африканцы или черные. Эту идентичность им присвоили.

Мы можем думать о философских проблемах, связанных с понятиями «черная мысль», «африканская мысль», «мысль африкана». Всё это разные вещи, но связаны они с одним понятием — евромодерности. И это ключевая вещь!

Сегодня люди говорят о Европе и модерности, как будто это одно и то же. Но это не так! Есть много европейцев, не относящихся к модерности, а есть модерности, не имеющие отношения к Европе.

Когда я говорю «модерный», я имею в виду понимание людей как принадлежащих будущему. Принадлежность к будущему меняет настоящее и переписывает прошлое.

Если вы верите, что вы не принадлежите будущему, то ваше настоящее исчезает, и это изменяет ваше прошлое, превращает его в тупик. В модерне есть неявная угроза, которая была поставлена евромодерностью. Европейцы считают, что есть лишь один способ быть модернизированным — европейский. Так что лишь европейцы принадлежат будущему. А значит, все прочие должны исчезнуть. Так что философия африкана, связанная с будущим людей африканского происхождения, находится в конфликте с евромодерностью.

Конфликт вырастает из трех самых главных проблем евромодерности.

Первая из них: если говорят «модернизированные европейцы — это единственные настоящие люди», то кто вообще такие «люди»? Я называю это вопросом о человеке.

Вторая проблема связана с колониализмом, рабством и расизмом и попытками это отрицать. И это вопрос «что такое свобода?».

Последний вопрос: науки и многие формы рациональности использовались в попытке оправдать первые две проблемы — дегуманизацию, расизм, рабовладение, колониализм. Так что третий вопрос — «что делать с оправданиями, с кризисом мысли и разума?».

Возьмем, к примеру, черный феминизм — он работает со всеми этими проблемами. Ведь какой вопрос возникает первым — «Что такое черная женщина?». Если бы я был женщиной и хотел бы относиться к женщинам как к людям. Понятно, что и мужчины, и женщины, и все — хотят свободы, и очевидно, что есть история игнорирования идей, приходящих из умов и ртов женщин. Так что все три вопроса здесь есть.

— Классические идеи европейской модерности — это Декартова идея разума, технологическая цивилизация, индивидуалистический капитализм (ну или какой-то иной тотальный проект: коммунистический или фашистский). А что такое модерность и будущее для вас в философии африкана?

— Ваш вопрос о заблуждениях модерности. Часть людей говорит, что модерность — европейский концепт XIX века. Но тогда Кант, Юм, Декарт, Лейбниц, Спиноза не модерн! Что делает их частью философии модерна?

Проблема в том, что люди не определяют слово «модерн» и проецируют на модерность свои предрассудки. Когда модерные философы XIX века называли Декарта, Спинозу и Канта модерными, они имели в виду, что их идеи продолжают идеи этих мыслителей. Но они игнорировали другие вопросы поднимавшиеся в то время. Декарт поднял всё в сферу эпистемологии, [теория познания. — Прим. авт.], в знание, но, как указал Энрике Дюссель, учитель Декарта Франсиско Суарез ездил в Америку и он видел там жестокость, принесенную туда именем христианства. Христиане говорили, что за ними будущее.

Все модерности ставят перед людьми вопрос «Принадлежу ли я (или мы) будущему?». Это был вопрос, поставленный Римом, Грецией, Чингисханом, Сонгаи, Мали — все империи делали это.

Но интересны не столько империи, сколько люди, которых покоряли империи.

Когда люди колонизированы, когда к ним вторгаются, они спрашивают себя: «Каково наше будущее в свете происходящего?» — и, как мы знаем, люди разделяются. Одни говорят: «Я хочу быть таким же, какими мы были всегда»; другие говорят: «Нет! Давайте станем колонизаторами!»; возникает и третья группа, которая говорит: «Мы были несовершенны, колонизаторы несовершенны, но, может быть, есть что-то лучшее, что может получится из нас совместно?» И те, кто сдаются, и те, кто создают гибриды, работают с моделями модерности.

Модерн несовершенен — это собрание неудач и успехов, но успех никогда не предопределен. Мы никогда не знаем заранее, что сработает, мы только знаем, за что мы боремся. Модерн — это выражение нашей приверженности.

— Есть ли разница между приверженностями и мировоззрением африкана и другими моделями: традициями европейской континентальной философии, китайскими идеями?

— Некоторые африкана-философы относят себя к европейской континентальной или аналитической традиции: для них это применение собственно философии к исследованию людей африканской диаспоры. Это люди, которые предлагают фукодианское, делезианское, дерридианское, гегельянское и прочее чтение происходящего в Африке или на Карибах. Это также аналитические философы, которые смотрят на концепт и анализируют его.

Другие люди говорят: нет. Всё европейское — инфекция. Нужно быть чистыми африканцами, и будущее должно быть таким.

Есть третья группа — я принадлежу к ней. Моя претензия к двум другим группам состоит в том, что они мыслят в категориях чистоты. Они считают, что люди не встречаются, что одни люди могут быть полностью независимы от других.

А я смотрю на мир через отношения: мы часть человеческого мира и пытаемся найти себя в нем и ошибочно исключать то, что многие иные могут дать нам.

Я смотрю на философию африкана как на соединяющую те вещи, за которые люди борются во всем мире. Это означает, что я в своих работах использую не только африканскую мысль, но и японскую, индийскую, китайскую, латиноамериканскую, а экзистенциализм дает мне связи с русской и восточноевропейской философией. Но есть важное отличие: я не рассматриваю европейских философов как источник моей легитимации, я смотрю на европейских мыслителей, потому что их идеи полезны, точно так же, как и японские.

В своих текстах я называю это критической приостановкой философии.

Я должен быть критическим, даже если я делаю философию, и я желаю идти дальше философии ради реальности.

Я вижу множество философских школ как множество небольших попыток понять мир. Мы должны расширять, допрашивать, бросать вызов и разрабатывать новые модели мысли, которые будут лучше подходить миру, что мы пытаемся построить. Это связано с тем, что я уже сказал раньше: здесь есть неявная приверженность идеям, которые придут в будущем.

— Есть ли у такой транскультурной философии социальные или политические выводы?

— Конечно! В своих текстах я утверждаю, что свобода политична. Политика есть встреча свободы и власти. История человечества — это борьба между идеей постоянства, бытия и порядка, идеей о том, что можно всё решить раз и навсегда. Она не оставляет места свободе, так что ей противостоит идея о том, что можно быть отличными от бытия, от того, чем мир говорит нам быть.

Парадокс в том, что как только мы уходим от бытия, мы становимся ответственными за возможности и встречаемся со свободой лицом к лицу. В институциях, в социальной жизни проблема свободы в том, что она контингентна [то есть произвольна — нечто может случаться, а может и нет. — Прим. авт.], непредсказуема и порой страшна.

Часть людей хочет избавиться от свободы и поставить мир под контроль, поэтому они хотят морали, бытия, безопасности, порядка и власти. Они исторически становятся правыми, консерваторами. А любой консерватизм в конечном счете враг свободы.

Левоориентированная мысль, напротив, говорит о свободе. Проблема в том, что многие левые мыслители, пытаясь исключить всякую связь с законом, порядком и безопасностью, могут стать настолько анархичными, что выделяют себя и теряют всякую связь с реальностью.

Одна линий борьбы — это связь свободы и реальности. Здесь приходит политика. Есть борьба между двумя концепциями власти: одна из них насильственна, она заставляет делать нечто, другая связана с возможностями и потенциалом. Любая власть — это возможность сделать так, чтобы нечто происходило. Но может быть власть, создающая возможности создавать больше возможностей. Там, где люди организуют свои возможности для того, чтобы создать еще больше возможностей, — там и появляется политика. Власть и политика становятся способом жить вместе, который увеличивает процветание человечества. Модель принуждения, основанная на идеях Гоббса и Локка, на идеях контроля, антиполитична. Политика непредсказуема и креативна.

— Вы говорите о делении на правых и левых, но как определить правых и левых? Здесь, в России, был установлен режим, который называл себя крайне левым, но привел к крайним формам порабощения и в России, и в странах, попавших под ее влияние. Он восстановил имперскую модель и создал свою собственную модель колониализма.

— Люди неверно думают о правых и левых — они смотрят на них как на названия или имена. Но они не думают о диспозициях. Могут быть формально левые режимы, приверженные правым ценностям, Советский Союз — один из таких примеров.

Я определяю левых и правых по модели ответа на кризис. Если ты отвечаешь на кризис установлением контроля, наведением порядка и регулированием, это правый взгляд (в любом случае это просто имя: исторически «правые» — это попросту французские монархисты, а левые — это французские республиканцы, сторонники равенства перед законом; но сейчас уже другие времена и другие правые и левые). Правые сейчас — это те, кто думают, что прошлое было прекрасно и надо туда вернуться. Это, разумеется, романтизированное прошлое, связанное с национализмом. Народ — это тоже правая концепция. Правые часто ксенофобны, потому что смешение и разнообразие — это нарушение, беспорядок, являющийся врагом общества. Когда правый становится радикалом, стремящимся уничтожить все различия, он превращается в фашиста.

Но есть и иной ответ на кризис: никогда не было совершенного прошлого, в прошлом люди тоже старались сделать мир лучше. Если нечто идет плохо, не нужно обращаться в прошлое, нужно думать о том, как создать лучшее будущее. Но если вы признаете, что будущее несовершенно, значит, есть возможность ответа на ошибки. И здесь левые разделяются. Одни утверждают, что свобода — это лишь отсутствие ограничений, гражданские свободы, а другие говорят, что свобода предполагает ответственность большинства за институции, то, что всё должно продолжать расти.

Часть левых так далеко идет в своих желаниях контролировать свободу, насильно уничтожить любые ограничения, что иногда превращается в правых, продолжая называть себя левыми. Другими словами, если в ответ на кризис люди пытаются создать большую безопасность и порядок, они приходят к двум вещам, которые лучше всего сформулировал испанский философ Ортега-и-Гассет.

Правые спрашивают: как много ты готов отдать, чтобы быть в безопасности и порядке? Если ответ — «всё», то ты приходишь к фашизму. Второй же вопрос: что ты готов отдать ради свободы? И если ты готов отдать безопасность и прочее, то ты будешь жить в мире своих ограничений.

Есть левые, например, в России, которые спрашивают: «Что нужно отдать ради безопасности?» — и по-прежнему называют себя левыми, но это просто ярлык.

— Вы говорили о китайских и африканских философах, но что делает африканского философа африканским? Ведь человек может иметь любое происхождение, а сформироваться в интеллектуальной традиции, не имеющей к нему ни малейшего отношения. Например, вы много пишете о еврейской культуре и иудаизме — а ведь про каждого светского еврейского интеллектуала, такого как Кафка или Пруст, ставится вопрос: связаны ли они с еврейством или принадлежат культуре языка, на котором писали?

— Моя позиция здесь противоречива. Я различаю мыслителей-африканцев и африканскую мысль. Африканский философ — это тот, кто обращается к вопросам африканской философии вне зависимости от своего расового или этнического происхождения. Еврей может заниматься аналитической философией науки, и он будет евреем, занимающимся философией, но это не будет еврейской философией.

Я, как вы знаете, и еврейский философ. В чем же разница? Я уже говорил о трех философских вопросах: «что есть человек?», «что есть свобода?», «что есть оправдание?». Для меня люди, которые обращаются к этим вопросам в контексте африканской диаспоры, — философы африкана. В книге «Введение в философию африкана» я смотрю не только на аргументы, но и на людей, которые их приводили — и они принадлежат к разным расам. Чтобы быть философом африкана, не обязательно быть африканцем.

Есть люди, которые со мной не согласны. Они утверждают, что африканскую философию нужно делать аутентично и делать ее могут только аутентичные африканцы. Но я считаю аутентичность правой, консервативной идеей: она требует порядка, постоянства и фиксированной идентичности, от которой нельзя уйти. Аутентичность — враг свободы.

Самая аутентичная аутентичность — это неаутентичность, поскольку она может преодолеть фиксированную аутентичность.

Можно сравнить это с еврейской философией: первая моя книга была посвящена расизму против черных, и я не считал себя еврейским философом. Однако был комментатор, который написал статью, где сослался на меня как на еврейского философа. Я перечитал книгу и остолбенел от того, что рецензент прав. Он был прав, потому что мои аргументы были в конечном счете направлены против идолопоклонства, против идеи о том, чтобы люди стали богами, что одни могут быть выше других, — это идея высшей расы. Такого рода идолопоклонство не только антигуманно, но и выбрасывает людей из человеческих отношений. Расизм и фашизм — это формы дегуманизации.

Это старый еврейский аргумент: еврейство — это не рождение, но готовность отвернуть идолов и взять на себя ответственность за этичную жизнь.

Поэтому евреи не могут создавать изображения Б-га. Именно эта ответственность делает тебя евреем, это этическое определение еврея. Конечно, у еврейских ортодоксов есть другие идеи: еврей как ребенок еврейки и другие. Тем самым они отвергают ключевой пункт иудаизма, а светские еврейские мыслители его сохраняют.

В текстах еврейских философов, таких как Адорно, Хоркхаймер, а также черных еврейских философов, например Наоми Зак, мы найдем идею о том, что люди не должны сравнивать себя с богами, но сохранять скромность в межчеловеческих отношениях и брать на себя ответственность за этичную жизнь.

В европейской мысли есть понятия немецкой мысли, французской мысли. Один из способов думать о них — это говорить: немецкая мысль создается немцами, французская — французами. Но иной способ — это смотреть на идеи французских и немецких мыслителей, которые человечество сочло полезными. Человек, вовлеченный во французскую мысль, — часть этого широкого диалога. Так же с африканскими и африкана-философами.

— Африка — огромный регион с очень разными культурными традициями и историями мысли: есть эфиопский мир со своей многотысячелетней мыслью, есть суахили на востоке и йоруба на западе, а, например, койсанские культуры крайнего юга вообще ни на что не похожи. Как африканская философия смотрит на это разнообразие и как справляется с ним?

— В Европе тоже есть словенская мысль или там шведская, но всё это лишь этнические названия. У нас своеобразная история: есть дохристианская мысль, есть сложная гибридизация исламской мысли.

Кстати, европейская мысль часто на деле африканская: европейцы не знают своей истории; рассматривают Европу и Африку как изолированные части света. В древности африканцы и европейцы постоянно перемещались с одного континента на другой и обратно. Некоторые исторические периоды создали сегрегацию. Если мы посмотрим на докантовскую программу по философии, то там будут и европейские, и азиатские, и африканские философы. Разделение очень недавнее и базируется на выдумках.

Африка — это большое континентальное пространство, в котором есть афроисламская мысль, кеметическая мысль, йоруба, ибо, койсаны — но все эти деления базируются на специфичных историях.

Я проиллюстрирую примером из ганского философа Квази Уируду. Ошибка, которая имеет место в философии, — это начинать с проблемы перевода. В чем же состоит проблема перевода? Мы смотрим на наш язык и на другие языки, как если бы каждый из них содержал в себе всё. А если каждый язык содержит в себе всё, но разными словами, тогда достаточно найти словам эквиваленты. Это срабатывало бы, только если каждое общество испытывало бы одно и то же, но все общества — части большой человеческой истории. Понятия и инструменты, разработанные для того, чтобы обращаться к ним, часто непереводимы с одного языка на другой, поскольку люди другого общества никогда не имели соответствующего опыта.

Когда один язык встречает другой и они оказываются непереводимы, ответ на это, по Уируду, не «застревание», а изучение другого языка и других концептов. Изучая другой язык, ты обогащаешь свой.

Хороший пример — современный русский язык, связанный с языками многих людей, приходивших сюда, ушедших отсюда. То же касается Китая, Кении, Аргентины… Каждый раз, когда такое происходит, новые отношения преобразуют философию и мысль.

Африканская философия — часть общечеловеческого диалога, как и индейская философия, происходит ли она от сиу или от майя, или японская и китайская мысль. Люди всех этих культур сталкиваются с одними и теми же проблемами, но привносят что-то свое, отличное, и это различие можно сообщить. И иногда, если мы можем учиться друг у друга, мы можем понять это различие.

— Большая часть интеллектуальной культуры колонизированных зачастую оказывается созданной на языке колонизаторов. В высокой культуре и образовании Африки французский и английский важнее африканских языков. Как это влияет на африканскую мысль?

— Первая проблема в том, как мы смотрим на колониализм. Часто люди рассматривают колониализм онтологически, как абсолют, и используют слово «завоевание». Но колониализм — человеческое предприятие, и люди не боги; любое человеческое предприятие фундаментально неполно. Колонизация никогда не полна, ведь колонизированные тоже люди, и знаете, что они делают? Они сражаются с колонизацией!

Колонизаторы хотят построить одностороннюю структуру, но колонизированные не только воюют за свободу, но и влияют на колонизаторов и на их язык.

Ошибкой будет мыслить о колонизированных как о потерявших язык. Мы не осознаем, насколько языки колонизаторов менялись из-за практик колонизации. И в древности, и даже сейчас множество европейских языков подвергаются влиянию колонизированных: меняются и словарь, и грамматика.

Примером служит английский язык: современный английский совсем не тот же, что исторический; у англичан прошлого просто не было современных концепций — они были введены, даже основные концепции.

Люди даже не понимают, как много древнегреческих концептов заимствовано у колонизированных. Возьмем слово «теория» — это смесь греческого Θεός («бог») и восточноафриканско-ивритского «ор» («свет»). «Теория», от которой появился «театр» и другие концепции, — это «бог, несущий свет». Всё это было вложено в слово θεωρία, что означает «смотреть»; смотреть на сцену, которая должна быть освещена. Идея «теории» — осветить нечто и увидеть то, что видит бог, то есть истину. Но это не концепт, изобретенный греками самими по себе, он связан с теми, кого они колонизировали, и словами, которые греки от них принесли.

Есть и много других подобных ситуаций. Одна из проблем — это вайтвошинг истории, когда колонизаторы стирают память о влияниях тех, кого они завоевали. В другой части мира, в Южной Африке, колонизаторы говорили: посмотрите, что мы построили! Если мы уйдем, вы станете дикарями, вернетесь в темные века!

Я всегда говорю: что значит вы построили?! Всё построили колонизированные! Подумайте о рабстве! Говорят, что европейцы брали людей из джунглей и посылали их на принудительные работы. Это полная чушь!

Для начала большая часть Африки не джунгли; кроме того, африканцы были знакомы с технологическими достижениями нашего вида в течение 200 тысяч лет.

Многие порабощенные были квалифицированными людьми, разбиравшимися в самых разных областях — от сельского хозяйства до архитектуры и медицины. Они писали, многие были грамотны. Множество вещей по всей Европе были созданы африканцами, но люди не знают об этом: история была переписана.

Колониальные предрассудки разделили нас. Когда мы чего-то добивались, мы были людьми, когда нет — были черными. Светодиодные нити в лампах в этой комнате, дверные ручки, мыло, множество инноваций, дизайны вещей и зданий были созданы в других частях мира, кофе, который я сейчас пью, произошел из Эфиопии. Картошка, на которой основана европейская еда, происходит от индейцев.

Мы должны перепродумывать многие вещи. Если мы воспринимаем людей как людей, то понимаем, что они не пассивны, они агенты истории. Так мы получим лучшее понимание наших связей друг с другом. Сейчас это особенно важно для того, чтобы не уничтожить самих себя, привязываясь к формам политической организации нашего вида, характерным для XVIII–XIX века. Мы можем видеть все разрушения вокруг, принесенные этим.

— Сейчас во всем мире дебаты о миграции и интеграции становятся всё интенсивнее. Национальные государства пытаются распространить свои нормы на мигрантское население. Не кажется ли это вам новой формой колониализма?

— У меня радикальная позиция по этому вопросу. Я считаю, что интеграция — это глупость, а национальные государства — модель прошлого, которая больше не работает. Национальные государства могут существовать только в условиях закрытых границ. Технологически и темпорально современное человечество уже преодолело границы.

Границы — это последняя схватка глобального капитализма.

Ведь если капитализм может разделить людей, он может произвести уязвимость. Истина в том, что у нас уже есть инфраструктура для глобального федерализма.

Глобальный федерализм означает, что вы можете путешествовать где угодно, и в конечном счете гражданство становится региональным, а не суверенным. Что происходит, когда мы переходим от локальной национальности к глобальной связности? Это значит не только то, что труд может передвигаться везде, где есть работа, но и что производство должно быть привлекательно для труда. Это приводит к росту жизненных стандартов и доступности. Если есть глобальная федерация, то не только капиталы могут двигаться как угодно, но и армии больше не нужны — могут быть разные системы безопасности. Мы уже видим глобальный интернет. Тот факт, что мы живем на планете с населением 7 миллиардов человек, означает, что планета стала меньше. Если мы можем быстро преодолевать пространство, оно сжимается.

Мы живем в мире маленького пространства и быстрого времени, а технологии глобальны. Если мы продолжаем жить в моделях, приспособленных для гораздо большего мира и медленного времени, мы насильно отправляем людей в прошлое.

Модели, направленные на разделение людей, насильственные. Когда люди взаимодействуют каким бы то ни было путем, они уже начинают меняются. Что отвращает людей от изменений, так это попытки насильно интегрировать. Нам необходимо, чтобы обычные люди смогли жить так же, как и элиты.

Современные элиты глобальны: они могут, куда бы они ни приехали, пить воду одного и того же качества, жить в отелях или кондоминиумах одного и того же качества, иметь тот же уровень безопасности и общаться друг с другом без проблем. На самом деле они уже не заботятся о национальных границах, как обычные люди.

Всё это можно сделать без всяких мутных разговоров о мировой безопасности. Мы сейчас пытаемся заблокировать доступ обычных людей к базовым правам. Это очень правая и консервативная модель организации.

Мы можем видеть проблемы в экологической политике: национальные государства заключают соглашения, исполнения которых невозможно добиться. Но в глобальной федерации мы сможем создавать новые пути, которые сделают нашу планету более приспособленной для жизни.

Люди уже меняются по всему миру — и новые изменения придут. Они придут не на уровне языков и таможень, но на уровне биологии нашего вида. Мы уже видим их в области гендера, сексуальности, расы, но их будет больше! Причина этих изменений в том, что мир человеческой культуры имеет собственные эволюционные возможности: пытаясь изменить материальный мир, мы меняем друг друга.

— Есть разные взгляды на эволюцию человека: это могут быть люди, не в том смысле, как мы это понимаем сейчас, но другие люди. Есть и представление о сингулярности, о мире искусственного интеллекта. Как вы относитесь к разным моделям будущего: вы хотите избежать чего-то или приблизить что-то? Будут ли изменения непрерывными или скачкообразными?

— Мы не знаем. Люди находятся внутри эпистемологической ошибки евромодерной философии: они заранее хотят знать исход. Действия каждого из нас являются частью начальных условий, возможностей того, что придет.

Реальные вопросы совсем иные: они находятся на уровне приверженностей. И здесь есть две противоположные позиции. Одна из них основана на воспроизводстве себя: мы хотим построить мир таких же, как мы. Эта модель долго доминировала в западной мысли, да и в некоторых формах азиатской. Это связано с концептом любви: «Я люблю тех, кто похож на меня». Но это никогда не было по-настоящему человеческим!

Мы странный вид, мы можем любить животных, тех, кто не похож на нас, мы думаем о богах. Одни думают, что боги как мы, но другие считают, что боги радикально от нас отличаются!

Другая модель касается вопроса о бытии и свободе. Говоря о бытии-таком-же-как-мы, мы ограничиваем возможности, но мы можем говорить о свободе. Я могу позволить идти всему так, как оно идет, я могу любить тех, кто не похож на меня. Политика приходит сюда интересным способом. Политика — это всегда об анонимности. Как бы я ни старался принять политическое решение, политический субъект придет оттуда, откуда я не знаю, и это никогда-не-знание, за которое мы ответственны.

Возможность, основанная на приверженности, и есть модель любви, которая позволяет быть и дает свободу чему-то неподдельно иному.

И это то, с чем мы сталкиваемся сейчас, и это то, почему я иначе говорю о правом и левом, чем обычно.

Есть фундаментальный конфликт между разными типами любви! И иное может быть бесконечно иным, потому конфликт небинарен — есть столько возможностей! Имея это в виду, я полагаю, что вопрос об эволюции не телеологичен [не стремится к заданной цели. — Прим. авт.], то, что приходит, не лучше и не хуже, оно неизвестное. Мы можем лишь надеяться на то, что в рамках своей приверженности то, что появится на своем собственном языке, сможет посмотреть на нас и увидеть, что мы поступили правильно. Но мы не знаем, поступаем ли мы правильно!