Знаменитые и несуществующие: 5 самых ярких мистификаций в истории мировой литературы

Литературная мистификация — это своего рода плагиат наоборот: вместо того чтобы назвать чужой текст своим, автор приписывает собственное произведение другому (реальному или вымышленному) лицу. История знает немало подобных случаев. Почему же писатели отказывались прославить свое имя, придумывая не только литературный псевдоним, но и новую личность? Мотивы могли быть разными: от обычной шутки до желания уйти от привычного образа и начать творческую жизнь с чистого листа. «Нож» собрал для вас пять самых интересных примеров литературных мистификаций.

Оссиан

В 1760 году в Эдинбурге вышла книга «Отрывки старинных стихотворений, собранные в горной Шотландии и переведенные с гэльского или эрского языка» — уникальная коллекция древних кельтских эпических сказаний, считавшихся давно утерянными. Их автором был Ойсин (или Оссиан), слепой старец-бард III века. Сын полулегендарного героя Финна Маккула, он воспевал подвиги отца и его дружины. Книга имела огромный успех, потому что вышла очень вовремя: в XVIII столетии шотландцы и ирландцы активно возрождали свою культуру и историческое самосознание, и не искаженный веками христианства кельтский фольклор пришелся как нельзя кстати.

Собирателю и переводчику стихов молодому шотландскому поэту Джеймсу Макферсону оплатили экспедицию в горы с целью поиска других уцелевших образцов эпоса.

Вернулся он не с пустыми руками, а с поэмой, «древность [которой] устанавливается без труда, и она не только превосходит всё, что есть на этом языке, но… не уступит и более совершенным произведениям других народов».

Английский перевод под названием «Фингал, древняя эпическая поэма в шести книгах» был издан в 1761 году. Двумя годами позже вышло еще одно произведение того же жанра «Темора», а в 1765-м — сборник «Сочинения Оссиана». Обе поэмы были переведены на множество языков, в том числе на русский.

Разумеется, после публикации историки требовали от Макферсона показать им оригиналы древних рукописей. Переводчик всячески затягивал процесс, что неудивительно: никаких манускриптов не существовало — он придумал поэмы от начала до конца (правда, взяв за основу собранные им фрагменты оригинальной народной поэзии).

Вскоре историки засомневались в подлинности «Фингала» и «Теморы». Они обратили внимание как на хронологические нестыковки, так и на грамматические ошибки, а упорное нежелание автора показать рукописи только добавляло подозрений. В 1807 году, уже после смерти Макферсона, были изданы «Поэмы Оссиана в гэльском оригинале», однако при ближайшем рассмотрении в тексте обнаружились заимствования из английского, характерные для языка шотландцев XVIII века. Это доказывало, что «оригинал» представлял собой всего лишь перевод стихов Макферсона на современный гэльский. Мистификация была окончательно разоблачена, что, впрочем, нисколько не помешало популярности «Оссиана».

Интересно, что у Макферсона нашлось много последователей. Так, в 1819 году чешский филолог Вацлав Ганка издал Краледворскую рукопись — якобы памятник XIII века, найденный им в архивах одной из церквей (то, что это подделка, было доказано только полвека спустя). А в 1827 году во Франции выпустили книгу «Гусли, или Сборник иллирийских песен, записанных в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине» — прозаическое переложение произведений народной поэзии балканских славян. Оказалось, что автор всех стихов — Проспер Мериме.

История получила развитие: в 1835 году Пушкин опубликовал «Песни западных славян», поэтические переложения отрывков из «Гуслей». К тому моменту до России уже дошли слухи о мистификации, поэтому Александр Сергеевич через посредника обратился за разъяснениями к самому Мериме. Тот в ответном письме признался в обмане:

«Буду отвечать на ваши вопросы чистосердечно. Гузлу я написал по двум мотивам, — во-первых, я хотел посмеяться над „местным колоритом“, в который мы слепо ударились в лето от рождества Христова 1827. Для объяснения второго мотива мне необходимо рассказать вам следующую историю.

В том же 1827 году мы… задумали путешествие по Италии. <…> …Но кошельки наши были почти пусты… Тогда я предложил сначала описать наше путешествие, продать книгопродавцу и вырученные деньги употребить на то, чтобы проверить, во многом ли мы ошиблись.

На себя я взял собирание народных песен и перевод их; мне было выражено недоверие, но на другой же день я доставил моему товарищу по путешествию пять или шесть переводов» [здесь и далее орфография и пунктуация оригинала сохранены. — Ред.].

Козьма Прутков

Одна из самых известных мистификаций в отечественной литературе, Козьма Прутков был придуман для забавы: в начале 1850-х годов братья Алексей, Александр и Владимир Жемчужниковы и их кузен Алексей Толстой, чтобы развлечь себя, стали сочинять басни от лица некоего самодовольного графомана. Имя и фамилию они «позаимствовали» у своего камердинера. «Мы… были тогда молоды и непристойно проказливы, — рассказывал много лет спустя Алексей Жемчужников Бунину. — Жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах. Потом решили собрать и издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову, и так и сделали, и что же вышло? Обидели старика так, что он не мог простить нам этой шутки до самой смерти!»

Образ и характер Пруткова Алексей Жемчужников охарактеризовал так:

«…Тип… до того казенный, что ни мысли его, ни чувству недоступна никакая так называемая злоба дня, если на нее не обращено внимания с казенной точки зрения. Он потому и смешон, что вполне невинен. Он как бы говорит в своих творениях: «всё человеческое — мне чуждо». <…>

Широкой публике Пруткова представили в 1854 году, когда в журнале «Современник» были напечатаны несколько его стихотворений. Их «автор» оказался человеком многих талантов — сочинял басни, пьесы, афоризмы. Создатели не только писали за Пруткова, но и придумали ему подробную родословную, детальную биографию и даже заказали его портрет. По легенде, литератору было около 50 лет, он провел всю жизнь на государственной службе в пробирной палатке, дослужившись до должности директора, владел поместьем в районе железнодорожной станции Саблино, имел множество детей. Впоследствии Толстой и Жемчужниковы даже придумали ему смерть: Прутков «скончался» от апоплексического удара в своем кабинете 13 января 1863 года в 14:45. «Современник» опубликовал некролог.

Вымышленный писатель быстро приобрел всероссийскую популярность. Его собрание сочинений только до революции выдержало 12 изданий; пьесы Пруткова ставились в театрах; афоризмы ушли в народ, да там и остались до сегодняшнего дня:

Зри в корень!
Если на клетке слона прочтешь надпись «буйвол», не верь глазам своим.
Что имеем — не храним; потерявши — плачем.

Многие люди подобны колбасам: чем их начинят, то и носят в себе.

Если у тебя есть фонтан, заткни его; дай отдохнуть и фонтану.
Если хочешь быть счастливым, будь им.

После смерти создателей Козьмы на литературной сцене даже появились его «родственники»: так, в 1913 году вышел сборник стихотворений Анжелики Сафьяновой, «внучатой племянницы» Пруткова (это была мистификация писателя Льва Никулина).

Адель Оммер де Гелль

В отличие от предыдущих «авторов», Адель Оммер де Гелль (1819–1883) — писательница, путешественница, член Французского географического общества, супруга известного геолога, носившего ту же фамилию, — существовала в действительности. Не было только ее знаменитых писем и дневников, где она признаётся в романе с Лермонтовым, — равно как и всех упомянутых там событий.

Супруги Оммер де Гелль действительно несколько лет провели в России: в 1830-х они занимались геологическими исследованиями и впоследствии выпустили трехтомник «Степи Каспийского моря, Кавказ, Крым и Южная Россия…». А полвека спустя в журнале «Русский архив» внезапно появились письма Адель, где та рассказывала подруге о своем романе с Лермонтовым и даже приводила посвященное ей стихотворение на французском языке. Публикация наделала много шуму — еще бы, ведь там были, например, такие сенсационные признания:

«Кисловодск. 26 августа 1840 года

<…> Мы едем на бал, который дает общество в честь моего приезда. Мы очень весело провели время. Лермонтов был блистателен, Реброва очень оживлена. Петербургская франтиха старалась афишировать Лермонтова, но это ей не удавалось.

В час мы пошли домой. Лермонтов заявил Ребровой, что он ее не любит и никогда не любил. Я ее бедную уложила спать, и она вскоре заснула. Было около двух часов ночи. Я только что вошла в мою спальню.

Вдруг тук-тук в окно, и я вижу моего Лермонтова, который у меня просит позволения скрыться от преследующих его убийц. Я, разумеется, открыла дверь и впустила моего героя. Он у меня всю ночь оставался до утра.

Бедная Реброва лежала при смерти. Я около нее ухаживала и принимала все эти дни только одного Лермонтова.

Сплетням не было конца. Он оставил в ту же ночь свою военную фуражку с красным околышком у петербургской дамы. Все говорят вместе с тем, что он имел в ту же ночь свидание с Ребровой. Петербургская франтиха проезжала верхом мимо моих окон в фуражке Лермонтова, и Лермонтов ей сопутствовал. Меня это совершенно взорвало, и я его более не принимала под предлогом моих забот о несчастной девушке. На пятый день мой муж приехал из Пятигорска, и я с ним поеду в Одессу, совершенно больная».

Тогда в подлинности писем почти никто не усомнился. Во-первых, их напечатали в авторитетном издании; во-вторых, уважение внушало и имя автора публикации — Павла Вяземского, князя, сенатора, который хорошо знал поэта лично; да и описанные похождения были вполне себе в лермонтовском (или даже в печоринском) духе. Однако Эмилия Шан-Гирей, дальняя родственница Михаила Юрьевича и подруга той самой несчастной Ребровой, отправила издателю «Русского архива» письмо, полное негодования:

«Положительно могу сказать, что всё написанное ею по поводу девицы Ребровой есть чистая выдумка. Я современница Нины Алексеевны, тогда уже не Ребровой, а Юрьевой, была с ней знакома в продолжении многих лет, она… в 40-м году была уже мать семейства».

Но возмущение Шан-Гирей сочли косвенным доказательством подлинности писем француженки: раз она так обиделась за подругу, значит воспоминания задели ее за живое.

В 1933 году издательство Academia выпустило полный текст «Писем и записок» Оммер де Гелль — теперь уже и официальные биографы Лермонтова признавали, что у него действительно был роман с этой женщиной. Но годом позже исследователи доказали: вся публикация от первого до последнего слова — плод творчества самого Вяземского.

Зачем он это сделал? Одни исследователи предполагают, что так находчивый издатель выразил свой шутливый протест против того, что биографии классиков постепенно «бронзовеют», а сами литераторы превращаются в «священных коров». По другой версии, Вяземский планировал написать большой роман о жизни Лермонтова и сделать Оммер де Гелль одной из героинь. «Мемуары» же были опубликованы в качестве пробы пера, которая оказалась неудачной: Вяземский отказался печатать свое произведение, пока в живых остаются люди, знавшие поэта.

Черубина де Габриак

В 1909 году в редакцию петербургского журнала «Аполлон» стали приходить письма со стихами на надушенной бумаге с засушенными цветами между страницами. В графе «Отправитель» значилась только одна литера Ч., обратного адреса на конвертах не было.

Редактор «Аполлона» Сергей Маковский охотно опубликовал цикл из 25 стихотворений молодой поэтессы — романтичных, таинственных, по моде того времени.

Горький и дикий запах земли:
Темной гвоздикой поля проросли!
В травы одежды скинув с плеча,
В поле вечернем горю, как свеча.
Вдаль убегая, влажны следы,
Нежно нагая, цвету у воды.
Белым кораллом в зарослях лоз,
Алая в алом, от алых волос.

Постепенно ему удалось кое-что разузнать и об авторе этих строк.

Оказалось, девушку зовут Черубина де Габриак: ей 18 лет, она графиня и наполовину испанка, воспитывалась в монастыре, а сейчас живет под строгим надзором отца-деспота.

Таинственная красавица часто звонила в редакцию и продолжала присылать стихи, но от личного знакомства почему-то воздерживалась. Литературному успеху это, впрочем, не мешало — даже наоборот: поэтессу охотно публиковали, читатели и критики были в восторге.

«Влюбились в нее все „аполлоновцы“ поголовно, никто не сомневался в том, что она несказанно прекрасна… — вспоминал Маковский. — <…> Убежденный в своей непобедимости Гумилев (еще совсем юный тогда) уж предчувствовал день, когда он покорит эту бронзовокудрую колдунью; Вячеслав Иванов восторгался ее искушенностью в „мистическом эросе“; о Волошине и говорить нечего. <…> Но всех нетерпеливее „переживал“ Черубину обычно такой сдержанный Константин Сомов. Ему нравилась „до бессонницы“, как он признавался, воображаемая внешность удивительной девушки. „Скажите ей, — настаивал Сомов, — что я готов с повязкой на глазах ездить к ней на острова в карете, чтобы писать ее портрет, дав ей честное слово не злоупотреблять доверием, не узнавать, кто она и где живет“».

Черубину много раз пытались выследить: то дежурили на вокзале, когда она якобы собиралась выехать за границу, то опрашивали едва ли не всех обитателей особняков Каменного острова. Больше всех усердствовал сам Маковский:

«Он требовал у Черубины свидания, — вспоминал Волошин. — <…> Она говорила по телефону: „Тогда-то я буду кататься на Островах. Конечно, сердце Вам подскажет, и Вы узнаете меня“. Маковский ехал на Острова, узнавал ее и потом с торжеством рассказывал ей, что он ее видел, что она была так-то одета, в таком-то автомобиле… <…>

Или же она обещала ему быть в одной из лож бенуара на премьере балета. Он выбирал самую красивую из дам в ложах бенуара и был уверен, что это Черубина, а [она] на другой день говорила: „Я уверена, что Вам понравилась такая-то“».

Разоблачил де Габриак Михаил Кузмин, выведав ее номер телефона. Оказалось, что под звучным именем скрывается Елизавета Дмитриева — учительница женской гимназии и молодая поэтесса, прославившаяся, кстати, очень едкими пародиями на Черубину, а сам розыгрыш придумал Максимилиан Волошин. Заочно влюбленному в де Габриак Маковскому наконец-то представилась возможность познакомиться с ней лично, и он остался очень разочарован встречей:

«Дверь медленно, как мне показалось, очень медленно растворилась, и в комнату вошла, сильно прихрамывая, невысокая, довольно полная темноволосая женщина с крупной головой, вздутым чрезмерно лбом и каким-то поистине страшным ртом, из которого высовывались клыкообразные зубы.

Она была на редкость некрасива. Или это представилось мне так, по сравнению с тем образом красоты, что я выносил за эти месяцы? Стало почти страшно».

Дошедшие до нас фотографии Дмитриевой, впрочем, показывают, что Волошин несколько сгустил краски.

Возможно, в этом и была одна из причин мистификации: поэтесса понимала, что ее реальный образ очень уж не соответствует эстетическим запросам и публики, и самого редактора «Аполлона». «Лиля, скромная, не элегантная и хромая, удовлетворить их, конечно, не могла, и стихи ее были в редакции отвергнуты», — писал Волошин; прекрасно понимая, что к творчеству обаятельной графини-испанки в журнале отнесутся совсем по-другому, он и придумал Черубину.

Да и вообще Волошин любил такого рода розыгрыши. Маковский утверждает, что он и Марине Цветаевой не раз предлагал нечто подобное:

«Страсть Макса к мифотворчеству, по словам Марины Цветаевой, задела и ее самое. Волошин долго уговаривал и ее «выдумать из себя» даже не одного, а несколько поэтов. Он убеждал: «Марина! Ты сама себе материал десяти поэтов и всех замечательных. А ты не хочешь (вкрадчиво) все твои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну — хоть Петухова? Ты увидишь (разгораясь), как их через десять дней вся Москва и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие. И ты никогда (подымает палец, глаза страшные), ни-ког-да не скажешь, что это — ты. Марина (умоляюще), ты не понимаешь, как это будет чудесно! Тебя — Брюсов, например, — будет колоть стихами Петухова: ‘Вот если бы г-жа Цветаева, вместо того, чтобы воспевать собственные зеленые глаза, обратилась к родимым зеленым полям, как г. Петухов, которому тоже семнадцать лет’… <…> А потом (совсем уже захлебнувшись), нет — зачем потом, сейчас же, одновременно с Петуховым, мы создадим еще поэта, — поэтессу или поэта? — и поэтессу и поэта, это будут близнецы, поэтические близнецы Крюковы, скажем, — брат и сестра. Мы создадим то, чего еще не было — т. е. гениальных близнецов. Они будут писать твои романтические стихи…»

«Но Максино мифотворчество, — заключает Цветаева, — роковым образом преткнулось о скалу моей немецкой протестантской честности, губительной гордыни: всё что пишу — подписывать».

Авторство стихов Черубины до сих пор не установлено. Многие современники считали, что и их Волошин писал сам, хотя он это всегда отрицал.

Эмиль Ажар

В 1974 году во Франции был опубликован «Голубчик» — дебютный роман никому не известного 34-летнего писателя Эмиля Ажара, живущего в Бразилии. Уже через год выходит следующая книга — «Вся жизнь впереди» — и имеет такой успех, что получает престижнейшую Гонкуровскую премию.

Правда, накануне вручения награды до жюри доходят странные слухи: якобы под псевдонимом Эмиль Ажар скрывается известный писатель Ромен Гари (подозрения возникли потому, что дома у него обнаружили рукопись «Голубчика»). На тот момент он уже был лауреатом Гонкуровской премии, а повторно вручать ее одному и тому же человеку запрещалось правилами. Однако литературоведы, проанализировав творчество Гари и Ажара, убедились: это совершенно точно два разных писателя. Причем второй, по мнению многих критиков, гораздо более талантлив.

К тому же начинающий романист отнюдь не скрывался от публики: он охотно раздавал интервью и появлялся на мероприятиях. Молодой человек рассказал, что его настоящее имя — Поль Павлович, что Гари приходится ему двоюродным дядей, а псевдоним он взял, чтобы избежать обвинений в протекционизме: широкая общественность могла бы подумать, что произведения бесталанного выскочки публикуются только благодаря влиянию его знаменитого родственника.

Лишь после самоубийства Гари в 1980 году правда раскрылась.

За несколько месяцев до собственной кончины в эссе «Жизнь и смерть Эмиля Ажара» скрывавшийся за этим псевдонимом гонкуровский лауреат признался: все романы писал он, Поль Павлович (действительно его племянник) просто играл роль, а бразильские штемпели на конвертах рукописей появлялись благодаря другу Гари Пьеру Мишо, который присылал их из Рио. Там же он объяснил и причины мистификации: к середине 1970-х годов и критика, и публика считали, что Гари исписался, — новая «субличность» должна была доказать обратное.

«Когда я работал над своим первым „ажаровским“ романом „Голубчик“, я еще не знал, что опубликую его под псевдонимом. Поэтому я не таился, рукописи у меня, как обычно, валялись где попало. Одна моя приятельница, мадам Линда Ноэль, навестившая меня на Майорке, видела на столе черную тетрадь с четко выведенным на обложке названием. Потом, когда вокруг имени Эмиля Ажара, этого загадочного невидимки, поднялся шум, о котором можно получить представление, полистав газеты тех лет, мадам Ноэль безуспешно всюду ходила и говорила, что автор книги — Ромен Гари, что она это видела, видела собственными глазами. Никто и слушать ничего не желал, хотя эта благородная женщина приложила немало усилий, чтобы восстановить меня в моих правах. Но куда там: Ромен Гари никогда бы не смог такое написать! Именно это, слово в слово, заявил Роберу Галлимару один блестящий эссеист из “Нувель Ревю Франсез”. Другой в разговоре всё с тем же моим другом, который был мне очень дорог, сказал: „Гари — писатель на излете. Этого не может быть“. Я как автор был сдан в архив, занесен в каталог, со мной всё было ясно, и это освобождало литературоведов от необходимости разбираться в моих произведениях, вникать в них. Еще бы, ведь для этого пришлось бы перечитывать! Делать им, что ли, нечего?

Я настолько хорошо это знал, что на протяжении всей истории с Ажаром (четыре книги) ни минуты не опасался, что самый обыкновенный и несложный анализ текстов может меня разоблачить. И я не ошибся: никто из критиков не услышал моего голоса в „Голубчике“. Ни один — в „Жизни впереди“. <…>

Я был у себя в Симарроне, когда мне позвонила Джин Сиберг и сказала, что „Голубчик“ восторженно принят критикой и „Нувель Обсерватер“ даже указывает на Рэймона Кено или Арагона как на вероятных авторов, ибо „это может принадлежать перу только большого писателя“. Вскоре я узнал из газет, что Эмиль Ажар — это не кто иной, как Хамиль-Раджа, ливанский террорист. Что он подпольный хирург, делающий нелегальные аборты, молодой уголовник, а то и сам Мишель Курно собственной персоной. Что книга — плод „коллективного“ творчества.

Я говорил с одной женщиной, у которой была любовная связь с Ажаром. По ее словам, он великолепен в постели. Надеюсь, я не слишком ее разочаровал».

Так Гари-Ажар и остался единственным в истории литературы писателем, получившим Гонкуровскую премию дважды. Кстати, выяснилось, что он, как честный человек, пытался не нарушать правил: Павлович по его просьбе отправил в комитет отказное письмо. Но президент Гонкуровской академии ответил, что «жюри голосует за книгу, а не за автора. …Премию нельзя ни принять, ни отвергнуть, она дается как рождение или смерть».