Слова врут, а языки разобщают народы. Почему объективность невозможна априори
В прошлой серии мы выяснили, что язык ведет себя, как стереотипная женщина, и создает массу проблем. Во-первых, универсальной логике не поддается. Даже если его пытаются переубедить умнейшие люди планеты. Во-вторых, сковывает полет нашей бессловесной мысли и постоянно требует поговорить им. В-третьих, как мы выясним сейчас, на этом сложности только начинаются.
Проблема 3. Язык — это контекст
Витгенштейн (почитайте первую серию его приключений), превратившийся из одержимого формалиста в одержимого исследователя обыденности, предполагает: если бы лев умел говорить, мы его не поняли бы, даже выучив львиный. Австрийский философ (вместе с вдохновившем его Джорджем Муром) исходит из того, что все наши знания о языке мы получаем из самого же языка. У нас нет возможности шагнуть за его пределы и определить, что он глобально собой представляет, — фактически нам доступны отдельные куски общей картины, языковые практики.
Язык сам по себе для нас не существует, есть лишь его раскрытие в реальных «формах жизни». Значение слов не обозначает явления действительности — все слова приобретают смысл только во время практического использования. Таковы постулаты Витгенштейна. (Впоследствии теорию жестко критиковали за солипсизм, да и приравнивание языка к мышлению. Но для технической стороны общения и то и другое не имеет принципиального значения).
Канонический пример философа — фраза «солнце восходит». Она бессмысленна с точки зрения физики, но вполне удобоварима и даже точна, если мы описываем непосредственно наблюдаемый рассвет. Таким образом, значение слов задается их употреблением, поэтому во избежание ошибок нам нужно постоянно быть начеку.
Получите первый бесплатный урок по английскому от Skyeng
На практике это означает, что максимальной точности мы можем достичь, только держа в уме все тома Розенталя, а также словари Даля и Ожегова в полном объеме. Все оттого, что для обмена мнениями и концепциями о мире, обеспечивающими наше взаимопонимание, мы, как правило, используем многозначные слова. В этой сфере язык постоянно норовит смошенничать. К примеру, мы говорим «я знаю» применительно к десяткам разных смыслов (я знаю, что это стол; я знаю урок; я знаю, каково это; я знаю — грядет апокалипсис).
Для верного использования слова нужно четко понимать не только его толковое значение, но и все психологические и логические состояния, которые оно описывает. Витгенштейн и Мур объявили конкретизацию таких ситуаций ключевой задачей философии, сделав из нее своего рода воспитателя в языковой песочнице человечества.
Остаток своих жизней оба они тем и занимались: помогали обнаружить и обезвредить шпионов некорректности и бессмысленности.
Но проблемы возникают не только с многозначными словами. Дело в том, что при переходе к непосредственным формулировкам мы, естественно, обрабатываем их в собственной голове. И тут самое время вспомнить «слабый» вариант теории Сепира–Уорфа, согласно которому язык обусловливает мышление.
В качестве доказательства этой гипотезы приводятся этнические различия восприятия действительности, порожденные разницей в языках.
Наиболее эффектные и обмусоливаемые примеры — «племя хопи не знает, что такое время» и, добавленное уже народом, «эскимосы имеют 100 обозначений для снега». Оба являются научными утками, как и многие другие, о чем подробно можно прочесть у Стивена Пинкера.
Еще один пример относится к цветам, хотя на этот счет и по сей день ведутся споры — влияние названий цветов на их различение то разоблачается, то подтверждается, но в основном второе.
Однако есть и более проверенные примеры того, как язык концептуализирует действительность. К примеру, мы называем близких родственников одного с нами поколения простыми словами «брат» или «сестра», в то время как для для японца принципиально указание на возраст (“ani” — «старший брат», “otooto” — «младший брат» и т. д.).
То есть русский концептуализирует реальность лихо, общо, одним махом, в то время как японец уделяет внимание деталям и усиленно реальность дробит.
Мало того что в чисто лингвистической плоскости необходимо учитывать все нюансы, так надо еще и «думать, как японец», чтобы его понять.
Выходит следующее: словоупотребление, обусловливающее смысл слов, обусловливается значением слов, обусловленным языковыми особенностями, обусловливающими мышление, обусловливающее словоупотребление — как уж тут друг друга понять. Вместе с тем на физиологическом уровне все обстоит гораздо проще: язык принципиально меняет работу мозга в процессе его развития, что доказал еще советский ученый Лурия. Именно поэтому одна и та же поломка у носителей разных языков может приводить к противоположным поведенческим расстройствам.
Все это подразумевает, что сам процесс усвоения какого-либо языка серьезно нас разобщает.
Избежать этого усвоения нам никак не удастся не только из-за принадлежности цивилизации и культуре, но и за счет одной общей для всех, за исключением законченных буддистов, интенции — мы постоянно чего-то хотим.
Проблема 4. Язык — это манипуляция
Желания заставляют нас добиваться их исполнения — именно из этой предпосылки выводится определение языка как инструмента воздействия, разработанное Витгенштейном и подхваченное последующими исследователями.
Каждый день мы пользуемся словами, варьируя их значения по правилам, которые не сводятся ни к грамматике, ни даже минимальной логике. Этот процесс Витгенштейн обозначал как участие в «игре». Правила игры постоянно меняются в зависимости от контекста и в процессе диалога.
К примеру, если в метро тебе наступают тебе на ногу, речевая реакция на это будет зависеть от того, чего тебе хочется этим промозглым утром: извинений, знакомства или снять стресс посредством кулачного боя. Ответы «уважаемый, будьте осторожнее» и «осторожнее надо быть, уважаемый» обозначат совсем разные игровые модели.
Партия окажется выигранной, если манипуляция с помощью языка приведет к предполагаемому результату и желание исполнится. Причем если первое высказывание не обязательно приведет к получению какой-либо реакции, то второе имеет на это больше шансов — так реализуется «языковая игра». По этим термином подразумевается сознательное нарушение системных законов языка с целью произведения стилистического впечатления или вообще любое креативное обращение с великим и могучим. Цель «языковой игры» — наиболее эффективно (и эффектно) воздействовать на собеседника.
Здесь появляется соблазн свести язык к сугубо техническому определению «инструмент воздействия» — именно на него в свое время повелся бихевиоризм. Со свойственной ему привычкой препарировать человека ломом, он определил язык как «схему действий» и служанку действительности, которую кличут по необходимости и с которой не стоит особо церемониться. Нашу способность растекаться мыслью по древу свели к реакции на внешние раздражители, к сигналу, который наподобие электрошока стимулирует нас на производство определенных действий в определенных ситуациях. Бихевиористы не учли самую малость — существование приказов, угроз, просьб, обещаний и всего комплекса эмоций, которые тоже выражаются в языке.
Учли это создатели теории речевых актов и даже дали явлению конкретное название — иллокутивная сила. То есть то, что должно быть понято согласно нашему намерению.
Развертывается она в процессе высказывания, говорения и выстраивания текста в трех основных фазах: локутивной (сказанное по факту), иллокутивной (подразумеваемое плюс контекст разговора) и перлокутивной (достигаемая цель).
Причем целеполагание заложено уже в локутивной фазе, то есть в изначальной предпосылке говорящего.
Высказывание в данной теории приравнивается к действию. В предельном варианте оно становится перформативом, то есть фразой, тождественной поступку (например, «я клянусь»). Теория речевых актов наглядно показывает, как использующиеся формы грамматики и семантики соотносятся с изначальным посылом говорящего и как именно мы понимаем, чего от нас хотят. С ее помощью можно, например, проанализировать стихотворение и наконец избавиться от треклятого вопроса «что же хотел сказать автор?» (кстати, для этого существует отдельная наука).
Единственный минус: чтобы овладеть подобными навыками, нужно перелопатить гору интеллектуально унижающей литературы, а для перехода к исчерпывающему анализу в реальном времени пришлось бы практиковать это НЛП в течение пары десятков лет. В идеале система считывания проходила бы три фазы. Первая из них — интенциональная, то есть связанная с состояниями сознания говорящего. Ее мы почти всегда проходим и без использования специального анализа, так как осознаем, что «я прошу» подразумевает «я хочу» или «мне нужно», экспрессивные выражения отражают эмоции и т. д. Вторая стадия, не столь прозрачная, коррелирует с намерениями говорящего — целью, во имя которой и затевался разговор.
Третьей же фазы не удастся достигнуть даже с черным поясом по когнитивной лингвистике, потому что знание об изначальной мотивации или эмоции не позволяет нам понять, насколько утверждение весомо. А это принципиальный вопрос.
Иллокуции, содержащиеся в угрозах и обещаниях, заставляют нас настораживаться и верить, при том что высказывания — это не более чем набор слов. Единственное, что за ними стоит, — интенсивность намерения говорящего, которую мы вербально и невербально считываем.
Если кто-то замахивается битой со словами «тебе сейчас прилетит», сомневаться в искренности респондента не приходится. Но наше общение обычно состоит из менее очевидных конструкций, влияющих на наше восприятие и поведение так же сильно, как занесенная над головой бита. Определить, насколько говорящий в себе уверен, в реальности оказывается недостаточно.
Ситуация похожа на считывание языка тела — мы можем определить переживание, вызывающее почесывание носа, но не способны однозначно сказать, лжет человек или нет. Быть может, телеканал FOX однажды выпустит сериал «Убеди меня», а пока у нас есть лишь гипотетический проект, в котором вырисовывается очередная проблема.
«Весомость» присутствует в языке, но может и не наличествовать в реальной жизни. Ключевой вопрос: как узнать, что сказанное — не пустой звук?
Проблема 5. Язык — это плюрализм
Единственный способ выяснить ответ на этот вопрос — соотнести сказанное с критерием «истинность». Философия бьется над поиском такого критерия уже не первое тысячелетие, мы имеем кучу определений того, что такое истина, причем каждое из них может быть оспорено и раскритиковано. Фактически у нас нет универсального образца для сверки, но болтаем, так или иначе на что-то ссылаясь, мы постоянно. Именно из этого парадокса рождается наша последняя надежда — теория дискурса.
Аналитическая философия, а вслед за ней и современная лингвистика, рассматривают «истинность» не как некий очевидный для всех опыт сознания, а как достоверность языка.
Она, в свою очередь, определяется правилами игры, если говорить в терминологии Витгенштейна, или дискурсом, если шире. Правила устанавливаются институциями, отдельными людьми, контекстом разговора, властью — зависит от того, что понимать под дискурсом.
С этим понятием не все гладко — оно до конца не установилось и словом называется все, что ни попадя (варьируется даже его ударение). В лингвистике дискурс понимается как речь, беседа, быстрое перемещение мыслей от одного сознания к другому. Сознание, в свою очередь, связывается с вниманием, целенаправленностью поведения и нашим самоопределением. То есть дискурс оказывается в одной упряжке с тем, что не до конца ясно, поддается манипуляциям, не подчиняется универсальной логике и исследовано только отчасти. Неудивительно, что в народе более популярно иное значение слова, наследующее французскому постструктурализму. Здесь дискурс — это образ мышления или идеология, которые выражаются в словах.
Хорошие новости в том, что, используя дискурс-анализ, мы можем вскрывать подоплеку сказанного — к примеру, считывать «истинный смысл» речи политика или рассекречивать скрытого фашиста. Помимо этого, понимание тоже отчасти облегчается — дискурс задает правила, по которым осуществляется общение и некий договор о смыслах. А по Хабермасу, он и вовсе служит для достижения всеобщей гармонии. Плохая сторона в том, что это действует и в обратную сторону — не зная внутренних распорядков дискурса, мы будем чувствовать себя как лабрадор на выставке спаниелей.
Все вышесказанное подводит нас к одному неутешительному выводу — объективность, которая обеспечила бы нам всеобщее понимание, априори невозможна.
Язык не поддается универсальной логике, единой истины не существует вообще, все преследуют только манипулятивные цели, а наше мышление, единственная свобода, заковано, как в кандалы. Решений несколько, и все красивые: удариться в искусство, где используются символы и образы, или, как Платон, сокрушаться, что идеальный символический язык мы потеряли в золотом веке.
Также не возбраняется переход на молчание или более конкретное тактильное общение. Честно, просто и приятно.