«Государство пытается инаковость сделать тождественностью». Писатель Илья Фальковский — о том, каково приходится мусульманам в Китае

Писатель, анархист и художник Илья Фальковский восемь лет преподает в Китае, где продолжает исследовать тему, за которую взялся еще в России: каково быть чужим. В июле журнал «Иностранная литература» опубликовал фрагмент новой книги Ильи об уйгурах — наиболее притесняемых в Китае мусульманах. Теперь писатель изучает другие этнические меньшинства в Китае, пишет об этом в своем телеграм-канале и рассказывает о том же читателям «Ножа».

Быть чужим в Китае после пандемии

Как иностранцу в Китае в 2022 году, на бытовом уровне мне интересно изучать изменение коммуникаций. В России я долго занимался мигрантами, написал книжку про убийства мигрантов скинхедами в 2014-м, но тогда я не был мигрантом. Конечно, теперь мне самому интересно оказаться в роли чужого.

На самом деле, тут много неприятного, но интересного бытового медицинского расизма.

Китайцы верят пропаганде о том, что вирус был занесен с Запада, что иностранцы являются источниками заразы, бациллами, как муха в песне Мамонова. Так как люди в основном невежественны, им неважно, что по приезде я столько-то недель просидел на карантине. Просто иностранцы «разносят вирус», как крысы.

На бытовом уровне это трагикомично: смешно, но трагично, потому что лично касается. Мне не очень приятно, когда люди выходят из лифта при виде меня. Или, например, я иду по улице, а девушка с парнем нарочно переходят на другую сторону. И ты понимаешь, каково быть черным в России. Конечно, меня не бьют, но кажется, что у них есть тайный учебник — многие одинаково реагируют на иностранцев: надевают маску, а поверх маски зажимают нос. Как будто где-то распространяется такая инструкция.

Однажды в многолюдном лифте на вокзале меня разозлило, когда какой-то человек настолько перепугался, что просто весь побледнел при виде меня, вжался куда-то. Я в шутку как будто нечаянно упал на него, и тогда он весь побагровел и взвыл. Мне кажется, у него мог сердечный приступ случиться, если б он не такой молодой был. Я думал даже приобнять его, мол, «привет, давно не виделись», как розыгрыш, но уже не стал так издеваться над человеком. Когда лифт поднялся на один этаж, он опрометью бросился бежать, потому что иностранец оказался рядом с ним. Но вот самая обычная бытовая реакция — это зажимать нос и пытаться дистанцироваться: выйти из лифта, не оказаться рядом в общественном месте. Есть нейтральный вариант — просто надеть маску.

В целом отношение к Западу изменилось. Например, у нас в институте были европейские программы. Я был куратором такой программы по повышению уровня образования в Китае и России за счет Евросоюза при поддержке Erasmus. Эта европейская программа закрылась, похоже на российский закон об иноагентах: если что-то происходит на иностранные деньги, то это запрещается. Почти всех иностранцев у нас уволили, остались я и два корейца. А недавно новый партсекретарь появился в институте, он говорил, что и меня держать не нужно. Но наш ректор — фанат русского языка и России. Всё-таки Россия не такой враг, как Америка или Германия. Поэтому я остался.

В целом плохое отношение к Западу и ко всяким западным программам, мыслям, приходит и в общество: «Иностранцы — вредно». Это экстраполируется на людей на улице: они же не знают, американец я или просто противный иностранец. А медицинский аспект вируса уже переходит в бытовой расизм. Раньше, до пандемии, этого не было. Раньше была обратная сторона медали: узнав, что я из России, все говорили: «О, класс, мы Америку не любим, а Россия — супер». Объяснять им все эти тонкости непросто. Со студентами я, конечно, иногда на такие темы разговариваю. А прохожим мне что объяснять?

Раньше в книжных я часто видел бестселлеры с голым по пояс Путиным на картинках, был такой культ Путина. Есть же мем в Китае, что русские — «боевой народ». К русским относятся одновременно иронично и уважительно, потому что русские — рисковые люди, которые ломятся в бой, детей купают в проруби. Когда в тайфун ни одна авиакомпания не летала, «Аэрофлот» всё равно летел. И Путин такой же: скачет на коне, летает с журавлями на самолете. И когда я иду в горы или в лес, все говорят: «О, это точно русский». У самих китайцев вместо риска есть философия продления жизни, идущая еще от даосизма.

Я часто шучу, что китайцы вряд ли бы могли вести серьезную войну, настолько они боятся потерять жизнь. И поэтому для них ролики с русскими, которые с детьми в проруби купаются или в окно прыгают после рюмки водки в сугроб, — это прикол.

Ну, я в море плыву вглубь, а они плавают вдоль берега и обсуждают меня: «Вот это русский поплыл, не боится волны». Видимо, Путин для них является чисто символическим олицетворением русского культа силы, рискованности и отважности.

У нас двухмесячные каникулы летом и зимой. Раньше я после четырех месяцев осеннего семестра на два месяца приезжал в Россию, на январь-февраль. Потом — четыре месяца весенний семестр в Китае, а дальше снова на два месяца дома. И я не чувствовал себя таким эмигрантом, как теперь, когда почти два года уже не выезжал. Раньше был четкий ритм: в Китае я не тусовался, а работал. Потом приезжал в Россию активно общаться, проекты реализовывать, делать доклады. Но сейчас, после пандемии, этого ничего нет. С конца 2020-го я сижу здесь безвылазно, по Китаю езжу: хоть и с препятствиями, но вполне можно перемещаться.

Медицина и контроль

Синьцзян — важный аспект для Китая в пандемию, потому что в некотором плане синьцзянская практика контроля хоть еще и не распространилась на Китай, но частично распространяется под эгидой борьбы с вирусом.

Недавно была история про четыре банка, которые кинули вкладчиков. Вкладчики бурно протестовали, был большой шум. Я не ручаюсь за все подробности, но вроде бы у протестующих медицинский код сменили с зеленого на красный, их перемещения контролировали. Эти люди не смогли выехать на общее собрание, потому что коронавирусный код заменился на тот, с которым нельзя выходить из дома.

Как многие и опасались, медицинский код сработал как запрет на участие в протесте.

Недавно я вернулся из путешествия, мы с другом ездили на границу с Бирмой. Теперь там стоят блокпосты, как в Синьцзяне, только полицейские посты чередуются с медицинскими. Не помню, чтобы раньше такое было за пределами Синьцзяна, везде было проще путешествовать, даже в приграничных регионах. Когда мы возвращались, все полицейские уже знали про нас всё, потому что в Китае сейчас мало иностранцев. Они говорили нам с другом: «Вы — те самые русский с мексиканцем!» Просто другие полицейские уже ввели информацию о нас в базу, и все знали, откуда мы едем: они фотографируют номера машины и паспорта. Теперь везде тотальный цифровой контроль, который раньше был только в Синьцзяне. Иностранцев очень мало, мы всегда на виду. Формально тебя не могут не пустить куда-то, потому что ты в стране находишься, у тебя есть виза. В Синьцзяне в какие-то города могут не пустить, а в других регионах — нет. Тем не менее тебя часто задерживают на постах. У китайцев есть удостоверение личности, полиция его сканирует, и для местных этот процесс проходит быстрее. А у нас такого ID нет, нам нужно выйти из машины, дать полиции сфотографировать паспорта. Потом нас ведут в участок, мы ручкой вписываем в тетрадь все свои данные. Этот занимает уйму времени!

Я думаю, что иностранцы, которые на китайском не говорят, никуда не ездят. Может, кто-то с гидом отправляется, но мы вообще никаких иностранцев не видели. Иногда можно встретить автобус с иностранцами, которых куда-то от работы везут на экскурсию. Но таких бэкпекеров, как раньше, уже не видно, в Китай въехать сложно. Теоретически иностранцы могли бы пользоваться гугл-переводчиком на блокпостах, но проверки и без языковых проблем долгие. Полицейский будет злиться и нервничать, а приложение часто неправильно переводит. Еще надо как-то переводить фразы полицейских… Мне кажется, нереально быстро всё это делать.

На одном медицинском посту, сразу после полицейского, нам сказали: «У вас тест устарел, тест надо делать каждые 48 часов, сдавайте новый». Я сдаю и пытаюсь проехать. Они говорят: «Нет, ждите 8 часов». На дороге в жару! Я говорю: «Вы чего, озверели, 8 часов?!» Ну, пошел с ними ругаться и добился того, что они разрешили вернуться обратно. Вперед нельзя, но можно обратно. А как иностранный турист во всём этом разберется? Смешная история, но мы не вернулись. Мы съехали с трассы, прорвались по сельским дорогам и обошли этот кордон.

Здесь надо постоянно предпринимать кучу усилий, коммуницировать. Бесконечно возникают нереальные препятствия: например, многие гостиницы не пускают иностранцев. Однажды и нас не пустили, хотя была бронь, пришлось ночью куда-то перебираться. В Китае с гостиницами всегда было не очень, а с начала пандемии мест, куда могут поселить иностранцев, стало еще меньше.

У меня свой прием теперь: я сообразил, что надо заранее смотреть, чтобы в названии гостиницы было слово international. Но бывают города, где таких гостиниц нет вообще, и ехать туда — огромный риск.

Мусульмане в Китае

Здорово, что Китай — разный. Если ты в одном месте сидишь и это надоедает, ты можешь поехать в другие места. В каждой провинции живут совершенно разные народы с разными языками и обычаями. Мне интересен не мейнстримный Китай, а всякие маргиналии, в том числе разные национальные меньшинства: как они выживают, сохранили ли они язык и культуру? Такая антропология и этнография, поэтому я езжу обычно в регионы, где живут такие народы.

В прошлый раз мы ездили в «маленький Синьцзян»: на границу Ганьсу с Цинхаем, это кусок бывшего Тибета. Тибет был тремя историческими провинциями, только одна из них, У-Цанг, сейчас известна как Тибет, а две остальные, Кам и Амдо, были поделены между провинциями Юньнань, Сычуань, Цинхай и Ганьсу. Цинхай почти весь — исторический Тибет, он состоит из разных тибетских автономий с разными названиями. Но если их все соединить, получится еще один огромный Тибетский район, где, кроме тибетцев, живет довольно много мусульман, дунгане и салары (близкие к уйгурам тюрки). Нам было очень интересно сравнить с Синьцзяном. Оказалось, очень похоже по архитектуре, такие же мазанки и мечети, но совершенно всё иначе в плане контроля и не настолько сильна дискриминация. Во-первых, дунгане в этническом смысле практически являются ханьцами, но остаются мусульманами. По преданию, они произошли от арабских воинов, женившихся на китаянках. За время пандемии у их мечетей стали сносить купола. С куполами вообще интересный момент. Еще при Мао Цзэдуне мечети ломали. Потом старые мечети восстановили, сделав купола в китайском стиле. В 1990-е годы Китай подружился со странами Персидского залива: завел торговые отношения с Саудовской Аравией и Кувейтом. Поэтому стали менять китайские купола мечетей на купола в арабском стиле. А вот сейчас эти купола снова ломают и убирают, происходит китаизация религии. Но сами дунгане относятся к таким переменам спокойно, потому что пожилые люди когда-то видели, как мечети сначала вообще снесли, а потом построили заново. Потом у них были китайские купола, потом арабские купола, теперь снова китайские…

Для иностранцев это информационный повод написать статью «В Китае сносят купола». Но люди говорят: «У нас религия в сердце, а не в здании». Конечно, кто-то, кто привык к старым куполам, напрягается. В общем, суть в том, что дунганским муэдзинам петь, призывать на намаз разрешено, в отличие от Синьцзяна.

А у близких этнически и географически к уйгурам саларов вообще уникальная ситуация. Есть у меня знакомая саларская семья, у них пятеро детей. В Синьцзяне действует политика запрета на большое количество детей, здесь — наоборот. У моих знакомых было четыре девочки, только пятым родился мальчик. И пока он не родился, им разрешали рожать детей. А теперь они многодетная бедная семья, поэтому им еще и пособие дают. Но салары — очень маленькое национальное меньшинство, и у них давно уже не было никакого сепаратизма вроде восстаний.

Вообще, дунгане и салары много смешивались. Они носят похожую одежду, могут ходить в одни мечети. Салары при этом считают, что они — туркмены, вышедшие не из Туркмении, а из нынешнего Самарканда, с территории Узбекистана. И когда они пришли, то женились на тибетских женщинах, поэтому получился довольно смешанный народ. Салары есть и в Синьцзяне, туда тоже переселялись. Конечно, раньше они общались с уйгурами. Думаю, все мусульмане Китая ощущают внутреннюю солидарность.

Дунгане во время восстаний иногда коллаборационировались с уйгурами, иногда их предавали. И, скажем, в XIX веке, во время восстания Якуб-бека, они бились вместе до конца. Потом, когда восстание было разгромлено, часть дунган во главе с Биянху ушла на территорию Российской империи, их потомки до сих пор живут в Средней Азии. А уже в XX веке, во времена Восточно-Туркестанской Исламской республики, они рассорились и воевали с уйгурским лидером Ходжа-Ниязом: вначале были вместе, потом против. Но уйгурские националисты сочиняют про дунган всякие пословицы, которые сводятся к тому, что когда всё хорошо, то дунганин — мусульманин, когда плохо, он снимает белую тюбетейку и становится обычным китайцем. Этого и хочет Китай от мусульман — стать обычными китайцами. Я написал об этом в своей последней книге. Целиком она скоро выйдет в Москве, ее выпускает новое левое активистское издательство «Напильник». При публикации фрагментов моей книги о Синьцзяне в «Иностранке» многое сократилось, эпилог с выводами туда не вошел. А теперь прошло какое-то время с поездки, и многое изменилось, эти изменения я мониторю.

Во-первых, с какими-то уйгурами я пересекаюсь. Я живу сейчас на острове 100 квадратных километров и несколько дней назад всю ночь до рассвета выпивал около дома с тремя молодыми уйгурами. Зазвали меня, пришлось сидеть до шести утра. Эти уйгуры — спортсмены-экстремалы, у них здесь парашютный спортивный бизнес для туристов. Я им ставил уйгурскую музыку, Мурата Насырова с русского переводил. «Мальчик хочет в Тамбооов…» Потом поставил Абдурехима Хейита, исчезнувшего в лагерях. Они говорили, что он плохой, им не нравится, но знали все слова наизусть. Один только, на вид помладше, признался, что на дутаре играет и песни поет. Я говорю: «А что же вы выпиваете, вы что, не мусульмане?» — «Нет, мы мусульмане! Но коммунисты!»

Коммунистические мусульмане, получается… То ли их так хорошо перевоспитали, то ли они так запуганы. Верят ли они в перевоспитание? Или просто лукавят? Может, у них сознание раскололось: где-то так, а где-то сяк. Наверное, им самим сложно это понять.

Во-вторых, наша подруга по институту, декан факультета дизайна одежды, ездила в Синьцзян дважды по два месяца на курсы повышения квалификации тамошних преподавателей. И преподавала в Кашгаре, в самом центре уйгурской цивилизации. Как только она вернулась, я ее позвал на ужин, и она подробно мне рассказала, что там сейчас происходит. Так что информация постоянно обновляется.

Мой общий вывод: стало еще хуже. Во многом это произошло за счет медицинских ограничений, еще больше позволяющих контролировать жизнь, которая и так находится под чудовищным контролем. Благодаря медицинским ограничениям, кодам, отслеживанию зеленой стрелки в телефоне (а в каждой провинции свой код) ты находишься под тройным-пятерным контролем. К тому же пандемия еще больше уменьшила возможность для людей извне увидеть то, что происходит в Синьцзяне. Раньше иностранный журналист мог получить туристическую визу, приехать в Китай и проникнуть в Синьцзян. Сейчас это исключено, внешнему наблюдателю попасть туда практически невозможно. Из-за ограничений возможность наблюдения за жизнью там почти исчезла.

Второе из последних и важных известных мне изменений — это формальный статус лагерей. Раньше они не были юридически оформлены, не подлежали никакому законодательству, и было непонятно, что с ними сделать. И, насколько я понимаю, самых «легких» из людей, которые там находились, перевоспитали и отпустили. Но «закоренелых» объявили преступниками, а эти лагеря просто переделали и переименовали в тюрьмы. Люди получили сроки по 10, 15, 20 лет за минимальные нарушения. Ну а если это тюрьма, то как в нее попадешь? Одно дело лагерь, теоретически туда может напроситься комиссия с проверкой, а в тюрьме уже сидят «преступники», туда журналистов не пустят.

То есть они изменили политику. Перевоспитанных отправили трудиться на фабрику. А тех, кто, с их точки зрения, перевоспитанию не подлежат, оставили в лагерях. Человек просидел в таком лагере два года, а дальше — тюрьма.

Там есть непостижимые вещи. Моя книга про уйгуров не сводится к опубликованному в журнале фрагменту о поездке в Синьцзян. Я много где был, в том числе в Казахстане, где общался с представителями уйгурской общины, которая из официально зарегистрированных вторая по величине после Синьцзяна. Там я общался с уйгурскими старейшинами, а один бывший имам рассказал, как китайцы взяли в заложники родителей его жены и выманили ее из Казахстана, она исчезла. Он мне тогда говорил, что в Синьцзяне 60–70% уйгуров в тюрьмах и лагерях. Но я не поверил, решив, что он человек обиженный, у него украли жену, бывший имам нагнетает, преувеличивает. Мне казалось, что такого не может быть.

Но наша знакомая деканша, которая сейчас ездила преподавать в Кашгар, сообщила, что у 80% уйгурских студентов родители в тюрьме.

А она — китаянка, ханька, член партии. Я был в шоке, честно говоря. Это не моя личная информация, и не мнение политически ангажированного человека, и не информация какого-нибудь американского фонда. Это информация от нашей подруги, чистокровной китаянки-ханьки, представительницы большинства, которая сама была в шоке.

Она о многих странных деталях рассказывала. Она же преподает дизайн одежды, а на занятиях кройки и шитья у студентов нет даже ножниц, уйгурам это запрещено. На уроках они делают одежду, а национальные костюмы шить нельзя. Преподавателям-ханьцам нельзя было выходить по одному в город — такие беспрецедентные меры безопасности. Преподавать на уйгурском языке тоже нельзя, но это и так понятно. Еще она рассказала про случай на фабрике ткани: директор попросил привезти пистолет, имел в виду степлер, это одно и то же слово. Там всё прослушивается, а прослушка реагирует на чувствительные слова, тут же приехали службы, его забрали, он отбивался, кричал, его скрутили и моментально увезли. Она была потрясена, конечно. После первой поездки она всё это рассказывала с выпученными глазами, ведь она не представляла, что такое возможно. А после второй поездки могла уже и привыкнуть.

Первый мой вывод на момент, когда я там был, что Синьцзян — огромный лагерь, где ты находишься под постоянным контролем и лишен личных степеней свободы. Когда ты и так уже в лагере, совершенно неважно, есть ли внутри этого лагеря еще отдельные лагеря. Это главное. Сам я лично не думаю, что в Китае стоит цель физического уничтожения уйгуров. Очень осторожно надо выбирать слова, потому что люди с обеих сторон часто преуменьшают или преувеличивают, всё надо перепроверять, чтобы докопаться до истины. И ты рискуешь обидеть всех: если скажешь, что там всё прекрасно, уйгуры обидятся; если скажешь, что там всё ужасно, надо понимать, в каком именно смысле, и не стоит намеренно сгущать краски.

Мне кажется, истина всегда посередине: речь идет всё же о насильственной ассимиляции, а не о физическом уничтожении народа. Но можно ли сравнивать, что лучше/хуже — духовное уничтожение или физическое?

Идея властей в том, чтобы превратить их в обычных китайцев. Думаю, что те ребята, с которыми я всю ночь сидел под домом, — это идеал обычного китайца с уйгурским бэкграундом: служил в армии, занимается спортом, славит Китай и партию, пьет водку. Зачем Китай это делает? Чтобы представить, что у властей в головах, надо стать адвокатом дьявола. Я думаю, в какой-то момент они увидели там сепаратистские настроения. Действительно, в Синьцзяне случались террористические акты, был популярен чужой и странный Китаю ислам. Уйгуры стали представлять какую-то опасность для доминантного большинства, терактов было довольно много. Но у терроризма всегда есть какие-то истоки. Один из них — сильное поощрение властями иммиграции китайцев в Синьцзян. Условно говоря, было 5–7%, а стало почти 40%. Представьте: сидят уйгуры на рынке, приезжают какие-то люди, захватывают рабочие места, богатеют. Происходило заселение региона. Так и возникла ответная реакция уйгуров на поощряемую иммиграцию ханьцев. Среди других народов сепаратизма было меньше, так как никому не нужно было давить маленький народ, а в большом Синьцзяне уйгуры — большинство населения, да и регион этот граничит со многими государствами, и полезных ресурсов там много. А населен он неким сохранившим самобытность народом, который видится правительству чужим, непонятным и излишне религиозным. Выходит, там засели аж три зла: национальный сепаратизм, религиозный экстремизм, терроризм. Вот и решили их выкорчевать, но не точечно, а массово.

Для многих религиозных уйгуров идеалом, как ни удивительно, является Россия — была же «похожая» ситуация в Чечне: сепаратистские настроения, крайне религиозные салафиты, которые выступали за чистый ислам праведных предков. Но Россия их устранила руками тех же чеченцев — посадила своих коллаборационистов. С точки зрения уйгуров, там всё отлично: люди могут совершать намаз, ходить в мечеть, они получили внутреннюю самостоятельность. Их не отпустили, но внутри самой Чечни или Дагестана они более-менее соблюдают свои обычаи, спокойно молятся и т. д. А китайцы, с точки зрения уйгуров, поступили гораздо хуже, потому что решили не оставлять им самостоятельность, а просто всех перевоспитать, превратить в китайцев. С точки зрения власти они, разумеется, делают благое дело.

Думаю, многие из чиновников убеждены, что они замечательно всё придумали, потому что никого не убивают, но отправляют в лагеря, где их за два года перевоспитывают, законодательство им преподают, учат китайскому языку и производственной практике: пирожки печь, парикмахером быть.

Терроризм, по их мнению, почему возникает? В том числе из-за безработицы, а она — из-за незнания китайского языка. Правительство думает: «Окей, мы всех научим китайскому, всех превратим в китайцев. От опасной чужой религии отучим. И они будут водку пить, как все китайцы. Всем хорошо: уйгуры будут на работу ходить, по-китайски говорить, пить и веселиться. А всем ханьцам будет безопасно». И все довольны, с точки зрения чиновников. Думаю, они обрадовались своей гениальной идее. Даже я удивился, когда увидел, как много людей в Синьцзяне не говорят по-китайски. Это удивительно для Китая: там, где я ездил, даже водители такси и хозяева кафе вообще не говорили по-китайски. И, конечно, китайцы увидели в этом опасность — чего ждать от людей с другой религией, традициями и без общего языка? Надо срочно перевоспитать и превратить в один из обычных 56 малых народов Китая, такой же, как и все остальные.

Сейчас я езжу по местам жительства других маленьких народов, хочу написать про это тоже. Они даже читать не умеют на родном языке, только говорить. Вся национальная самоидентификация сводится к танцу. Кстати, по-моему, уйгурам сейчас даже это запрещено. А у других народов всё проще: ты приезжаешь к ним в деревню, выходят обычные китайские люди, наряжаются и исполняют тебе народный танец. Потом переодеваются в обычную китайскую одежду и уходят.

Пока я занимался уйгурами и их связями, я ездил в том числе в Татарстан, был там в деревне, где до сих пор не говорят по-русски. Но это деревня. А в Синьцзяне даже в городах уйгуры не говорили по-китайски. Китайцы решили, что это явно недосмотр, надо их превратить в один из таких «танцующих» народов. С точки зрения китайцев, это идеально: они будут называться уйгурами, но станут ненастоящими мусульманами, не будут знать национальную историю и родную культуру. Но искореняют не только религиозных людей, но и действительно погруженных в историю интеллигентов. Условно говоря, люди, которые выпускали учебники по-уйгурски с текстами по истории, сидят в тюрьмах с большими сроками по обвинению в сепаратизме и терроризме. Было бы легко сказать, что просто религию прижали, но они увидели и прижимают все эти «три зла»: терроризм, экстремизм и сепаратизм.

Сепаратистами называют и тех, кто хорошо знает историю культуры. Соответственно, идеальный уйгур — это тот, который не только не будет религиозным, но еще и не будет погружаться в историю, в культуру глубже, чем на уровне танца и песни.

А если уйгур убежит за границу, он будет явно враждебно настроен, будет поддерживать и сохранять свои ценности. Поэтому всех беглецов заманивают обратно, разные случаи бывают. Например, тот случай с бывшим имамом. Он учился в Египте, в исламском Университете Аль-Азхар. Там познакомился с будущей женой. Она была из Синьцзяна, он из Казахстана, оба уйгуры, приехали в Казахстан. В какой-то момент ей позвонила мама из Синьцзяна: «Отца взяли, и к тебе вопросы. Приезжай, тогда его отпустят». Она приехала из Казахстана, и с тех пор мой знакомый ее не видел. Остался один с тремя детьми, чуть не сошел с ума, лежал в больнице, потерял работу. А ее обратно не отпустили, отца не отпустили, и мать тоже забрали, впаяли 17 лет, сестру и брата тоже забрали… Знакомый потом рассказывал, что через несколько лет увидел в WeChat у ее тетки фотку своей жены в мини-юбке, в кафе с бокалом вина. Он был в полном шоке, ведь он — имам, да и жена была религиозной. Как и с тремя ребятами-парашютистами под моим домом, то ли удалось ее перевоспитать, то ли запугать. Видимо, ее выпустили из лагеря, прошло уже два или три года с ее исчезновения, она не вышла на связь ни с ним, ни со своими тремя детьми, что очень показательно. Он был в шоке. Собирает металлолом, быть имамом уже не может. Когда я там был, их маленькая дочка плакала, звала маму. А как сейчас — не знаю. Это тяжелая история.

Это противостояние тянется давно. Есть хорошая цитата Чокана Валиханова, казахского путешественника, он еще в XIX веке в Синьцзяне был, описывал примерно то же самое.

Удивительно, что столько лет происходит процесс перевоспитания, а до конца перевоспитать не удалось. Это бесконечный процесс с китайской стороны. Хотя сами уйгуры говорят, что идея китайцев — вообще уничтожить уйгуров, насильственно стерилизовать женщин… Но ведь и китаянок пытались стерилизовать, в Китае долго существовал запрет на второго ребенка, потом изменили на запрет на рождение третьего. И если детей больше, людям выписывали огромные штрафы, увольняли с работы, сажали в тюрьму, стерилизовали и т. д. Но мое впечатление сводилось к тому, что Китай хочет всех сделать китайцами, не обязательно для этого миллион людей уничтожать, можно их просто перевоспитать. Поэтому если родители в тюрьмах, то детей можно отдать в детсады и школы на китайском, где их с детства обучат быть китайцами. Переселить в другой регион? Затратно, да и зачем, если ребенок остался без родителей, его отправили учиться на китайском и он вырастет стопроцентным китайцем.

Так вот, цитата Чокана Валиханова о вечных разногласиях между белогорцами и черногорцами, двумя разными религиозными сектами, и китайцах:

«Белогорские ходжи не столько режут китайцев, сколько своих клиентов-кашгарцев: одного за то, например, что он служил чиновником при китайском правительстве, другого — за то, что зевнул, третьего — за то, что он черногорец. А китайцы, после изгнания ходжи, первым делом грабят город, топчут хлебные поля своими казенными табунами, хватают женщин, ломают мечети и гробницы. А потом принимаются за экзекуцию и тянут ее с церемониальной ужасной медлительностью».

Абсолютно то же самое, что и сейчас: «принимаются за экзекуцию и тянут ее с церемониальной ужасной медлительностью».

Ничего не изменилось за эти 150 лет, такая же церемониально медленная экзекуция, всё так же ломают мечети и т. д. Тем не менее уйгуры сохранились. Непонятно, что будет дальше, потому что всё меняется, и власти тоже.

Конечно, никаких организаций, которые помогают мусульманам сбежать, нет. Есть истории побега, но это все единичные случаи. Если человек попадет каким-то образом в Казахстан, то дальше ему помогут переехать в Турцию. В самом Китае если кто-то выехал, то каждый раз не очень понятно, как человек это сделал. Однажды я через того бывшего имама разговаривал с женщиной, которая была в лагере. Ее муж — казах, сама она — уйгурка. Ее выпустили, ей удалось выехать, она попала в Казахстан, оттуда ее собирались переправить дальше. Когда она была в Казахстане, я расспрашивал ее. Тогда она и рассказала про то, что эти лагеря переделывают в тюрьмы.

На самом деле то, что я собираю, только по крупицам удается находить: трудно исследовать, когда всё закрыто. Собранное сводится к тому, что не в лучшую сторону всё изменилось. Под влиянием пандемии сложно куда-либо выехать, практически ничего не летает. По-прежнему есть лагеря и тюрьмы, трудовая практика развивается, людей после лагеря отправляют на фабрику. А в лагере люди с высшим образованием пекут пирожки, обучаются трудовым навыкам. Контроля стало больше, но тут и там уже появляются новые, перевоспитанные люди, с «новым» имиджем или «новой» душой.

Притесняют за религию, этнос или численность?

Как рапортуют власти, всё идет «успешно»: за последние несколько лет нет никаких терактов. Но на самом деле многие «теракты» были просто межнациональными столкновениями, драками с ножами.

Неизвестно, насколько можно выкорчевать у людей душу. У многих уйгуров, мне кажется, довольно сильное религиозное чувство.

Вот перевоспитали человека, но в наше время все запреты можно обойти с помощью того же VPN. Вырастет уйгурский мальчик из детского сада, сможет через интернет получить информацию о других уйгурах на Западе, в Казахстане или в Турции, сможет с кем-то связаться, узнать про свои корни. Народ большой, связи есть. Одно дело, если где-то отрезанное национальное меньшинство, к тому же близкое китайцам, например буддисты. Другое дело — совершенно иной народ, да и внешне люди выглядят иначе. А какая будет ответная реакция на китайское давление? Что-то просто внутрь забивается, но не уходит. И вполне вероятно, что прорвется. Ни одно подавление никогда глобально хорошо не срабатывало, только локально получалось «хорошо». Потому что то, что задавлено, всегда прорывается. В любом случае глаза человеку не закроешь: даже без интернета многое видно — например, в Синьцзяне молодым людям не разрешается ходить с бородой, женщинам в платках, но в то же время дунганам можно. А если уйгур увидел, что другие люди ходят в платке или с бородой, то это просто так не останется, он начнет сам себе задавать вопросы — почему?

Саларам это можно, потому что их меньше, дунганам можно, потому что они, во-первых, этнически ближе к китайцам, во-вторых, они никак себя не проявили, никаких вспышек и выступлений у них не было. А в Урумчи, столице Синьцзяна, в 2009 году был сильный бунт. Подоплека такая, что в Гуанчжоу на фабрике обвинили уйгуров-мигрантов в изнасиловании, напали на них, в драке двоих убили. Это узнали уйгуры в Урумчи и пошли громить ханьцев, их магазины, лавки, машины, жечь дома. Начались столкновения, которые объявили терактом. Власть всё это подавила, но восприняла как опасный прецедент, многих казнили.

В Юньнани на вокзале уйгуры ножами за несколько минут порезали много народу, среди этих уйгуров была даже беременная женщина. Конечно, она террористка, но что довело беременную женщину до такого? Явно были причины. После этого власти решили взяться за уйгуров. У саларов и дунган такого не было, их не трогают.

Есть общая идея китаизации религии, все разновидности религии должны китаизироваться, вот купола и меняют. Конечно, уйгур после перевоспитания поймет, что он «коммунистический мусульманин», ему нельзя носить бороду, а его жене — платок. Но он видит, что рядом другим мусульманам можно и бороду носить, и платок. Он выяснит, почему они носят платок. В наше время всю информацию не скроешь, особенно когда даже в самом Китае существуют другие мусульмане. Поэтому я не верю в долгосрочную перспективу искоренения уйгурской культуры. Тем более что у уйгуров есть письменность, литература, поэзия, музыка. Есть произведения, которые считаются достоянием ЮНЕСКО, как музыкально-поэтические произведения «12 мукамов». Даже если переписывать учебники, сажать редакторов в тюрьму, ничего не пропадет.

Люди хотят выживать. Поэтому они приспосабливаются. Несмотря на тюрьму вокруг, люди всё равно радуются повседневной жизни. Многие готовы перевоспитаться или закамуфлироваться. Городская молодежь сейчас и так не очень религиозна. Может, многие и сами готовы не носить платки да бороды? Есть те, кто, наверное, рад ходить в бар, тусоваться, танцевать, пить водку или пиво. Я слышал об этом от стариков. Большая часть, наверное, готова изучить китайский язык и найти работу получше. Люди разные: одни будут довольны, другие будут помнить, что их родители в тюрьме, будут чувствовать инаковость и ущемленность.

На Западе в этом плане идут реальные деколониальные процессы, а здесь продолжается колониальная политика.

Поэтому мне в целом интересны малые народы, интересно, насколько и как они сохранили свою инаковость, пока государство пытается инаковость сделать тождественностью. В том числе сейчас мне интересна и собственная инаковость, ведь здесь и я стал неким чужим, другим.

В 2020-м я долго был в России, потому что у меня болел отец. Я увидел много равнодушия к чужим людям. А сейчас оно вспыхнуло патриотизмом. И в Китае национал-патриотизм тоже очень силен. Сейчас он оборачивается такими же неприязнью и равнодушием к чужим, как я видел в России. Как эти вещи переплетаются? Почему это происходит? Есть одна теория интересная, что в свободном обществе, где есть свободное соперничество, конкуренция разных социальных групп, ты можешь оказаться в любой момент на месте другого, стать чужим. У людей буквально прошито, что вы всегда можете поменяться местами. И, соответственно, ты можешь бояться оказаться в шкуре другого, но будешь знать, что близок к нему. У тебя нет большой дистанции с этим другим, потому что ты можешь оказаться на его месте. Так возникают умение сопереживать и эмпатия, возможность почувствовать другого.

А в обществе сильной диктатуры или сильной власти эмпатия подменяется симпатией к власти. Ты симпатизируешь власти, и власть за тебя решает все проблемы, а ты чувствуешь некую уверенность и безнаказанность. Потому что если ты принадлежишь к доминантной группе, то тебе ничего не грозит, ты никогда не сможешь оказаться в шкуре, скажем, уйгура. Соответственно, у тебя нет сопереживания, нет эмпатии, потому что ты никогда не сможешь представить себя на его месте. И получается, что сильная любовь к государству, национал-патриотизм оборачиваются равнодушием и отсутствием эмпатии к другому.

Если ты очень любишь государство, то не любишь мигрантов. Мне интересно посмотреть на эту антитезу, на противоречие эмпатии к власти и отсутствия эмпатии к человеку.

Те, кто любят нацию, обычно не любят человека, национал-патриотизм оборачивается отсутствием любви к отдельному индивидууму, особенно к чужому.

Цензура

В Китае вообще сложно говорить, и об этом тоже. И сейчас непросто говорить на открытые темы, и со временем становится только хуже. Писать в мессенджер WeChat, например, точно никто ничего не захочет, а устно бывают разные разговоры. У меня есть один самый умный студент, он всегда шутит. На любой вопрос про Китай он ответит: «У нас нет проблем, у нас компартия», — и у него такая рожа глумливая становится при этом, что нельзя поверить, будто он искренне это говорит. Но обсуждать проблемы серьезно он бы не хотел, хотя много читает.

У меня есть пара-тройка бывших студентов, с кем можно поговорить более прямо и открыто, чем со студентами. Ведь на занятиях многое нельзя обсудить, наверняка кто-то пойдет и настучит. Если мы пойдем гулять, ужинать один на один, то некоторые вещи можно обсуждать, но в публичном пространстве это гораздо сложнее. Меня пока спасает то, что я всё делаю по-русски. Если бы я писал по-китайски или даже по-английски, здесь я бы уже точно не находился, потому что английский язык для них важнее: на нем всё мониторится. А русский контент не является для Китая чем-то настолько стратегически важным, чтобы проверять любую запись. Поэтому в русском поле больше свободы, и мне везет, что я внутри, могу сам поехать куда-то или пообщаться с подругой, которая ездила в Кашгар на два месяца, что-то увидеть и узнать. И пока я нахожусь здесь, я пользуюсь «непопулярностью» русского языка. У нас и студентов стало очень мало. Русский в нашем институте причислили к редким языкам! Условно говоря, русский здесь — это не английский, не французский и не японский, хотя все твердят о дружбе России с Китаем. Поэтому по-русски пока что можно писать, что хочется.