Скрепы страха. Как борцы за традиционные ценности изобретают новое прошлое

Сегодня в России часто можно услышать разговоры о «традициях», «традиционных ценностях» и «устоях». При этом, как правило, никто не считает нужным уточнять, что конкретно значат все эти слова — по умолчанию предполагается, что всем и так всё понятно. Фольклорист, старший научный сотрудник ЛТФ ШАГИ ИОН РАНХиГС Мария Гаврилова разбирается, как общества XIX столетия изобрели традицию и как нынешние сторонники «устоев» придумывают себе воображаемых предков, чтобы оправдать собственный страх перед будущим.

Когда мы обсуждаем общественно значимые темы — а тема «традиционных ценностей» именно такая, — мы, как известно, представляем их в рамках тех или иных дискурсов, то есть картин мира, выраженных в определенных наборах слов. Дискурсов много, и каждый из них сражается с остальными за то, чтобы определять смысл понятий по-своему. Например, что такое русский народ? Это люди, которые по праву рождения принадлежат к данной этнической группе, или граждане одноименной страны по паспорту? Или кто такой патриот? Это человек, который всегда выступает за «своих», что бы те ни делали, или тот, кто считает себя обязанным указывать «своим» на их недостатки, чтобы происходил прогресс и жизнь общества улучшалась?

«Традиции», «народ» и «патриотизм» — такие понятия, за которые дискурсы обычно ведут самые ожесточенные войны: каждому из них важно застолбить «правильное» понимание этих слов именно за собой. Тот дискурс, которому это удается, может объявить все остальные определения «ложными», и тогда у людей в головах складывается нужная ему картина мира.

Понятие «традиционные ценности» апеллирует одновременно к трем вещам — к древности, к преемственности и к нормальности. Это создает иллюзию, будто всё то, что называется «традиционным», во-первых, является естественным и самоочевидным, а во-вторых, действительно происходит откуда-то из далекого прошлого. Иногда сюда же прибавляют менталитет или даже генетический код — в этом случае всё то, что мы понимаем под традициями, биологизируется, как будто мы, как народ, наследуем нечто хорошее не в социокультурном, а в медицинском смысле.

Между тем понятие «традиции» имеет свою историю, и не такую уж долгую. Этимологически слово «традиция» восходит к латинскому глаголу trādere, который переводится как «передавать» (trans «через» + dāre «давать»). Интересно, что первоначально «передача» была буквальной: в Древнем Риме слово trāditiō («вручение», «завещание») означало физическое вручение материальной ценности. А «преданья старины глубокой» — то есть обычаи и другие символические ценности — это слово стало обозначать уже позже.

В значении, похожем на нынешнее, словом «традиции» люди стали пользоваться на рубеже XVIII и XIX веков. Причины обращения к нему связаны с экономикой и политикой: как раз тогда началось создание национальных государств, и понятие традиции было штукой, очень полезной в этом деле. Важная особенность любых традиций состоит в том, что они не бывают общечеловеческими — наоборот, они всегда принадлежат какой-то определенной группе: семье, общине, кружку единомышленников, конфессии, нации и т. д. Традиции — это, собственно говоря, и есть то, что определяет, какие люди входят в данную группу, а какие из нее исключены. Допустим, когда традиции обсуждали в эпоху Просвещения, речь шла о сословных традициях, то есть о привилегиях определенных социальных групп.

Что мы делаем, когда апеллируем к традициям? Мы подчеркиваем преемственность с прошлым. Мы как бы включаем в свое сообщество не только современников, но и предыдущие поколения. Что нам это дает? Во-первых, таким образом мы как бы выигрываем в количестве: делая своими «сторонниками» предков (которые давно умерли и уже не смогут отказаться от этой великой чести), мы увеличиваем численность собственной группы если не в пространстве, то во времени. Во-вторых, традиции помогают нам сконструировать для нашей группы нечто вроде коллективной родословной. Родословная — важный элемент общественного престижа: долгое время такой привилегией обладали лишь высшие слои, представители которых «прослеживали» свое происхождение от каких-нибудь богов или героев. На этом-то и основывались их сословные традиции.

Европейские просветители мечтали отменить несправедливые сословные привилегии, поэтому традиции они не одобряли. Следующие же поколения интеллектуалов взамен сословных придумали национальные традиции и таким образом как бы даровали аристократические привилегии всей нации в целом.

По мере того, как в течение XVIII–XIX веков (а много где и в XX веке тоже) государства и этнические группы по всему миру осознавали себя нациями, их образованные представители включались в поиск собственных «корней» и обоснование своих традиций. И чем исторически моложе была нация, тем она были активнее.

Читайте также

«Особая русская духовность»: топ-5 вредных стереотипов о современных старообрядцах

Российская империя оказалась в числе пионеров этого процесса, причем ранние попытки обрести национальные традиции порой бывали курьезными. Российские интеллектуалы, как и все остальные европейцы, долгое время понимали под «древностью» Грецию и Рим (неспроста же термин «античность» в русском языке закрепился именно за этими странами), поэтому обращение к национальной древности иногда выглядело как поиски прямых связей с древними Грецией и Римом. Например, в предисловии к «Собранию народных русских песен с их голосами» (1790), одному из первых сборников национального фольклора, высказывалось предположение, что наши предки подражали музыке Древней Греции — потому что не могли же «простые люди» сочинить такие прекрасные песни сами.

Как вариант, можно было попытаться найти в национальном прошлом что-нибудь похожее на то, что было в «настоящей» античности. Так, Михаил Ломоносов, сожалея, что у русских нет своего пантеона богов, сам составил нечто подобное для нашего народа: Юнона — Коляда, Нептун — царь морской, Венера — Лада, Купидон — Лель, Церера — полудница, Плутон — черт, Марс — Полкан, Прозерпина — чертовка, нимфы — русалки, фавны — лешие, пенаты — домовые. Некоторых из этих персонажей (Коляды, Лады и Леля) в славянской мифологии никогда не существовало, они «родились» в результате ошибок.

Позже, в эпоху романтизма, ко многим интеллектуалам пришло осознание самобытности своих культур. С тех пор обретение традиций стало куда более продуктивным делом — именно ему мы обязаны возникновением национальных литератур (в том числе русской) и бурному развитию национальных историй и языкознаний. Отсюда же ведет начало интерес к фольклору и народным обычаям. Ученые и культурные деятели того времени искали следы древности не только в письменных источниках и артефактах, но и в современном им устном народном творчестве.

Почему это было так важно? Потому что таким образом можно было одновременно зарегистрировать ту самую национальную самобытность и задокументировать преемственность настоящего по отношению к прошлому. Ведь если мы прямо сейчас находим следы «седой старины» в песнях, сказках и обрядах неграмотных крестьян, значит, эстафета поколений действительно никогда не прерывалась и мы все на самом деле являемся наследниками нашего общего славного прошлого.

Хотя понятие традиции и предполагает, что мы получаем нечто в готовом виде от предшественников, а не создаем это сами, на самом деле традиции очень часто изобретаются с нуля. Когда в прошлом недостает яркости, древности и престижа, в ход идут преувеличение, конструирование одних фактов из фрагментов других, а иногда и фальсификации. Хрестоматийными примерами этого являются шотландский килт, который не был национальной одеждой шотландских горцев (его в 1727 году придумал английский промышленник Томас Роулинсон), и «Сказания Оссиана» — поэма, которую ее автору Джеймсу Макферсону довольно долго удавалось выдавать за шотландское народное эпическое произведение, схожее с «Илиадой» и «Одиссеей» Гомера. Поскольку шотландских националистов не устраивало, что в культурном отношении их родина долгое время была задворками Ирландии, они сами создали себе самобытную и потрясающе яркую традицию, в которую мы верим по сей день.

В то же время страстное желание удревнить и расцветить свое прошлое — это не только инструмент, но и симптом. На рубеже XVIII–XIX веков началось не только национальное строительство, но и индустриализация, и это был весьма травматичный процесс. Станки лишали людей работы, на заводах и фабриках были чудовищные условия труда, менялись нравы, и зачастую не в лучшую сторону, — поэтому обращение к традициям, по словам английского историка Эрика Хобсбаума, стало социально-психологической реакцией на этот стресс.

Апелляция к великому прошлому, идеализация рыцарских замков и богатырских подвигов, деревенской глуши и сельского труда, высокой нравственности наших великих предков и красоты нашей девственной природы — не что иное, как лекарство от трудного настоящего и страшного будущего.

Так что же такое традиции и традиционные ценности? В XVIII–XIX веках на это звание скорее претендовало то, что могло послужить материалом для конструирования национальной идентичности: обычаи, законы, религия, мифология. Однако все интересы современных поборников устоев сосредоточены вокруг традиционной семьи, традиционной нравственности, традиционных сексуальных отношений (а точнее, в большей степени нетрадиционных). Судя по тому, что в последнее время вызывало наиболее болезненную реакцию у традиционалистов: радужные флаги, ювенальная юстиция, закон о профилактике домашнего насилия и уже подзабытый сегодня фильм «Матильда» (где Николай II показан — о, ужас! — не образцовым семьянином), — больше всего они озабочены темами секса, брака и деторождения.

Повышенный интерес традиционалистов сигнализирует, что именно в этой сфере общественной жизни сейчас происходят некие тектонические процессы. Хотя сексуальная революция вместе со вторым демографическим переходом стали завоеваниями еще наших прабабушек, Россия идет своим нелегким путем, и довольно тривиальные идеи всё еще ищут путь к сердцам наших соотечественников. Кое-кто у нас в стране до сих пор уверен, что гендер — это то же самое, что трансгендер, а феминизм — то же самое, что ЛГБТ, и всё это вместе — уголовные преступления (о чем свидетельствует, например, дело Юлии Цветковой).

Может быть интересно

Пол, идентичность и перформанс: теории и политики трансгендерности

Тем не менее у нас на глазах проходит очередной ряд фундаментальных сдвигов в области гендерных и семейных отношений. Например, череда скандалов вокруг харассмента показывает, что прямо сейчас меняется объект общественного давления: если раньше социальные нормы заставляли контролировать свое поведение женщину (чтобы не попадала в ситуации или если уж попала, то пеняла на себя), то сейчас они вынуждают ограничивать себя уже мужчин (чтобы никаких таких ситуаций не возникало). Разумеется, немало тех, кто принимают это в штыки, в том числе призывая на помощь традиционные ценности. В этом случае традиции становятся орудием борьбы: заручаясь поддержкой предков, традиционалисты присваивают понятие нормальности, дабы объявить «извращенцами» всех остальных.

Разного рода «новшества» — начиная с идеи, что дети не являются собственностью родителей, и заканчивая идеей, что интимные отношения имеют право обсуждаться публично, — могут не нравиться людям по разным причинам. Многие из них отстаивают свои привилегии родителей или представителей «сильного пола» (очень часто даже не отдавая себе в этом отчета). Многими движут эмоции: люди в принципе склонны испытывать стресс из-за перемен, поскольку всё новое — незнакомое, а значит, страшное. Традиционное общество — это такое общество, в котором никогда ничего не меняется, а значит, не меняется к худшему. Обращаясь к традиционным ценностям, люди спасаются в идеализированном прошлом от дискомфортного сегодня и пугающего завтра.

При этом те предки, которых призывают на помощь традиционалисты, во многом воображаемые.

Историческое прошлое важно лишь постольку, поскольку традиции противоположны тому, что людям не нравится прямо сейчас. Именно поэтому понятие традиционные ценности и является предельно расплывчатым: оно не столько опирается на факты, сколько питается эмоциями. Содержательная невнятность понятий такого рода может быть опасной — когда ею грешат законодатели. Например, закон «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию» запрещает отрицать при детях «семейные ценности». Поскольку совершенно неясно, что конкретно значит это словосочетание, теоретически по этому закону можно засудить кого угодно и за что угодно, в том числе самого традиционалиста — если он, допустим, пропагандирует монастырь и безбрачие.

Другой важный мотив современного обращения к традиционным ценностям напоминает о пафосе и мотивации строителей национальных государств: это борьба за суверенитет семьи — то есть за неограниченную власть над домочадцами. Апелляция к традиционным ценностям — это окрик «не влезай!» тем, кто снаружи, и «не вылезай!» тем, кто находится внутри семьи. Семейная власть и семейный суверенитет зиждутся на кровном родстве.

Традиционалисты вообще очень озабочены биологией: биологическим родством и биологическим полом, и это, казалось бы, поддерживают власти (вспомним недавние законодательные инициативы о фактическом запрете создавать семьи тем людям, чей биологический пол при рождении отличается от их социального пола, а также о приоритетных правах кровных родственников на детей). Те, кто придают такое значение биологии и кровным связям, не верят в иные виды солидарности, кроме генетически обусловленных. Да и от родных они тоже постоянно ждут подвоха — ведь, по мнению традиционалистов, закон о профилактике домашнего насилия нельзя принимать потому, что жена и дети в любой момент готовы обвинить кормильца в насилии, ограбить и выставить на мороз, и только законодательно защищенный суверенитет семьи может удержать их от чего-то подобного.

На первый взгляд, семейный суверенитет хорошо сочетается с национальным. По крайней мере, Владимир Путин в знаменитой речи 2012 года про «духовные скрепы» фактически установил прямую связь между деторождением и национальной обороной. Характеризуя ситуацию в России как «демографическую и ценностную катастрофу», он заявил, что «нация не [будет] способна себя сберегать и воспроизводить», если каждый гражданин срочно не начнет «создавать большую и крепкую семью, воспитывать много детей».

Правда, в какой-то точке государственный и семейный суверенитеты начинают резко друг другу противоречить. В традиционалистской картине мира опасны не только иностранцы и международные организации, но и родное государство, которое, возможно, тоже захвачено какими-то врагами — а иначе зачем оно лезет к нам со своими прививками и сажает наших детей на дистанционное обучение?

Приверженцы традиционных ценностей являются не очень надежными сторонниками нашего государства, впрочем, как и любого другого.

Историки, культурологи и фольклористы знают, что институты и практики превращаются в «наследие» и «ценности» и все начинают носиться с ними как цыган с писаной торбой ровно в тот момент, когда их, в сущности, уже больше нет. То, что живо и составляет норму, не нуждается в отстаивании и прославлении. Даже наоборот: живую традицию зачастую как раз ругают — например, когда исполнителей былин и сказок можно было реально встретить на каждом шагу, то многим казалось, что это «подлые» и глупые жанры, полные вранья и лишенные каких бы то ни было художественных достоинств.

Когда нечто идеализируют, призывают «сохранить» или «возродить» — значит, всё, поезд ушел — традиция утеряна. Как и во всех подобных случаях, прославление в сфере сексуальных и семейных отношений — это отчаянная попытка сдержать неизбежное и прощальный салют соответствующего образа жизни и системы ценностей.