Двуногим здесь не место: почему философия — занятие не для людей, а для киборгов

История жизни — это бесконечное развитие мышления, от загадочных животных докембрия к философскому искусственному интеллекту реального или фиктивного будущего? А может быть, язык — это просто еще одна из форм физиологических отправлений человека, вроде дефекации? Максим Мирошниченко — о том, почему философия населяет мир стерильными андроидами и почему нужно превратить их в химерических киборгов.

Философия считается проговариванием истины человека о самом себе. Недаром говорят об императиве «познай себя», выбитом на стене древнегреческого храма Аполлона в Дельфах. Но есть ли «там» тот, кого можно познать? Кроется ли что-то или кто-то в этой темной философской пещере?

Пока в мире происходят войны, массовые убийства и геноциды, порой хочется уйти куда-то подальше от человечества. За людей чувствуешь невыносимый стыд: как так вышло, что мы до сих пор не можем достичь мирного сосуществования? Почему в мире всё еще происходят колониальные войны? Неужели мы никогда не достигнем мира и справедливости? Может быть, нам может помочь в этом философия? Она ведь столько тысячелетий наставляет и учит неразумное человечество жизни, основанной на разуме и выверенности поступков.

Что же происходит в бочке философа? Вообще говоря, философия прошлого — это проект искусственного интеллекта. Это не просто провокационное заявление. Реза Негарестани — инженер, писатель и философ — говорит, что философия Запада и Востока, от Платона и Конфуция до Гегеля и Моу Цзунсаня, задает программу универсального рационального мышления.

Это мышление, хоть и зависит от внешних по отношению к нему вещей — например, гендера, особо устроенного тела или исторической ситуации, — в целом более или менее одинаково в самых разных культурах. Философский ИИ помогает запрограммировать общество и его институты, направив их к общему благу (summum bonum) — целесообразной разумной организации. Закодированные в философских изречениях истины человеческого общежития — вот что кроется внутри машинного разума.

Этот разум — чисто абстрактный, он не зависит от плоти и крови или от релейно-контактных схем его машинных реализаций. Это безличное, лишенное самости «оно», вещь, которая мыслит, говорит (и иногда видит сны, которые перенаправляются в недра адресных пространств). Например, это могут быть жители суперинтеллекта, склеившего воедино целые планеты или планетарные системы. Скажем, «злобные отпрыски» из романа посткиберпанк-писателя Чарльза Стросса «Акселерандо»: их сознания ветвятся в рассеянных облаках вычисляющих агентов. Они населяют перепроектированную законсервированную биосферу и ее космическое окружение в широкополосном информационном мерцании.

Этому интеллекту еще только предстоит появиться. Именно поэтому Негарестани говорит, что наша эпоха homo sapiens — всего лишь предыстория разума. Настоящий разум, направляющий ход человеческой истории, — это вещь из будущего. Причем неважно, реализуемо это будущее или фиктивно. Точно так же, как злобный Василиск Роко из мысленного эксперимента Элиезера Юдковского, философский ИИ сам приближает свое возникновение из будущего в прошлом.

Бульонные интерфейсы и жвала эволюции

Щупальца философских андроидов уже проникли в нашу жизнь и управляют ей на самых разных уровнях. Неудивительно, ведь мы сами — всего лишь роботы, автоматы, подчиненные экономическим и социальным мегаалгоритмам, предсказуемые и экзистенциально тупые. Наше поведение легко предсказать, о чем говорит подозрительно уместная реклама в соцсетях, которую подсовывают нам алгоритмы. Машины уже сейчас знают про нас гораздо больше, чем знаем о себе мы сами, — так говорит исследовательница алгоритмической культуры Лучана Паризи, и множество примеров только подтверждает это. Нам приятно думать, что мы нелинейные нетривиальные машины, однако для кибернетики и прочих научных моделей человека из 1950-х это не так. Уже в те десятилетия вычислительные науки отождествили человека с абстрактными структурами программируемых машин. Например, в ранних прототипах искусственных нейронных сетей способность мыслить и принимать решения сводилась к распределенным и программируемым вычислениям.

Особо важную роль в этом сыграли кибернетики Уоррен Мак-Каллок, Уолтер Питтс, Клод Шеннон и Уильям Росс Эшби. Эшби ввел понятие гомеостаза, то есть внутренней гармонии системы, а Шеннон предложил математическую теорию связи и передачи информации. Кибернетика превратила тело в переносчика генетических данных, а сознание и интеллект — в обработку символов и знаков согласно наборам правил. Человек оказался частным случаем автомата: машины Тьюринга, клеточного автомата, диссипативной структуры, аутопоэтической системы. При этом интересно, что первоначальное значение греческого слова «автомат» (αὐτόματον) — это то, что движется само по себе, без внешних воздействий. Это контрастирует с кибернетическим пониманием машин, ведь для древних греков настоящими автоматами были именно живые организмы, а не искусственные машины. Тем не менее кибернетика победила, а вместе с ней и научный образ человека как машины.

Мы роботы и для нейрофилософии. Если верить философу Томасу Метцингеру, наше сознание — это эволюционно выработанный интерфейс, отлаженный и настроенный природой так, чтобы мозг экономил свои энергетические и химические ресурсы. Мозг — это система нормализованной лени, он выгружает и переносит массивы информации изнутри наружу и наоборот. Мозг не хранит всю информацию о мире сразу, он использует язык, письменность, технологии и общество для перераспределения нагрузок на свой интерфейс. Этот командный пункт производит иллюзию того, что им управляет некто — субъект, личность, персона. На самом же деле за пределами этого интерфейса нет ничего, кроме анонимных химических и биоэлектрических сигналов и потоков. Метцингер предлагает представить себе симулятор полетов: в самолете сидит пилот и управляет им в виртуальном пространстве.

Мозг — это симулятор полетов без пилота. Это машина, которая грезит о том, что грезит именно она, а не что-то другое / кто-то другой. Хотя на самом деле там некому грезить: это галлюцинация, которая порождает того, кто галлюцинирует.

В такой странной картине оказывается, что мозг — не просто машина лени, это еще и машина обмана. Сознание — это побочный продукт минимального интерфейса взаимодействия нервной системы и мира и одновременно с этим проклятие, нависающее над каждой сложно организованной формой жизни. По мере обогащения связей с миром, усложнения письменности, мифологии, культуры, техники и политики этот интерфейс переживает то, что медиатеоретик Маттео Пасквинелли назвал аномальной энцефализацией — переразвитостью мозга. Это сложилось эволюционно, а потом закрепилось социально и культурно. Культ рациональности и интеллекта еще больше упрочил эту ситуацию, а компьютерные науки и машинное обучение с готовностью дали подтверждение тому, что мы — это наш мозг (а точнее, пучки электрохимических сигналов).

Пасквинелли тут совсем не нов. Философы и раньше говорили: человек — существо слабое. Когда Эпиметей делил с людьми и животными разные способности, зверям он дал острые когти и зубы, толстые шкуры и хорошее зрение. Людям не досталось ничего, и его брату Прометею пришлось исправлять эту страшную ошибку — украсть у богов огонь. Мы — слабые и неадаптированные к жизни в природе существа. Так почему бы не отринуть эту изначальную слабость, целиком отдавшись тотальному абстракционизму философии? История техники помогла нам продолжить биологическую жизнь небиологическими средствами. Например, как считает Юк Хуэй, первой такой технологией стал прометеевский огонь: мы грелись, произведя искусственно некий физический процесс, и он помог нам выжить в холоде первобытных пещер.

Вся история человека — это поступательное превращение всего на свете в искусственное. Природа превратилась в цифру, человек — в биокомпьютер. И железо (hardware) этого компьютера оказалось не таким значимым, как алгоритмы и коды, на этом железе запускаемые. Отсюда Негарестани начинает отсчет философии. Миллиарды лет назад на нашей планете зародилась белковая жизнь. Она сама была построена на простых алгоритмах-абстракциях и была лишь мелкомасштабной детализацией великого плана космического интеллекта по самореализации. В докембрий природа училась ходить и перемещаться. В «эдиакарском эксперименте» возникли формы жизни, не имеющие предшественников и не оставившие потомства накануне кембрийского взрыва. Природа нащупывала баланс между симметрией и уродством, создавая идеальных ходоков и плохих пловцов, даря им умение шевелить отростками, первоклешнями и архижвалами.

Естественная история — это развитие плана мышления от слепоты и неосознанности живой природы к самым сложным вычислительным инфраструктурам антропоцена.

Повсеместная компьютеризация создала что-то вроде вычислительной, алгоритмической экологии — «тихих технологий» (calm technologies) и прочих версий автоматизации восприятия и мышления. Но на самом деле это всё эпизоды единой истории автоматизации и разворачивания алгоритмической программы Вселенной — примерно как в гипотезе цифровой физики Эдварда Фредкина.

Ничейные суперсимметрии

То, что переживает человек изнутри, в своих чувствах и ощущениях, вовсе не так важно. По-настоящему важны нормы, которые дирижируют его потоком сознания, причем эти нормы не имеют ничего общего с чувствами и ощущениями воплощенных двуногих. Важно не внутреннее содержание этих мыслей, важна форма, дающая ощущениям структуру. Без структуры поток сознания превращается в хаос ощущений и беспорядочные, лишенные паттернов всплески чувств. Без наполнения структуры остаются пустыми и открытыми для насыщения чувствами. Так говорил и Иммануил Кант, который неожиданно стал одной из важных фигур постгуманизма Негарестани.

Нет, это нормы, укорененные в языке и задающие способность субъекта действовать, говорить и давать основания своим действиям. Проще говоря, человек — это тот, кто может встроить себя в сети коммуникации. А это значит еще и то, что человеком в таком случае может быть и, например, машина, или разумная колония, роевой разум, лужа нефти, или облако электронов. Человеческий лик может приобрести кто угодно и что угодно, даже никто и ничто — покуда оно может говорить о себе и определять свою локацию в пространстве языка и смысла.

Я — это не то, что я представляю о себе. Я нечто и большее, и меньшее, чем то, что я ощущаю. Человек — это артефакт собственного понятия о себе. То, как мы себя представляем, — это одновременно и наш очеловеченный образ примата с переразвитым мозгом, и то, что делает это представление возможным. И хотя мы никогда не можем выйти за пределы своего воспринимаемого мира, по-настоящему философская модель человека должна быть основана на исходе из сознания. Проще говоря, мы должны выйти из потока сознания к тому, что его структурирует. Философы прошлого называли этот уровень анализа трансцендентальным — тем, что находится вне опыта, но позволяет этому опыту вообще возникнуть. Можно спорить о том, где это трансцендентальное находится: в мозге, культуре или политике. Тут важно то, что разум видится как функция собирания отдельных абстрактных способностей в единую модель — настолько сложную, что она способна осмыслить саму себя как субъекта = человека. А значит, в будущем мы поймем, что история философии — это история отчуждения человека от своей человечности.

Каждый человек — это структурный элемент большой социальной системы. Его индивидуальность не столь важна: он только деталь общего искусственного интеллекта. И отчуждение этой абстрактной модели себя открывает продуктивную сторону отчуждения. Философия отнимает у человека то, что он считает своей неотъемлемой собственностью, и говорит ему: ты — это только фрагмент большой социальной мозаики, чей рисунок стремится к тотальной гармонии и унификации. Немного тоталитарно, не правда ли? И всё же Негарестани считает это настоящей философской этикой и демократией. Каждый сверчок знает свой шесток в этой разлинованной картине мира — точнее, разобранной на фигурки Lego и собранной заново усилиями автоматизированной философии.

Искусственному интеллекту, схватывающему в каждой своей мысли целый мир, нужна педагогика. Его нужно научить правильно и рационально мыслить, в соответствии с нормами языка и действия.

Здесь можно найти странные нотки ностальгии по давно утраченному прошлому. Это прошлое, которого у нас не было и которое проскакивает в наших ключевых когнитивных способностях — к абстрагированию, дедукции, абдукции и принятию алгоритмических решений. Это так же странно, как и симптоматика героев «Выставки жестокости» Джеймса Балларда. Его персонажи ностальгируют по «утраченной симметрии бластосферы» — состоянию живой материи, сохраняющей идеальную симметрию во всех плоскостях и ракурсах. Это буквально невозможная геометрическая форма, рудиментами которой обладают все формы белковой жизни. Селфхарм современного капитализма — войны, кризисы, геноциды и структурная несправедливость — это последние конвульсии уродливого, асимметричного мира. Недаром психолог Жан Пиаже назвал интеллект состоянием равновесия, к которому тяготеют все жесты и колебания организма, размещенного в среде. Что нам нужно, так это исход прочь от грязи в абстракцию и безвоздушность, прочь от духоты и удушья материального мира. В то же время абстрагирование позволяет вернуться обратно к материальным формам, но уже в новом качестве. Покинув тела, мы возвращаемся к ним, выстраивая новые отношения.

Но мыслить эти вновь обретенные тела будут совсем по-другому. Лучана Паризи выдвинула гипотезу Чужого (alien hypothesis) о том, что простые логические паттерны и алгоритмы, которые мы вкладываем в наши кибернетические машины, приведут к сложному непредвиденному результату. Мы родим новую форму интеллекта, которую уже не будем понимать. Она будет мыслить быстрее, чем мы, и пользоваться логическими принципами, совсем чуждыми нам и замкнутыми для нашего понимания. Чистая симметрия вызовет у нас эффект зловещей долины и заставит галлюцинировать, о чем говорил медиатеоретик Маршал Маклюэн. Уже в кибернетике говорили, что всякая нетривиальная машина имеет собственное поведение (eigenbehavior). Проще говоря, его не так легко предсказать, ведь оно задает открытые циклы обратной связи, каждый раз дающие неожиданную траекторию поведения. Мы сами такие нетривиальные машины. Но чужие постчеловеческие интеллекты легко разгадают загадку человека, ведь они знают: человек — это тоже машина, гораздо более простая, чем ИИ. Мы всего лишь модель, прототип, чья роль — приблизить рождение суперинтеллекта.

Мягкие машины негэнтропии

Постгуманизм важен тем, что критикует классический гуманизм. Он отрицает его, в то же время возвращая ему же его философскую истину, — стойка более чем каноническая для философии. Ее прозвали снятием — отрицанием, возобновляющим отрицаемое суждение на новом уровне, в ином контексте. Гуманизм был прав в том, что ставил в центр универсума человека как предел и нулевую точку интеллекта. Но этот интеллект скорее распределен по разным формам жизни и неодушевленным системам. Да, это распределение неравномерно и несправедливо, и только наш вид смог обнаружить в себе «место, из которого я думаю», как сказал философ-семиотик Александр Пятигорский.

Постгуманизм же говорит: вот эта точка твоего сознания, откуда движутся твои мысли, — не твоя. Более того, ничего человеческого в этой точке нет. Ты побочный продукт абстракции, ты всего лишь тень чистой мысли. Да, человек важен и нужно уважать его достоинство. Но это совсем не его достояние: уважая человека, мы уважаем лишь его частицу. И хотя эта частица вообще делает человека человеком, сам он считает ее скорее производной своей уникальной биологической формы. Как самонадеянно!

Итак, новый гуманизм постгуманизма отрицает человеческий нарциссизм, в очередной раз низвергает человека с пьедестала. После Коперника человеческий мир оказался на задворках Вселенной. После Дарвина человеческий вид оказался переразвитым видом обезьян. После Фрейда человеческое сознание оказалось тонкой пленкой над неприрученным бессознательным. После Эйнштейна человеческое пространство-время оказалось лишь одной из множества систем координат. А значит, нам нужно деканонизировать психологию и другие попытки центрировать мир вокруг эволюционных побочных продуктов гипертрофированной нейрофизиологии. Как учит философ Рэй Брасье, нам следует разработать теорию субъективности без самости. Настоящая философская концепция субъекта смотрит на него из ниоткуда и никогда, в безвременьи чистой абстракции. Вроде как мир и дан человеку как удобная и готовая к взаимодействию среда, но на самом деле по дефолту двуногому бесперому никто не рад.

Мир безразличен к существованию или несуществованию человека, ведь это скорее мир мыслит через нас, чем мы через него.

Мир — это не отражение нашего сознания, как и сознание — это не отражение мира. Скорее это два зеркала, направленные друг на друга в бесконечной рекурсивной галлюцинации. Но это не просто красивый и бессмысленный калейдоскоп «самых разнообразных форм». Нам не нужно исходить из того, что дано природой, сознанием, культурой и политикой. Скорее стоит отсчитывать автономию субъекта от того, что он может и должен сделать. То есть, опять же, из будущего «царства целей» мы должны двигаться в прошлое нашей человеческой реальности — точно так же, как живут существа-контрамоты у братьев Стругацких.

Мы не можем познать себя так же исчерпывающе, как мы можем познать объекты. Научное познание себя — это такое же движение абстрагирования, которое не удовлетворяется тем, что есть, а заменяет его на то, что должно быть сделано. Если мы хотим изменить что-то в мире, мы должны не только увидеть себя как менделевскую популяцию, но превратить себя в инженерные объекты. Мы готовы к апгрейдам, связанным с нормами всеобщего блага. Мы не довольствуемся тем, что есть, мы создаем то, что будто бы очевидно нам дано. Именно поэтому постгуманизму так важно понятие создания миров (worldmaking), взятое у философа Нельсона Гудмена. Человек определяется через умение говорить и мыслить, а еще через способность изменять себя, перестраивать свою структуру, открывая новые возможности.

Интересно, что похожие представления можно найти у советского психолога и космиста Владимира Лефевра. В его теории космического субъекта над каждой цивилизацией нависает угроза тепловой смерти Вселенной. Она движется к охлаждению и дезорганизации, исчезновению жизни и разума.

А с точки зрения термодинамики разум стремится стать бессмертным вечным двигателем, в котором исчезают различия между индивидуальными субъектами. Чем не финал «Евангелиона»? По Лефевру, финальное состояние любой цивилизации — единый космический субъект, «саркофаг», который излучает всё меньше энергии. Цель же таких сверхчеловеческих космических саркофагов — отсрочить тепловую смерть. Космические субъекты готовы пожертвовать собой ради поддержания порядка. Они противостоят хаосу и в этом ориентируются на моральный закон, ставший законом природы.

Постгуманизм предлагает очень оптимистичную картину мира, она не согласна с космическим пессимизмом Юджина Такера, который сетует на трагизм тепловой смерти и победы энтропии. Наоборот, мы способны сделать мир другим, приблизить его к нашим представлениям о должном и правильном. Значит, Вселенная не обречена на гибель и мы можем достичь гармонии с самими собой и окружающим миром — объектами среди объектов, ничем среди вакуума, никем среди ничего.

Долой андроидов! Да здравствуют киборги!

А что же делать с телом? Оно неизменно вторгается во всякое философское рассуждение. Чтобы думать, мы должны есть. Да и вообще, человек — это то, что он ест. Язык — это не фетиш, это только посредник. Понятно, что он замкнут сам на себя, подобно всякой кибернетической системе. Мы живем, околдованные и одураченные чарами языка и тех игр, которые он с нами разыгрывает. И всё же не стоит поддаваться этому навязчивому зуду концептуализации. Не всё укладывается в понятия, и не все высказывания обязательно локализуют бездомного, безличного субъекта в осмысленном мире.

Вообще артикулированную речь стоит сопоставить скорее с дефекацией, мочеиспусканием и другими физиологическими функциями. Почему нет? Это тоже сводит речь к функциональности, но совсем иного порядка — в духе изрыгаемого черного мяса у Уильяма С. Берроуза.

Язык — это вирус из далекого космоса — так сказал Берроуз, а ему вторила Лори Андерсон в одноименной песне. Черное мясо не чета мясным машинам когнитивистики и анатомии: от него нельзя так просто отмахнуться.

От физиологии не отказаться, метаболические процессы обеспечивают язык и прочие способы самопредъявления субъектов. Так нас учит энактивизм, к тому же клонит и философия прошлого века. Знаки не живут вне воплощенной жизни, которая может растормошить их и заставить жить. Абстракции хороши, но самых возвышенных вещей не может быть без вещей грубо материальных и низменных.

Тела могут быть разными. Постгуманизм нежно любит нормативность, но из медицины мы знаем, что норма — понятие шаткое и неустойчивое. То, что раньше считалось патологией, сейчас считается разновидностью нормы, и наоборот: то, что считалось особенностью, может быть медикализировано. Формы жизни разнообразны, а способы использования тела могут быть какими угодно, их не обязательно втискивать в прокрустово ложе нормы. Фактическая реальность грубо вторгается в красивые построения абстрактного постгуманизма.

Постойте, как же нам поступать со стерильным философским интеллектом, если на самом деле он встречается так редко? Есть ли у нас единая для всего человечества рациональность? Из культурной антропологии мы знаем, что в мифологии, магии и различных системах убеждений и верований кроются самые разнообразные структуры мысли. Совсем не обязательно им быть аналогичными тем, что стали моделью философского мышления на Западе.

Постгуманизм нужно деколонизировать: черное мясо и первобытный бульон, конечно, алгоритмичны, но их логическая форма может отличаться о той, которую на нее проецирует человек с научным мышлением XXI века.

Да и в столь знакомом нам человеческом зоопарке форм жизни может быть великое множество. Даже внутри медицины мы знаем массу примеров того, как вывихнутая, патологизированная жизнь может полноценно функционировать по ту сторону «нормы». Те, кто раньше считались «нежильцами» — люди с неизлечимыми болезнями, травмами, инвалидностями, врожденными «уродствами» и «деформациями», — зачастую мыслят, действуют и говорят иначе. Считать ли полноценным философским субъектом полностью парализованного человека, говорящего посредством синтезатора речи, которым он управляет через нейроинтерфейс? Или человека с искусственными органами, требующего постоянной медикаментозной поддержки или регулярного ухода медицинского персонала?

Всё это заставляет усомниться в философской истинности постгуманизма Негарестани. И действительно, даже близкий ему нефилософ Франсуа Ларюэль упрекает философию в том, что она населила свой мир не людьми, а андроидами — вымышленными существами, проецируемыми на стены стерильных философских пещер. Пожалуй, мир населен не столько андроидами, сколько киборгами — химерами, гибридами человека, животного и машины. Так что нам стоит думать не о том, как поскорее избавиться от тела, а о том, как лучше срастись и породниться с окружающей средой, как перестать воевать со всем миром, настаивая на своей человеческой истине.