«Если читателя тошнит — это не порнография»: как менялось понятие непристойного в литературе
Хотя Оскар Уайльд и писал, что нет нравственных или безнравственных книг, бывают только хорошие и плохие, его современники (как порой и наши) упорно старались отделить зерна от плевел. Вспоминаем, по каким критериям произведения беллетристики относили к «непристойным», за что запрещали известные романы и сколько судебных заседаний потребовалось, чтобы признать слово fuck литературным.
XVIII век: плохой вкус не повод для ареста
Крестовые походы против непристойности в художественной литературе начались достаточно поздно. Во-первых, до XVIII века чтение беллетристики всё еще было уделом избранных, поэтому ее содержание не считалось проблемой государственной важности. Конечно, и тогда литературу внимательно проверяли, вымарывая всё лишнее, но цензоров интересовали более серьезные вопросы: политика, религия, уважение к власти. Во-вторых, еще в XVI–XVII веках людей даже из высшего общества мало смущали грубый юмор и разговоры на пикантные темы. Но представления о приличиях менялись, и в XVIII столетии слово «непристойность» всё чаще стало звучать в прессе — а потом и в залах суда.
Один из первых таких процессов прошел в Великобритании в 1708 году. Перед судом предстал Джеймс Рид, незадолго до того опубликовавший поэму The Fifteen Plagues of a Maiden-Head — о девушке, которая мечтает расстаться с невинностью и рассказывает об этом в пятнадцати частях. Впрочем, по словам профессора английской и американской литературы Хэла Гладфелдера, автора книги Obscenity, Censorship, and the Eighteenth-Century Novel, в XVIII веке подобные обвинения обычно не имели серьезных последствий: в британской юриспруденции на тот момент отсутствовало само понятие «непристойность в литературе». Содержание печатных изданий регулировал закон о клевете и унижении достоинства, где перечислялись несколько видов оскорблений, в том числе «непристойное». Но судья, снимая с Джеймса Рида обвинения, справедливо заметил:
«Жертвой такого правонарушения может стать отдельный человек, группа людей или правительство. А в этой поэме нет конкретного адресата. Она действительно отличается дурновкусием, что, конечно, нельзя счесть достаточным основанием для обвинительного приговора».
…Но иногда всё-таки повод
Благодаря прецеденту с Джеймсом Ридом в следующие 20 лет подобными пустяками власть больше никто не донимал. Но в 1728 году, когда перед судом предстал скандально известный издатель Эдмунд Кёрл (на его счету числились несколько эротических книг и шарлатанская брошюра о лечении сифилиса), обвинительный приговор всё-таки был вынесен. Защита ссылалась на «дело Рида», но судья сказал, что рассматриваемый случай не имеет с ним ничего общего, поскольку нанесено «оскорбление всему государству, расшатывающее основы гражданского общества, добродетели и морали», а значит, совершённый проступок вполне подпадает под действие закона об унижении достоинства. Впервые в истории Англии издателя признали виновным не в клевете на конкретного человека, а в попрании общественной морали в целом.
Казалось, ящик Пандоры был открыт. Но, как пишет профессор Джеффри Стоун в книге Subversion and Sympathy: Gender, Law, and the British Novel, ничего подобного не случилось. По крайней мере ни Уильяма Кинга, автора сатирической поэмы 1732 года The Toast (а там и сексуальные сцены, и однополая любовь, и гермафродиты), ни Джона Клеланда, издавшего в 1747-м роман «Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех» (детальное описание будней лондонского борделя) ни к каким наказаниям не приговорили. Скорее всего, предполагает Стоун, Керла обвинили не из-за непристойных публикаций — просто он давно всех раздражал своими скандалами, клеветой на известных лиц и сомнительными махинациями.
Кстати, кроме литературы «с эротическим уклоном», в Лондоне тогда активно продавалась и откровенно порнографическая беллетристика (самый популярный сюжет таких книг — оргии с участием католических монахов и послушниц, а иногда и самого папы), и тематический нон-фикшен с названиями вроде «История флагелляции» или «Приключения сеньора Дилдо в Британии».
Но даже на это власти, как правило, закрывали глаза: нравы всё еще оставались достаточно свободными.
XIX век: непристойность хуже стрихнина
Но уже в XIX веке всё изменилось — Англия вступила в Викторианскую эпоху с ее пуританскими нравами. К тому же выросшая грамотность населения и развитие технологий книгопечатания привели к тому, что чтение превратилось в массовое развлечение. И власти наконец задались вопросом: а что они там, собственно, читают и как это повлияет на общественную мораль?
В то время в обществе впервые укоренилось мнение, что «непристойное» искусство не только вульгарно, но и токсично: оно способно «развратить» читателя, сбить его с истинного пути, заставить забыть о моральных устоях. Такая точка зрения полностью меняла отношения между государством и литературой, утверждает профессор Рэйчел Поттер в книге Prudes on the Prowl: Fiction and Obscenity in England, 1850 to the Present Day. Если раньше чтение для развлечения было личным делом каждого, то теперь власти считали своим правом и обязанностью защитить умы граждан от заразы.
Идея токсичности развязывала им руки: в конце концов, ради здоровья нации можно и свободой слова пожертвовать. Поэтому вскоре по обе стороны Атлантики принимаются законы о непристойных публикациях. Они позволяют чиновникам конфисковать и уничтожать любые аморальные печатные материалы — «яд более смертельный, чем синильная кислота, стрихнин и мышьяк», как выразился автор акта лорд Кэмпбелл.
Предполагалось, что закон будет направлен на борьбу с порнографией (наводнившей Лондон в начале XIX века), но, поскольку текст документа никак не раскрывал понятие «непристойность», трактовать его можно было предельно широко. Официальное толкование появилось несколько лет спустя, во время судебного разбирательства Regina v. Hicklin (1868); ответчиком выступал Генри Скотт, который перепродавал брошюры «Исповедь без маски». Вообще-то, это была не порнография и даже не беллетристика, а религиозный трактат протестантской общины, разоблачающий аморальность одного из главных таинств католической церкви. Помимо прочих аргументов, его авторы заявляли, что священники на исповеди принуждают женщин раскрывать подробности своей интимной жизни. Всё это подкреплялось такими детальными примерами диалогов пасторов и кающихся грешниц, что, по мнению историка литературы Кэтрин Муллин, некоторые покупатели действительно могли использовать брошюру как пособие по сексу.
Лондонский судья Бенджамин Хиклин отклонил обвинения в непристойности: хотя в тексте и содержались откровенные подробности, они лишь иллюстрировали основную идею брошюры, а значит, злого умысла у авторов не было. Но позже королевский суд отменил это решение, постановив: намерения не важны, если текст непристоен по содержанию. А таковым, заявил судья лорд Кокберн, нужно считать любой материал, который «развращает и разлагает тех, чьи умы открыты для подобных безнравственных влияний и в чьих руках он может оказаться».
Если перевести с викторианского на русский, то под «неокрепшими умами, открытыми для безнравственных влияний» подразумевались дети, женщины и слуги.
Это определение, вошедшее в историю как «тест Хиклина», открыло еще больший простор для трактовки понятия непристойности. Хуже того, оно требовало от суда оценивать не произведение целиком, а отдельные цитаты, вырванные из контекста. Теперь, пишет Рэйчел Поттер в монографии Obscene Modernism: Literary Censorship and Experiment 1900–1940, если один-единственный абзац признавался скабрезным, вся книга оказывалась вне закона. А это позволяло при желании объявить непристойным что угодно — от Шекспира до Библии. Противников подобных мер тревожило и то, что теперь судьба книг зависела от субъективной оценки чиновников — людей не всегда блестяще образованных. Ведь если человек фанатично религиозен, но не слишком сведущ в искусстве, он и в картинах Лувра разглядит порнографию. Тем не менее тест Хиклина использовался в Великобритании, Канаде, во всех британских колониях и США несколько десятилетий.
В Америке закрутили гайки еще туже: согласно закону Комстока (1872), под запрет попадали не только «непристойные», но и вообще любые тексты, «направленные на предотвращение зачатия» (даже образовательные).
Нововведения грубо нарушали Первую поправку, но их инициатор Энтони Комсток нашел лазейку: формально цензуры по-прежнему не было — просто почтовой службе и другим сервисам доставки запретили перевозить признанные непристойными материалы, а таможни обязали конфисковать для проверки любые сомнительные книги. За нарушение отправителю грозило тюремное заключение, а тираж уничтожался. Таким образом, распространение неугодной литературы было полностью парализовано.
Неутомимый борец за нравственность, Комсток не остановился и на этом: он лоббировал новые законы, проводил кампании, организовывал общества по борьбе с пороком и изобретал изощренные способы запрещать книги. Оказалось, что не обязательно делать это на громких судебных процессах, — в начале XX века большинство произведений изымали тихо, без лишней публичности, после индивидуальных или групповых жалоб, при участии местных чиновников. Комсток хвастался, что лично ответствен за 4000 арестов и 15 самоубийств «распространителей непристойностей». «Охраняйте с особой бдительностью свои библиотеки, шкафы, переписки своих детей с друзьями, — взывал он к общественности, — ведь зараза может дойти до вас и омрачить чистоту и невинность вашего дома».
А что в это время происходило в России? Здесь рассказать почти нечего. Не потому, конечно, что мы обогнали Америку по свободе слова, — просто отечественная цензура интересовалась в основном политическими публикациями, а писатели были образцово целомудренны.
Правда, встречались редкие исключения. Первое — ученик Ломоносова, поэт XVII века Иван Барков, помимо чинных «официальных» стихов и академических переводов баловавшийся «срамными одами», благодаря которым и вошел в историю литературы. Второе — анонимная «срамная поэма» «Лука Мудищев» (ее часто приписывают тому же Баркову, чье имя можно встретить даже в отдельных изданиях, хотя, по всей видимости, появилась она гораздо позже его смерти). И третье — конечно же, «наше всё» с написанной еще в юности поэмой «Гавриилиада» (которая мало того что эротическая, так еще и на евангельский сюжет). Но, разумеется, в те времена никому и в голову не приходило публиковать их в России. Только потом, уже после смерти Пушкина, небольшие и самые невинные фрагменты пару раз печатались в журналах.
Впрочем, по поводу «Гавриилиады» правительство всё-таки инициировало расследование.
Пушкин нашел изящный выход из положения. На допросе поэт отрекся от авторства, а потом в письме Николаю I во всём признался. Расследование было тут же остановлено личной резолюцией царя: «Мне дело подробно известно и совершенно кончено».
XX век: победа «Улисса»
В начале XX века молодые англоязычные литераторы, никак не вписывавшиеся в пуританские нормы, наконец начали объединяться, чтобы отстаивать свои права. Они запускали общественные кампании против ханжеских законов, строчили петиции, публиковали открытые письма. Центром новой англоязычной литературы стал Париж: в 20–30-х годах там запреты не действовали, а издатели были только рады заполучить перспективных авторов.
Их заокеанские коллеги тоже хотели печатать новых «звезд», но при тогдашнем американском законодательстве об этом нечего было и думать. Наконец издательство Random House, обладавшее правами на публикацию в США романа Джеймса Джойса, решило рискнуть. Оно инициировало процесс «Соединенные Штаты против книги, именуемой „Улисс“» (1933), чтобы в случае успеха «легализовать» произведение в стране, выпустить его на законных основаниях и создать прецедент, который расчистит дорогу другим запрещенным авторам.
За 11 лет до этого в США уже пытались напечатать «Улисса»: он выходил отдельными главами в журнале The Little Review. Но тогда вмешалось Общество борьбы с пороком, выпуск остановили, и с тех пор роман в Штатах был практически запрещен. Теперь за дело взялся один из лучших адвокатов страны Моррис Эрнст (в качестве гонорара он попросил 2% прибыли от продаж всех изданий пожизненно). Чтобы инициировать процесс, ушлый юрист устроил небольшую провокацию: послал копию «Улисса» из Парижа в Нью-Йорк с расчетом, что книгу задержат на границе, но, как назло, там ее не тронули. Тогда он лично принес издание обратно на таможню и потребовал конфисковать. А когда запрещенный том передали в суд, добился, чтобы дело рассматривали не присяжные, а судья Джон Вулси: Эрнст знал, что он отличный профессионал и к тому же любит книги.
Впоследствии адвокат вспоминал, что на слушании один из обвинителей смущенно обратился к нему: «Как же мне работать? Ведь я буду вынужден прочитать все эти грязные четырехбуквенные слова, которые использует Джойс, а я не могу — здесь дамы».
Судья Вулси, специально отсрочивший заседание на несколько недель, чтобы обстоятельно ознакомиться с романом, высказался в его поддержку: «Я считаю, что „Улисс“ — искренняя и честная книга. Что до лексики, которую обвинение называет „грязной“, то это старые саксонские слова, известные всем мужчинам и, полагаю, многим женщинам. И герои Джойса только так и могли бы разговаривать». Оставалось решить главный вопрос: считать ли «Улисса» непристойным с точки зрения американского права?
«Под непристойным закон понимает текст, который способен вызвать сексуальное возбуждение или похотливые мысли. „Улисс“ определенно не годится на роль афродизиака — на многих сценах читателя скорее будет тошнить.
Значит, ничего не мешает разрешить эту книгу на территории США». Через десять минут после оглашения вердикта наборщики в типографии уже готовили текст к печати. Цитаты из речи судьи Вулси поместили прямо на обложку. Правительство подало апелляцию, но она не была удовлетворена.
Этот процесс фактически упразднил тест Хиклина и установил новые критерии оценки «непристойности» произведений. Теперь судьи должны были рассматривать книгу, во-первых, как единое целое (а не вырванные из контекста цитаты), во-вторых, с точки зрения современных (а не столетней давности) общественных норм и, наконец, глазами среднестатистического взрослого читателя (а не «неокрепших умов»). Таким образом, «Улисс» действительно проторил дорогу десяткам других произведений, которые никогда не прошли бы тест Хиклина.
«Любовник леди Чаттерлей»: от порнографии до настольной книги христианина
Другой исторический процесс, R v. Penguin Books Ltd (1960), состоялся в Великобритании 30 лет спустя. Он был призван реабилитировать роман Дэвида Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей», который вышел в 1928 году и всё еще находился под запретом. Накануне в стране был принят новый закон о непристойных публикациях. В нем говорилось, что такие книги могут быть разрешены, если удастся доказать их несомненную художественную ценность. Это издательство и собиралось сделать.
Слушания продолжались шесть дней подряд. Обвинитель настаивал, что если произведение и обладает литературными достоинствами, то чудовищный язык, развращенная мораль и сплошные описания соитий вместо сюжета нивелируют всю художественную ценность. «Вы бы разрешили читать такую книгу своим сыновьям? А дочерям (потому что она может попасть в руки и девочкам)? Вы поставили бы ее на полку у себя дома? Вы бы хотели, чтобы книгу прочли ваша жена или слуги?» — обратился он с пламенной речью к присяжным. Зал встретил тираду дружным хохотом, и, возможно, именно она решила дело не в пользу обвинителя: трудно всерьез воспринимать доводы человека, который до сих пор живет в Викторианской эпохе.
Защита вызвала 35 свидетелей: авторитетных профессоров, литературоведов, религиозных деятелей. Каждый из них со своей позиции объяснял ценность книги. Так, епископ заявил, что, хоть Лоуренс и не был католиком, описанные им сексуальные сцены глубоко духовны (наутро газеты вышли с заголовками «Книга, которую должен прочесть каждый христианин»).
Свидетель-социолог заметил, что используемые Лоуренсом слова fuck и cunt — это не «чудовищный» язык, а абсолютно естественный: в конце концов, в английском нет другой лексики для описания секса, если не считать медицинских терминов или туманных эвфемизмов.
После трех часов совещаний присяжные вынесли вердикт: книга «Любовник леди Чаттерлей» наконец могла продаваться в Англии легально и без купюр.
Теперь уже всем было ясно, что времена вмешательства государства в литературу почти позади. В 1958 году Набоков издал в США «Лолиту», и она лежала на витринах без всяких ограничений и била рекорды продаж, а автору не пришлось оправдываться в суде. Конечно, не всё было гладко. Поначалу все американские издательства ему отказывали (одно — с формулировкой «Да нас же обоих посадят!»). Тем не менее для пуританской Америки, в которой еще недавно из книги Ремарка «На Западном фронте без перемен» вырезали сцену свидания героя с женой и все крепкие выражения, это был прорыв. Ведь даже в либеральной Франции, где спокойно печатали Генри Миллера и Берроуза, запрет на распространение романа Набокова сняли только в 1959 году.
Разумеется, «книжная полиция нравов» никуда не исчезла, просто теперь ее роль выполняло не государство, а неравнодушная общественность на местах — в основном родительские и учительские комитеты. Так, во многих школах и библиотеках повесть Сэлинджера «Над пропастью во ржи» находилась под запретом: автора обвиняли в пропаганде пьянства, порнографии, внебрачных связей и почему-то гомосексуализма, в расизме, оскорблении белых и даже в коммунистическом заговоре. Практика цензуры на местах процветает и по сей день: теперь первое место по школьным запретам уверенно занимает «Гарри Поттер».