Ономатург из кочегарки. Памяти Бориса Останина, мастера петербургского свободомыслия
22 сентября остановился Борис Останин. Писатель, переводчик, редактор, культуртрегер, соучредитель премии Андрея Белого, старейшей независимой литературной премии в стране. Ему было 76. Сегодня 1 октября. Сегодня ему исполнилось бы 77 лет. О Борисе Останине по просьбе «Ножа» рассказывает философ, лауреат и член жюри премии Андрея Белого Михаил Куртов.
О Борисе уже при жизни было сказано много точных слов.
Останин был значимой фигурой петербургской культурной жизни еще тогда, когда эта жизнь была подпольной, «неофициальной». В советские годы он занимался переводами современных франко- и англоязычных авторов (от Жана Жене до Кастанеды), вместе с группой товарищей делал самиздатовский журнал «Часы», а на жизнь зарабатывал трудом кочегара, лифтера, сторожа.
Поработав в 1990-х годах редактором, в нулевых он снова вернулся к работе кочегаром.
Примечательно, что и в нашу, новую эпоху Борис продолжал следовать своему характерному семидесятническому габитусу, который казался вопиюще анахроничным и недостижимо свободным. Так, в апреле 2020 года, когда весь Петербург опустел и замер, Борис (ему было 73) беззаботно ходил в гости, без маски и обязательно с пирожками. Еще он имел обыкновение приходить «без звонка» (как правило, чтобы занести стопку книжек) и, если дома никого не было, оставлял в дверях бумажную записку.
О Борисе-человеке еще будет многое сказано и написано. Но не менее, а может, и более важно рассказать о нем как об исследователе.
Последняя, изданная в этом году книга Останина называлась «Догадки о Набокове. Конспект-словарь» (книга 1, от А до З), она представляет собой совершенно хулиганский, почти панковский комментарий к жизни и творчеству писателя. Отличительная черта этого исследования, как и многих других, — систематичная фантазийность, методологическая завиральность: это настоящая «веселая наука», но покоящаяся при этом на глубоких знаниях и живом интересе к своему предмету. О предыдущей книге Останина, «Словаре к повести Саши Соколова „Между собакой и волком“» (2020), также исполненном в жанре свободного комментария, сам Соколов сказал в переписке:
Последние месяцы Борис говорил, что хотел бы развить свой подход к анализу литературных текстов в особый метод. Думается, если бы этот метод и был разработан, он бы носил характер интуитивный («фактов не надо, без них всё понятно», говорил Борис) и отчасти поэтический («не наука и не поэзия: научно-художественный свист», по словам самого Останина). Но по меньшей мере известно, на каком идейном фундаменте этот метод стоял бы: на кратилизме, герметизме и пифагореизме.
***
В платоновском диалоге «Кратил» излагается теория языка, считающаяся современными лингвистами устаревшей и еретической: якобы слова связаны с вещами не произвольными конвенциями (как условились, так и говорим), а внутренним, природным соответствием. Пересказывая учение философа Кратила, Сократ говорит, что «существует правильность имен [ὀνόματος ὀρθότητα], присущая каждой вещи от природы», а «имена обозначают сущность вещей». Причем все слова, согласно этой теории, формировались не «естественным» образом, но были кем-то созданы, и не просто кем-то, а «мастером имен» — тем, для кого они подобны инструментам, лучше всего приспособленным для той или иной цели («…имя есть некое орудие обучения и распределения сущностей, как, скажем, челнок — орудие распределения нити»). Для обозначения такого мастера Платон использует неологизм — ономатург (ὀνοματουργοῦ), «имятворец»:
Кратилизмом эту теорию языка назвал французский литературовед Жерар Женетт, посвятивший истории ее возникновения и развития целую книгу («Мимологики: путешествие в Кратилию», 1976). Согласно ему, метод установления «правильности имен» в этом платоновском диалоге не этимологический, как долгое время считалось, а эпонимический (эпоним — это имя собственное, от которого образовано имя нарицательное, скажем, название торговой марки «Ксерокс» и копировальный аппарат ксерокс): Сократ анализирует значения слов не на основе их происхождения (как это делают специалисты по сравнительно-историческому языкознанию), а как если бы это были имена собственные, подобранные с большей или меньшей степенью «правильности». Самый известный пример из диалога — происхождение греческого слова «тело» (σώμα, «сома»): оно близко по звучанию к слову «могильная плита» (σήμα, «сема»), потому что душа заключена в теле, как в гробнице, а также к слову «знак» (σήμα, «сема»), поскольку через тело душа выражает себя, — а значит, делает вывод Сократ, имя для обозначения тела выбрано «правильно».
Основной метод, которым пользовался Останин в анализе литературных и языковых фактов, тоже эпонимический — а вовсе не «сравнительно-филологический», как полагали некоторые критики, да, кажется, и сам Борис (иногда к этому методу действительно примешивался метод этимологический, но лишь с целью подкрепить выводы, сделанные при помощи основного). В этом случае, как замечал Женетт, «ложность» или «справедливость» исторических связей между словами не имеет никакого значения — важна только «эпонимическая эффективность».
Иначе говоря, Останин выступал как настоящий ономатург, ведающий о «правильности» или «неправильности» слов и «распределяющий сущности».
Примеров несть числа:
Или гипотеза, что предсмертные слова Пушкина «морошки, морошки» означали на самом деле не потребность в ягоде-морошке, а игру слов, макаронизм: «морошка» по звучанию схожа с французским mort («мор»), «смертью» — «как будто Пушкин смирился уже со своей смертью и призывает её к себе, ласково именуя „смертушкой“» («Тридцать семь и один», 10 февраля).
Порой эти «узоры» расширялись, уплотнялись и превращались на бумаге в слоеные пироги значений. Так, уже в 1980-х читателям журнала «Часы» была известна его «развёртка» («компресс-анализ») набоковского псевдонима Сирин, состоящая из 22 пунктов (процитируем часть из них):
А вот как трактуется фамилия Ганин из набоковской «Машеньки» («Догадки о Набокове»):
Подобные «развёртки» демонстрируют избыточность и потенциальную бесконечность толкования. Кому-то это напомнит постылую постмодернистскую игру, но для Умберто Эко такая стратегия интерпретации — точнее, говоря словами итальянского ученого, «сверхинтерпретации» (overinterpetation) — ассоциировалась прежде всего с традицией герметизма, адепты которой связывали всё со всем через разомкнутую систему подобий («герметический семиосис»). Бахтин писал о «далеких контекстах» — здесь же можно говорить о «сверхдалеких контекстах»: это то, что исследуемый автор вряд ли имел в виду (или вообще не мог иметь в виду), но что может прийти в голову читателю и насытить восприятие слова и текста.
Какими бы «анахроничными», «ненаучными», «еретическими» ни были подобные исследовательские установки, это давало практический результат, это «работало». Останин действительно умел находить удачные имена, а иногда и наводил на них других авторов.
Скажем, название для книги Леона Богданова — одной, может, из дюжины наиболее важных написанных на русском языке в прошлом веке — дал именно он («Боря придумал название — „Чаепития и землетрясения“»).
Название романа Павла Крусанова «Укус ангела» также было подсказано общением с Борисом: как-то раз он пересказал писателю историю своего маленького сына о том, как его сестру укусил ангел («Тридцать семь ровно», 27 января). Но, как говорил Сократ, и ономатурги могут ошибаться: когда Борис выступил в 1978 году с предложением учредить премию Камю — одновременно по имени писателя, которого он в те годы переводил, и по марке коньяка (Camus Napoleon), бутылкой которого он тогда располагал, — сообщество эту идею отклонило и выдвинуло другого премиального патрона, более локального («Тридцать семь и один», 7 мая).
Борис был не чужд коллаборативного нейминга (говоря на рунглише), или синергийной ономатургии (говоря греческими заимствованиями), или соработнического имятворчества (говоря по-русски). Вот история, которую он любил пересказывать (дело происходит в мае 1986 года, сразу после того, как у него родился сын от супруги Тамары в больнице поселка Красные Струги, что в Псковской области, и ему нужно было ехать оттуда домой):
У Останина есть несколько текстов, созданных в тандеме, например написанная совместно с Александром Кобаком статья «Молния и радуга: пути культуры 60–80-х гг.» (1986), в ней выводились «идеальные типы» культурных деятелей двух эпох: 1960-е — человек-молния, 1980-е — человек-радуга.
Вообще, неожиданные и яркие термины отличали все классификации, составленные Борисом. Так, традиции стихосложения подразделялись им (в статье «О трех родах поэзии», 1988) на равенство с точкой (подражание), зигзаг (энергетический импульс, крик) и трилистник (пространственный узор). «Формулу Петербурга» Борис определил пятью словами: эксцентр, блокада, фантом, плац, мания («Тридцать семь и один», 10 ноября). Нетрудно увидеть в этих словесных полиномах отражение их автора: это сам Останин был и молнией и радугой, и аномалией и эксцентром…
Вероятно, каждый, кто имел дело с Борисом, может припомнить десятки примеров этой имятворческой и классификационной страсти. Аркадий Драгомощенко, слегка иронизируя, писал о преследовании Бориса «идеями», которых он уподоблял Эриниям:
Но наибольшее недоумение и растерянность у знавших Останина вызывала, пожалуй, другая его страсть — к числам.
При знакомстве Борис мог с ходу сообщить, что его любимые числа — 3 и 7, а также их цифровые комбинации, 37 и 73, после чего эти числа волшебным образом всплывали в разговоре — в датах, номерах страниц, домов, телефонов… Собственно, название самой длинной его серии книг — по форме представляющей собой календарь, а по содержанию скорее необязательные каждодневные посты в социальной сети — включает в себя это число: «Тридцать семь и один» (2017), «Тридцать семь и два» (2018, два тома), «Тридцать семь ровно» (2019). Даже возраст смерти Иисуса Борис перенес с 33 на 37: «Исследователи Туринской плащаницы определяют возраст завёрнутого в неё человека в 30–45 лет (среднее как раз 37)» («Тридцать семь и один», 27 сентября).
Кто-то бы связал эту нумерологическую страсть с полученной им на математико-механическом факультете ЛГУ специальностью, но скорее уж эта учеба была не причиной, а следствием его стихийного пифагореизма. Античный философ Ямвлих в книге «Жизнь Пифагора» приводил примеры вопросно-ответных блоков (акусм), использовавшихся в пифагорейском обучении:
Число для Останина росло не из природного мира, а из культурного, всегда шло в паре с именем, что сближало его с Белым и Хлебниковым.
Объединяет эти три устремления Бориса — кратилическое, герметическое, пифагорейское — его любовь к составлению различных схем, а также к редактированию, «улучшению» схем уже существующих. Скажем, из пяти стихий (огонь, земля, воздух, вода, эфир) он предлагал сделать девять, расколов первые четыре пополам, то есть буквально по полам — на женский и мужской: подземный огонь / небесный огонь, почва/камень, воздух / небесная твердь, вода/лед («Тридцать семь и один», 6 февраля). Европейскую историю после Лютера он отображал на нисходящее движение по чакрам, так что в области анальной чакры оказывались постмодернизм и Батай с Крученых («Тридцать семь и один», 2 декабря). Но главной идефикс Бориса были четверичные схемы с «мерцающим» пятым элементом в центре — их он называл «схемами мира». Расположение элементов в квадрантах не всегда поддавалось объяснению, но их взаимоотношения будили мысль. Например (слева направо, сверху вниз): блаженство, жуть, труд, свобода; «как хорошо…», «да будет!», «вот так», «где я?»; ангел, Бог, человек, демон; Афины, Иерусалим, Рим, Вавилон; Эрос, Арес, Гефест, Танатос; даосизм, иудаизм, конфуцианство, христианство; сослагательное, повелительное, изъявительное, отрицательное; Пруст/Пушкин, Джойс/Тютчев, Белый/Толстой, Кафка/Гоголь. Эти «схемы мира» еще ждут своей публикации.
Теперь наконец мы можем попытаться дать набросок того метода, сформулировать который мечтал Останин: 1) определение «правильных имен», 2) установление связей между «правильными именами», 3) приведение «правильных имен» в систему (конфигурацию). Добавить к этому впечатляющую начитанность (с чем, допустим, могут справиться и нейросетки, хотя рукописи для самиздатовских журналов они сами искать не станут) и колоссальную внутреннюю свободу — и мы могли бы получить симулятор Останина-исследователя.
Спросят: а какой во всём этом смысл, если подобный образ мысли, подобный метод уже был достаточно распространен и воплощен в прежних культурах, например античной и ренессансной, да и сегодня его можно встретить в некоторых медицинских учреждениях?..
На этот вопрос может быть два ответа. Во-первых, ничто в культуре не уходит насовсем, всё постоянно возвращается, и если текущий консенсус отторгает какое-то прошлое знание, то оно зачастую принимает извращенные, уродливые формы. Необходимы, таким образом, те, кто раскапывает и подхватывает «устаревший» образ мысли и если не обновляет его, то хотя бы наполняет новым содержанием, приспосабливает к современности (в эпоху Возрождения еще не было ни Петербурга, ни проблем советских 1960‒1980-х, ни Кафки с Прустом). Во-вторых, сегодня, как и всегда, стоит проблема принятия решений — и особенно остро в областях, где способ оценки трудноформализуем, таких как искусство и литература. Борис Останин был бессменным членом комитета премии Андрея Белого и последним из ее отцов-основателей. Как давать оценку новаторским стихам, прозе, теоретическим трактатам? (В уставе премии сказано, что она «призвана учитывать приоритеты эстетического новаторства и эксперимента в реальном литературном процессе».) С опорой только на вкус и рациональные аргументы определить достойного или достойную не всегда возможно. Говорят, что любая премия — это рулетка.
Про премию Андрея Белого — по крайней мере, в той части, за которую отвечал Останин, — можно сказать: это лучше, чем рулетка, это магия.
***
В «Тибетской книге мертвых», которую Останин перевел с английского (совместно с Владимиром Кучерявкиным), описываются этапы загробной жизни и даются наставления усопшему: если он будет следовать им, то сможет избежать нового рождения, в ином случае будет обречен родиться заново в одном из миров. У того, кто читал — а тем более переводил — этот текст, больше шансов остановить колесо перерождений, поскольку он будет лучше ориентироваться в незнакомых потусторонних условиях:
Но почему-то кажется, что даже если Борису удастся припомнить эти наставления и преодолеть подстерегающие его опасности, он может этим шансом сознательно пренебречь: у него еще есть здесь дела.