Ономатург из кочегарки. Памяти Бориса Останина, мастера петербургского свободомыслия

22 сентября остановился Борис Останин. Писатель, переводчик, редактор, культуртрегер, соучредитель премии Андрея Белого, старейшей независимой литературной премии в стране. Ему было 76. Сегодня 1 октября. Сегодня ему исполнилось бы 77 лет. О Борисе Останине по просьбе «Ножа» рассказывает философ, лауреат и член жюри премии Андрея Белого Михаил Куртов.

О Борисе уже при жизни было сказано много точных слов.

«Один из лучших редакторов, математик по образованию, старинный приятель Бориса Гройса и Татьяны Горичевой, критик, написавший наиболее вразумительные страницы о множестве вещей…».

Аркадий Драгомощенко, поэт, соучредитель премии Андрея Белого

«Останин — это здоровый, веселый и скромный Ницше».

Михаил Шейнкер, литературовед

«…всегда по-детски жизнерадостный и остроумный. Он любил фантазировать, к любой работе относился как к игре и обладал познаниями в самых разнообразных областях, включая экзотические религии, магию и каббалу».

Дмитрий Северюхин, историк

«Для меня Останин остается первым, кто разомкнул горизонт чтения как угрюмого закрепления-закабаления смысла…».

Александр Скидан, поэт

«Для того, чтобы понять Бориса Останина, нужно поверить в малоправдоподобную вероятность: однажды на свет родился человек, которого Господь освободил от зла».

Борис Иванов, писатель, соучредитель премии Андрея Белого

Останин был значимой фигурой петербургской культурной жизни еще тогда, когда эта жизнь была подпольной, «неофициальной». В советские годы он занимался переводами современных франко- и англоязычных авторов (от Жана Жене до Кастанеды), вместе с группой товарищей делал самиздатовский журнал «Часы», а на жизнь зарабатывал трудом кочегара, лифтера, сторожа.

Поработав в 1990-х годах редактором, в нулевых он снова вернулся к работе кочегаром.

Примечательно, что и в нашу, новую эпоху Борис продолжал следовать своему характерному семидесятническому габитусу, который казался вопиюще анахроничным и недостижимо свободным. Так, в апреле 2020 года, когда весь Петербург опустел и замер, Борис (ему было 73) беззаботно ходил в гости, без маски и обязательно с пирожками. Еще он имел обыкновение приходить «без звонка» (как правило, чтобы занести стопку книжек) и, если дома никого не было, оставлял в дверях бумажную записку.

Автор фото: Николай Симоновский. 2015 год

О Борисе-человеке еще будет многое сказано и написано. Но не менее, а может, и более важно рассказать о нем как об исследователе.

Последняя, изданная в этом году книга Останина называлась «Догадки о Набокове. Конспект-словарь» (книга 1, от А до З), она представляет собой совершенно хулиганский, почти панковский комментарий к жизни и творчеству писателя. Отличительная черта этого исследования, как и многих других, — систематичная фантазийность, методологическая завиральность: это настоящая «веселая наука», но покоящаяся при этом на глубоких знаниях и живом интересе к своему предмету. О предыдущей книге Останина, «Словаре к повести Саши Соколова „Между собакой и волком“» (2020), также исполненном в жанре свободного комментария, сам Соколов сказал в переписке:

«Прочел и удивился вашей проницательности и эрудиции».

Последние месяцы Борис говорил, что хотел бы развить свой подход к анализу литературных текстов в особый метод. Думается, если бы этот метод и был разработан, он бы носил характер интуитивный («фактов не надо, без них всё понятно», говорил Борис) и отчасти поэтический («не наука и не поэзия: научно-художественный свист», по словам самого Останина). Но по меньшей мере известно, на каком идейном фундаменте этот метод стоял бы: на кратилизме, герметизме и пифагореизме.

***

В платоновском диалоге «Кратил» излагается теория языка, считающаяся современными лингвистами устаревшей и еретической: якобы слова связаны с вещами не произвольными конвенциями (как условились, так и говорим), а внутренним, природным соответствием. Пересказывая учение философа Кратила, Сократ говорит, что «существует правильность имен [ὀνόματος ὀρθότητα], присущая каждой вещи от природы», а «имена обозначают сущность вещей». Причем все слова, согласно этой теории, формировались не «естественным» образом, но были кем-то созданы, и не просто кем-то, а «мастером имен» — тем, для кого они подобны инструментам, лучше всего приспособленным для той или иной цели («…имя есть некое орудие обучения и распределения сущностей, как, скажем, челнок — орудие распределения нити»). Для обозначения такого мастера Платон использует неологизм — ономатург (ὀνοματουργοῦ), «имятворец»:

«Не каждому человеку… дано устанавливать имена, но лишь такому, кого мы назвали бы творцом имен».

Кратилизмом эту теорию языка назвал французский литературовед Жерар Женетт, посвятивший истории ее возникновения и развития целую книгу («Мимологики: путешествие в Кратилию», 1976). Согласно ему, метод установления «правильности имен» в этом платоновском диалоге не этимологический, как долгое время считалось, а эпонимический (эпоним — это имя собственное, от которого образовано имя нарицательное, скажем, название торговой марки «Ксерокс» и копировальный аппарат ксерокс): Сократ анализирует значения слов не на основе их происхождения (как это делают специалисты по сравнительно-историческому языкознанию), а как если бы это были имена собственные, подобранные с большей или меньшей степенью «правильности». Самый известный пример из диалога — происхождение греческого слова «тело» (σώμα, «сома»): оно близко по звучанию к слову «могильная плита» (σήμα, «сема»), потому что душа заключена в теле, как в гробнице, а также к слову «знак» (σήμα, «сема»), поскольку через тело душа выражает себя, — а значит, делает вывод Сократ, имя для обозначения тела выбрано «правильно».

Основной метод, которым пользовался Останин в анализе литературных и языковых фактов, тоже эпонимический — а вовсе не «сравнительно-филологический», как полагали некоторые критики, да, кажется, и сам Борис (иногда к этому методу действительно примешивался метод этимологический, но лишь с целью подкрепить выводы, сделанные при помощи основного). В этом случае, как замечал Женетт, «ложность» или «справедливость» исторических связей между словами не имеет никакого значения — важна только «эпонимическая эффективность».

Иначе говоря, Останин выступал как настоящий ономатург, ведающий о «правильности» или «неправильности» слов и «распределяющий сущности».

Примеров несть числа:

«…Корень вор- на удивление птичий: на вскидку, не заглядывая в словарь, вспомнил полдюжины птиц с „воровским“ корнем: ворона (crow), ворон (raven), воробей, скворец, жаворонок, воронок… Птицы в русском языке не только летают, но и воруют (это, впрочем, и без языка известно: налётчики)».

«Тридцать семь и один», 11 апреля

Или гипотеза, что предсмертные слова Пушкина «морошки, морошки» означали на самом деле не потребность в ягоде-морошке, а игру слов, макаронизм: «морошка» по звучанию схожа с французским mort («мор»), «смертью» — «как будто Пушкин смирился уже со своей смертью и призывает её к себе, ласково именуя „смертушкой“» («Тридцать семь и один», 10 февраля).

«Отдельные „факты“… меня мало интересуют… — говорил Борис в одном из писем, — куда как интереснее (пока) „узоры из фактов“».

Порой эти «узоры» расширялись, уплотнялись и превращались на бумаге в слоеные пироги значений. Так, уже в 1980-х читателям журнала «Часы» была известна его «развёртка» («компресс-анализ») набоковского псевдонима Сирин, состоящая из 22 пунктов (процитируем часть из них):

 

1) Сирин, райская птица, книгоиздательство символистов, радость, в отличие от Алконоста и Гамаюна.

<…>

5) Цепочка переводов, оправданных полилингвизмом ВН: Sirin (фр.) — сирень — lilas (фр.) — lila (индо-европ., срв. лялька — игрушка) — игрок, играющий, «Лилит», «Лолита», Лёля (семейное имя матери ВН).

<…>

12) Siring, герундиальный изофон Сирина: Sir-ing, господствующий, господин, Sir-ring, властелин кольца, See-ring, кольцевое видение, круговые построения, «Круг», зрительная доминанта у ВН.

<…>

14) Iris, радужная оболочка глаза, раёк (слепота — ад для глаза, «Камера обскура»), Ирида, богиня радуги, очень юная девушка, радуга (многоцветная дуга, полный цветовой спектр, «цветовая азбука», сапфир-изумруд-рубин (с…-и…-р…ин) — сокращённая схема радуги в «Других берегах»).

<…>

21) I в IRI удвоено рефлексом R (зеркально, нарциссически и рефлексивно), центральное положение R в IRI (К в ОКО), священный король (rex, roi, rey, king, король), романтический намёк на царскую (романовскую) кровь в жилах ВН, изгнание поэта-царя, (Ре)Пнин, «Под знаком незаконнорождённых», «Bend Sinister» с частичной анаграммой (B)end Sirin est (Сирин кончился), Sirin(’s) best end, или Бедн(ый) Сирин, «Solus Rex», технический термин из шахматной композиции, перевод ВН «Алисы» Л. Кэрролла, путешествующей по шахматнокарточной стране: «Аня в стране чудес», где Аня — изофон Н. (Аня = Ann + я, дубль), господин Н. из предисловия к «Другим берегам».

 

А вот как трактуется фамилия Ганин из набоковской «Машеньки» («Догадки о Набокове»):

 

Фамилия Ганин, как вскоре выясняется, не реальная (страсть ВН к мимикрии и подлогу), но весьма красноречивая: 1) gun [gʌn] = пушка, Ганин ≈ Пушкин, 2) общий «корень» с предками Пушкина Ганнибалами, 3) Анин (N.), срв. «Аня (не Алиса!) в стране чудес» — осознание себя как N. (Никто-Некто), господин Н., г-н Н., Ганин (Sir N. → Sirin), иначе говоря, Ганин — ровно то же, что Сирин, в несколько ином оформлении. Господин В. Н. = сир Вин, Сирвин → Дарвин из «Подвига». Ещё рифма: Ганин/Бунин. Виртуоз ПаГАНИНи, пушкинские «Цыгане».

Подобные «развёртки» демонстрируют избыточность и потенциальную бесконечность толкования. Кому-то это напомнит постылую постмодернистскую игру, но для Умберто Эко такая стратегия интерпретации — точнее, говоря словами итальянского ученого, «сверхинтерпретации» (overinterpetation) — ассоциировалась прежде всего с традицией герметизма, адепты которой связывали всё со всем через разомкнутую систему подобий («герметический семиосис»). Бахтин писал о «далеких контекстах» — здесь же можно говорить о «сверхдалеких контекстах»: это то, что исследуемый автор вряд ли имел в виду (или вообще не мог иметь в виду), но что может прийти в голову читателю и насытить восприятие слова и текста.

Какими бы «анахроничными», «ненаучными», «еретическими» ни были подобные исследовательские установки, это давало практический результат, это «работало». Останин действительно умел находить удачные имена, а иногда и наводил на них других авторов.

Скажем, название для книги Леона Богданова — одной, может, из дюжины наиболее важных написанных на русском языке в прошлом веке — дал именно он («Боря придумал название — „Чаепития и землетрясения“»).

Название романа Павла Крусанова «Укус ангела» также было подсказано общением с Борисом: как-то раз он пересказал писателю историю своего маленького сына о том, как его сестру укусил ангел («Тридцать семь ровно», 27 января). Но, как говорил Сократ, и ономатурги могут ошибаться: когда Борис выступил в 1978 году с предложением учредить премию Камю — одновременно по имени писателя, которого он в те годы переводил, и по марке коньяка (Camus Napoleon), бутылкой которого он тогда располагал, — сообщество эту идею отклонило и выдвинуло другого премиального патрона, более локального («Тридцать семь и один», 7 мая).

Борис был не чужд коллаборативного нейминга (говоря на рунглише), или синергийной ономатургии (говоря греческими заимствованиями), или соработнического имятворчества (говоря по-русски). Вот история, которую он любил пересказывать (дело происходит в мае 1986 года, сразу после того, как у него родился сын от супруги Тамары в больнице поселка Красные Струги, что в Псковской области, и ему нужно было ехать оттуда домой):

В Быково в этот день возвращался очень долго, немалую часть пути на своих двоих: 2 мая, народ пьянствует, ни машин, ни автобусов, дорога неблизкая. Часа через три тихонько взмолился: «Дядечка какой-нибудь, у меня в Быково собачка некормленая, а сколько еще идти! подбрось до деревни: назову сынка в честь тебя твоим именем!» Не успел домолиться, сзади догоняет легковушка, водитель останавливается, радушно распахивает дверцу, я доволен. Но довёз он меня, однако, не до самого Быково, ему было не по пути, где-то раньше свернул (это важно для дальнейшего). Тем не менее половину пути, а то и больше я проехал. Прощаясь, спрашиваю, не объясняя для чего: «Как вас зовут?» — «Николай». Ничего удивительного: на псковщине — каждый второй Николай, каждая вторая — Нюра. Ладно, думаю, пусть дитя зовётся Николаем. Но вскоре засомневался: представил огромную очередь просящих и умоляющих чудотворца, с этой толпой разве дозовёшься? Задумался, как быть, и тут же проблему решил.

На следующий день, 3-го, прихватив с собой Орла-Рёшку, снова в Струги, теперь уже полегче: народ опохмелился, кое-кто выбрался на трассу. В стружской больнице постучал в окно к Томе, она его тут же распахнула, показала сыночка. Я рассказал о Николае, о непомерной очереди к чудотворцу, о том, что водитель вёз меня всего лишь полпути, и сообщаю: «Я вот что придумал: полпути — значит, пол-имени — никакого обмана, всё честно! Выбирай сама, какое тебе по душе: Никон, Никандр, Никита, Никифор, Никодим, Андроник… а Николая оставим псковичам». Тома, не задумавшись: «Мне нравится Никифор». Я, не задумавшись: «Так тому и быть». Сочинили таким образом, стоя с двух сторон больничного окна, имя младенцу.

У Останина есть несколько текстов, созданных в тандеме, например написанная совместно с Александром Кобаком статья «Молния и радуга: пути культуры 60–80-х гг.» (1986), в ней выводились «идеальные типы» культурных деятелей двух эпох: 1960-е — человек-молния, 1980-е — человек-радуга.

Вообще, неожиданные и яркие термины отличали все классификации, составленные Борисом. Так, традиции стихосложения подразделялись им (в статье «О трех родах поэзии», 1988) на равенство с точкой (подражание), зигзаг (энергетический импульс, крик) и трилистник (пространственный узор). «Формулу Петербурга» Борис определил пятью словами: эксцентр, блокада, фантом, плац, мания («Тридцать семь и один», 10 ноября). Нетрудно увидеть в этих словесных полиномах отражение их автора: это сам Останин был и молнией и радугой, и аномалией и эксцентром…

Вероятно, каждый, кто имел дело с Борисом, может припомнить десятки примеров этой имятворческой и классификационной страсти. Аркадий Драгомощенко, слегка иронизируя, писал о преследовании Бориса «идеями», которых он уподоблял Эриниям:

«Их „количество“, „неожиданность“, „парадоксальность“ не давала перевести дыхание ни ему, ни его слушателям».

Но наибольшее недоумение и растерянность у знавших Останина вызывала, пожалуй, другая его страсть — к числам.

При знакомстве Борис мог с ходу сообщить, что его любимые числа — 3 и 7, а также их цифровые комбинации, 37 и 73, после чего эти числа волшебным образом всплывали в разговоре — в датах, номерах страниц, домов, телефонов… Собственно, название самой длинной его серии книг — по форме представляющей собой календарь, а по содержанию скорее необязательные каждодневные посты в социальной сети — включает в себя это число: «Тридцать семь и один» (2017), «Тридцать семь и два» (2018, два тома), «Тридцать семь ровно» (2019). Даже возраст смерти Иисуса Борис перенес с 33 на 37: «Исследователи Туринской плащаницы определяют возраст завёрнутого в неё человека в 30–45 лет (среднее как раз 37)» («Тридцать семь и один», 27 сентября).

Кто-то бы связал эту нумерологическую страсть с полученной им на математико-механическом факультете ЛГУ специальностью, но скорее уж эта учеба была не причиной, а следствием его стихийного пифагореизма. Античный философ Ямвлих в книге «Жизнь Пифагора» приводил примеры вопросно-ответных блоков (акусм), использовавшихся в пифагорейском обучении:

«„Что самое мудрое?“ — „Число. Второе по достоинству — давать имена вещам“».

Число для Останина росло не из природного мира, а из культурного, всегда шло в паре с именем, что сближало его с Белым и Хлебниковым.

Объединяет эти три устремления Бориса — кратилическое, герметическое, пифагорейское — его любовь к составлению различных схем, а также к редактированию, «улучшению» схем уже существующих. Скажем, из пяти стихий (огонь, земля, воздух, вода, эфир) он предлагал сделать девять, расколов первые четыре пополам, то есть буквально по полам — на женский и мужской: подземный огонь / небесный огонь, почва/камень, воздух / небесная твердь, вода/лед («Тридцать семь и один», 6 февраля). Европейскую историю после Лютера он отображал на нисходящее движение по чакрам, так что в области анальной чакры оказывались постмодернизм и Батай с Крученых («Тридцать семь и один», 2 декабря). Но главной идефикс Бориса были четверичные схемы с «мерцающим» пятым элементом в центре — их он называл «схемами мира». Расположение элементов в квадрантах не всегда поддавалось объяснению, но их взаимоотношения будили мысль. Например (слева направо, сверху вниз): блаженство, жуть, труд, свобода; «как хорошо…», «да будет!», «вот так», «где я?»; ангел, Бог, человек, демон; Афины, Иерусалим, Рим, Вавилон; Эрос, Арес, Гефест, Танатос; даосизм, иудаизм, конфуцианство, христианство; сослагательное, повелительное, изъявительное, отрицательное; Пруст/Пушкин, Джойс/Тютчев, Белый/Толстой, Кафка/Гоголь. Эти «схемы мира» еще ждут своей публикации.

Теперь наконец мы можем попытаться дать набросок того метода, сформулировать который мечтал Останин: 1) определение «правильных имен», 2) установление связей между «правильными именами», 3) приведение «правильных имен» в систему (конфигурацию). Добавить к этому впечатляющую начитанность (с чем, допустим, могут справиться и нейросетки, хотя рукописи для самиздатовских журналов они сами искать не станут) и колоссальную внутреннюю свободу — и мы могли бы получить симулятор Останина-исследователя.

Спросят: а какой во всём этом смысл, если подобный образ мысли, подобный метод уже был достаточно распространен и воплощен в прежних культурах, например античной и ренессансной, да и сегодня его можно встретить в некоторых медицинских учреждениях?..

На этот вопрос может быть два ответа. Во-первых, ничто в культуре не уходит насовсем, всё постоянно возвращается, и если текущий консенсус отторгает какое-то прошлое знание, то оно зачастую принимает извращенные, уродливые формы. Необходимы, таким образом, те, кто раскапывает и подхватывает «устаревший» образ мысли и если не обновляет его, то хотя бы наполняет новым содержанием, приспосабливает к современности (в эпоху Возрождения еще не было ни Петербурга, ни проблем советских 1960‒1980-х, ни Кафки с Прустом). Во-вторых, сегодня, как и всегда, стоит проблема принятия решений — и особенно остро в областях, где способ оценки трудноформализуем, таких как искусство и литература. Борис Останин был бессменным членом комитета премии Андрея Белого и последним из ее отцов-основателей. Как давать оценку новаторским стихам, прозе, теоретическим трактатам? (В уставе премии сказано, что она «призвана учитывать приоритеты эстетического новаторства и эксперимента в реальном литературном процессе».) С опорой только на вкус и рациональные аргументы определить достойного или достойную не всегда возможно. Говорят, что любая премия — это рулетка.

Про премию Андрея Белого — по крайней мере, в той части, за которую отвечал Останин, — можно сказать: это лучше, чем рулетка, это магия.

***

В «Тибетской книге мертвых», которую Останин перевел с английского (совместно с Владимиром Кучерявкиным), описываются этапы загробной жизни и даются наставления усопшему: если он будет следовать им, то сможет избежать нового рождения, в ином случае будет обречен родиться заново в одном из миров. У того, кто читал — а тем более переводил — этот текст, больше шансов остановить колесо перерождений, поскольку он будет лучше ориентироваться в незнакомых потусторонних условиях:

«Услышавший его хотя бы раз, даже если он ничего не понял, в Промежуточном Состоянии вспомнит всё до последнего слова, так как ум становится там в девять раз сильнее».

Но почему-то кажется, что даже если Борису удастся припомнить эти наставления и преодолеть подстерегающие его опасности, он может этим шансом сознательно пренебречь: у него еще есть здесь дела.