«Кактус мой – о, чудо из чудес!» Почему русские поэты Серебряного века воспевали тропические растения
В Издательстве Ивана Лимбаха вышло переиздание книги филолога Ольги Кушлиной «Страстоцвет». Автор исследует роль экзотических растений в русской поэзии конца ХIХ — начала ХХ века и влияние растениеводства на самих поэтов. Как пишет Кушлина, «искусство ар-нуво начало вызревать ровно с тех пор, как из французских колоний в Европу стали привозить экзотические цветы. Русский же символизм дал первые всходы на подоконниках московской купчихи Матрены Брюсовой». Публикуем главу «Чахлый кактус», посвященную любимым экзотическим растениям Валерия Брюсова и Саши Черного, а также судьбе русской поэтессы Марии Магдалины Франчески Людвиговны Моравской, эмигрировавшей на родину кактусов в Чили.
«Опять тропические дни. Я люблю зной… Быть голым, лежать с дротиком в руках на выжженной траве у пересохшей реки, купаться в растопленном воздухе и лениво слушать отдаленное рычание льва — мне это что-то родное и понятное. Тропическая веерность пальм, пьяное безумие растений, безобразие и ужас пресмыкающихся — мне как-то понятнее, чем наши сосны, и березы, и жалкая травка, вся эта раскрашенная фотография нашего лета». Написано в 1901 году, письмо отправлено из Москвы — в Москву же. Автор, конечно, Валерий Яковлевич Брюсов. Адресат — жена художника Шестеркина, полотнами которого была завешана к тому времени вся квартира Брюсова на Цветном бульваре.
…А кому-то, скажем, из художников начала ХХ века больше нравится Осмеркин. Так что о вкусах не спорят. Тем более о вкусах вождя племени русских символистов. Он любил интересничать и не выпускал дротик из рук ни на минуту. Бальмонт вернулся из Мексики, потом Гумилев — из Африки, а Брюсов так и просидел в доме на Цветном бульваре, в тени развесистых криптомерий. Потому он наш любимый герой: комнатные цветы — удел домоседов. Земледельцы — люди оседлые, устойчивый быт их потомков узнается даже в городе по зеленеющим подоконникам. У кочевников — «Колчан» и «Шатер», а если и цветы, то «романтические», а не комнатные. Недаром Гумилев признался:
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Сегодня не живут цветы даже в бедном нашем Ботаническом саду… Закрытые для посещения теплицы ограждены стоящими враскоряку металлическими щитами: «Не подходить! Опасно для жизни!»
И вправду опасно. Для нашей жизни — в частности.
Императорский Ботанический сад! Краса и былая гордость Петербурга — любитель чувствует себя здесь былинкой у корней могучего дуба… Хочется сделать что-то возвышенно-жертвенное, трагическое: разбить под окнами градоначальника цветочные горшки со всех петербургских подоконников или, подобно римским матронам, снимавшим с себя золотые побрякушки во славу империи, — снести в общий стог на улицу Попова родимые герани-бегонии… Ничего не пожалели бы для спасения знаменитых оранжерей с азалиями. Уникальное дерево какао, пережившее революцию и блокаду, но не вынесшее условий рынка и понижения температуры ниже 24 градусов, — уже не спасти… Нынче открыты для обозрения посетителей всего две теплицы — тропики и субтропики. Бродишь под чудом уцелевшими пальмами (разбитые стекла, дыры и трещины заботливо заткнуты тряпьем), и так и тянет уехать в жаркие страны. Плюнуть на всё — и уехать.
Экзотические растения всегда манят и соблазняют, вызывают томление души и ненужные фантазии.
И кактус мой — о, чудо из чудес! —
Залитый чаем и кофейной гущей,
Как новый Лазарь, взял да и воскрес
И с каждым днем прет из земли все пуще.
Зеленый шум… Я поражен:
«Как много дум наводит он!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Создатель мой! Спасибо за весну! —
Я думал, что она не возвратится, —
Но… дай сбежать в лесную тишину
От злобы дня, холеры и столицы!
Весенний ветер за дверьми…
В кого б влюбиться, черт возьми?
Саша Черный. «Пробуждение весны»
Трезвый взгляд на вещи поэта-сатирика ограничивается вполне доступным маршрутом в лес, на Карельский перешеек. Мечтам романтика предела нет.
ПЛЕННЫЙ
По праздникам он с утра был дома,
Садился на окованный сундук
И жаловался, как здесь все знакомо:
И все дома, и в скверах каждый сук.
Да, он уедет, далеко и скоро:
Он будет шкурками в Сибири торговать…
И, вышивая на канве узоры,
Насмешливая улыбалась мать.
А мы цеплялись за его колени…
Ах, много маленьких и цепких рук!
Он умолкал, и в мундштуке из пены
Огонек медленно тух…
И все мы знали: папа будет с нами,
Не отдадим его чужой стране.
А он разглядывал печальными глазами
Все тот же чахлый кактус на окне.
Книга русской поэтессы Марии Магдалины Франчески Людвиговны Моравской, откуда взят этот текст, называется «На пристани». Стихотворение «Пленный» — автобиографическое, об отце, всю жизнь одержимом двумя страстями: любовью к путешествиям и любовью к изобретательству. «На первое не хватало средств, для второго — образования», — рассказывает М. Моравская в письме Венгерову, из которого мы узнаем также, что в возрасте пятнадцати лет, не поладив с мачехой, Мария ушла из дома. Свой недолгий брак считала «неприметной случайностью». Зарабатывала скудные средства на пропитание литературным трудом. Печаталась в «Русской мысли», «Вестнике Европы», «Аполлоне», переводила, сочиняла для детей. Издала несколько стихотворных сборников, входила во «Второй цех поэтов». Но это все-таки анкета, то есть биография внешняя.
Главное — в стихах. В сущности, все это время Мария Моравская провела «на пристани», завидуя отходящим пароходам. Вся первая ее книга — это тоска по дальним странам; надежда уехать из неуютного города сменяется приступами отчаяния от невозможности осуществить свою цель.
В одном из рассказов писательница мечтает, как она будет брать уроки английского языка и выучит по-английски фразу: «Дайте мне, пожалуйста, билет до Калькутты». Денег на билет до Калькутты ей, конечно, никогда не заработать, но ведь если произнести эту фразу по-английски, а не по-русски, то Калькутта сразу станет ближе. А деньги на уроки появятся, если рассказ примут к печати.
Рассказ «Англичанка» остался неопубликованным. Зато в 1914 году она издала сборник прозы для детей «Цветы в подвале». Рассказ, давший название книге, такой же «жалостливый», как и все раннее творчество Марии Моравской.
«Всем не нравилось житье в подвальной квартире, и они вспоминали сад, но тоскливее и темнее всего она казалась садовнику Якову. Он привык часто видеть открытое небо, птиц и растения. Главное — растения. Ему было не по себе, если он не выращивал семян, не рассаживал отростков, не подрезывал и не подвязывал веток; он грустил, если руки у него не пахли землею.
…И решил Яков в утешение себе и „заморышам“ завести несколько горшков с домашними цветами. Уезжала в деревню жилица из пятого этажа и дешево уступила ему цветы, которые не на кого было оставить: большую фуксию, две герани, колючий кактус, домашнюю мелколистную чайную розу и восемь тонких стебельков плюща в узком деревянном ящике.
И закипела работа. У фуксии отломили несколько отростков и рассадили в маленькие горшки; ящик с плющом выкрасили в зеленую краску и приделали к нему лесенку — широкую, чтобы стеблям плюща удобно было виться; чайной розе сделали подпорку, потому что она была хилая. А в конце зимы отец купил семян и вывел к Пасхе пахучие малиновые левкои.
В апреле, лишь только стаял снег, цветы вынесли из комнаты и расставили в кирпичной канаве перед окнами. Они почти до половины заслонили зеленью скучную белую стену канавы, от которой даже весной казалось, что на дворе снег. И стало веселее».
Цветы, конечно, потом пришлось от нищеты продать, но тогда дети разрисовали стену канавы голубыми тюльпанами и огромными карминно красными левкоями, хотя отец-садовник и протестовал против искажения сходства. Но нарисованные цветы были фантастически, невероятно прекрасны, — а без цветов и без красоты человек не может существовать. Вот такой сентиментальный рассказ.
Первый же сборник своих «взрослых» стихов Мария Моравская сначала хотела назвать тоже по-детски наивно — «Голубые лютики». Желтые лютики голубыми не бывают, но все равно название не поражало своей необычностью. Поэтессы вообще любят маленькие цветочки: «Лютики», «Анютины глазки», «Нарциссы», «Незабудки», — и ничего хорошего от этих книжек почему то не ждешь. Но в конце концов сборник увидел свет под титулом «На пристани». Мария Моравская действительно была «чрезвычайно талантливой особой», как о ней отозвалась однажды скупая на похвалы Зинаида Гиппиус.
Еще в рукописи стихи Моравской были отправлены на отзыв Блоку. Это тогда было для дебютанток каким-то обязательным ритуалом, чем-то вроде права первой ночи, каким наделялся певец Прекрасной Дамы. Но Блок от этой литературной привилегии отказывался, книг незнакомых поэтесс не читал и, по обыкновению, отдавал их на суд своей матери. Как могла Александра Андреевна отреагировать на такие, скажем, строки?
Так по-книжному я думаю о южной природе…
Я не видела жарких стран…
Я сделаюсь горничной на пароходе
И уеду за океан.
«Может быть, Брюсов и Андрей Белый думают, что стремление на юг, в котором состоит почти все содержание, — это тоска трех сестер и вообще по земле обетованной. Они ошибаются. Это просто желание поехать в теплые страны, в Крым, на солнышко» — таков был строгий, но справедливый приговор матери великого поэта. Сашура только добавил от себя (почему-то в этой приписке на полях — стиль Ульянова-Ленина): «Очень, очень верно».
В 1917-м Моравская уехала в Японию, потом в США, оттуда — в Латинскую Америку, читала лекции в Чили на испанском языке. Английский язык тоже выучила и в прозе перешла на английский (лет на пятнадцать раньше Набокова). Написала «очень женский» роман о Февральской революции, стала довольно популярной беллетристкой. А еще — разводила попугаев.
Последнее письменное свидетельство о бывшей русской поэтессе М. Моравской относится к сороковым годам: в архиве И. Эренбурга сохранилось присланное в Париж ее письмо с благодарностью за давний подарок — посвящение стихотворения в сборнике Эренбурга 1916 года «Стихи о канунах». Лично знакомы они никогда не были, но Моравская в молодости видела мало тепла и внимания и потому тридцать с лишним лет сохраняла память о человеке, приветившем ее в самом начале пути. Узнала из американских газет, что Эренбург приехал в Париж, и наконец выполнила свой долг, поблагодарила. В конце приписка, извинение за вынужденную краткость послания: «Писать по-русски почти совсем разучилась».
«Give me please one ticket to Сalсutta!» Или на пароход, отплывающий в Южную Америку. На родину кактусов.