интервью

«С улыбкой на лице не умирает никто»: интервью с танатопрактиком и церемониймейстером Дарьей Пикуль

Смерть — пугающая, но неизбежная часть человеческой жизни. Но что чувствуют и о чем думают люди, для которых встреча с ней — рабочая рутина? Алина Рослякова пообщалась с Дарьей Пикуль — специалистом по подготовке тел к похоронам и проведению церемоний прощания.

 Предупреждаем: чтение не для слабонервных.

Дарья Пикуль

Что ты почувствовала, когда впервые вошла в морг?

Запах. Не гниения, нет. Просто запах человеческого мяса.

Я надеялась на формалин. А что ты увидела?

Это было бюро судебно-медицинской экспертизы. Криминальные или несчастные случаи. Лежало несколько трупов, один — после железнодорожного происшествия. Рука отдельно, нога отдельно, в голове, в брюшной полости ничего не разобрать. Жутко, но в то же время жутко интересно. Мне всегда казалось странным, что люди изучают культуру, искусство и многое другое, но немногие, кроме врачей, знают, из чего мы сами состоим, где что находится, как функционирует, как выглядит. Но тело человека — это же основа. Всего.

Ты ведь сама изучала культуру и искусство, причем на филфаке. Но предпочла морг школе.

Да, я быстро поняла, что учить детей мне нервов не хватит.

Как ты вообще попала в бюро экспертизы? Медицинского образования ведь у тебя не было.

Нет, я была на четвертом курсе филфака. Подумала, пойду хоть полы помою. Во всех городских моргах покрутили пальцем у виска, а в этом — последнем — взяли.

Так и вижу красотку-студентку, влюбленную в Цветаеву — и обивающую пороги моргов, чтобы ее взяли помыть полы. Что еще ты там делала?

Я устроилась на лето санитаркой в гистологическое отделение, туда, где работают с тканями и органами, извлеченными для экспертизы. Мыла инвентарь, шила специальные мешочки, в которых в архиве хранятся частицы органов. А в остальное время знакомый эксперт разрешал мне присутствовать на вскрытиях. Все показывал и объяснял, я могла задавать любые вопросы. Лето закончилось слишком быстро.

анатомический атлас
Анатомический атлас. Йоханнес Соботта / Паоло Масканьи

И когда ты сама начала работать с телами?

Я пробовала себя в других сферах, даже помощницей министра была. Но сбежала из офиса торговать венками в павильонах. А затем не выдержала, заявилась в частное похоронное бюро и сказала: «Возьмите меня». И меня взяли. Не знаю уж, что директор во мне такого увидел, но он принял меня — и обучил. Основам.

Каким?

Для начала — как обмыть тело и переодеть. Когда покойного привозят из дома, нужно сменить его обычную одежду на похоронную. Если же из больницы — нужно, например, вытащить катетеры и зашить отверстия от них. Этому тоже училась. После вскрытия тело приезжает уже голое и зашитое, но, как правило, криво-косо. И я не говорю плохо про коллег. Просто государственный морг — конвейер, и у них нет времени. Им за день надо 50 черепов распилить, а потом собрать обратно. Там просто возможности нет над каждым стежком заморачиваться. Поэтому создается все больше частных моргов при похоронных домах.

Хотя и там бывают проблемы. Когда я только начинала, я понятия не имела, что существует целый арсенал средств для реставрации. В первом похоронном доме, где я работала, их всегда не хватало — и приходилось справляться с тем, что на полке найдется. Родственники в итоге хвалили. Потом, поработав совсем в других условиях, я поняла, что это было неправильно. Но вместе с тем гордилась, что все же получалось сделать так, чтобы родные могли попрощаться с открытым гробом.

«Смерть Чаттертона». Генри Уоллис. 1856
«Смерть Чаттертона». Генри Уоллис. 1856

 

Ты так определяла для себя цель и смысл профессии?

Вся ритуальная сфера ведь крутится вокруг тела. От подготовки тела зависит то, каким человека увидят в последний раз. Я должна сделать так, чтобы люди, пришедшие попрощаться, рядом замертво не упали. Кроме того, забота о внешнем виде ушедшего — это дань уважения, забота со стороны родных и с нашей стороны. Мы не боги, человека воскресить не можем. Но можем помочь достойно его проводить.

Кажется, реставрация — главная часть твоей работы. Если обмыть и переодеть могут сами родственники, то восстановить поврежденное тело — нет.

Именно так. Иногда родные сами обмывают покойника, одевают. Мусульмане, например, приходят к нам и делают это сами, согласно своим традициям. Но подобные базовые манипуляции не имеют ничего общего с работой танатопрактика. Ведь смерти бывают разные. Один парень несколько дней пролежал в воде. Другой — упал с большой высоты. Я собирала его череп, как мозаику, потому что родственники требовали открытого гроба.

Но любая смерть может привести к серьезным изменениям в теле. Даже закрыть рот так, чтобы выражение лица получилось спокойным, — непросто. Без профессионального вмешательства получается естественность в ее самом неприглядном виде. Хорошо ли это? На мой взгляд, плохо. Наша работа направлена на то, чтобы придать человеку человеческий облик на время прощания. Точнее, создать маску, чтобы родные видели не смерть, а образ ушедшего. Смерть не должна изуродовать образ, который останется в памяти.

Поэтому так важен посмертный грим. В тяжелых случаях лицо заливается герметиком, потом специальные танатокремы накладываются, потом тональные кремы, макияж, фиксаторы. Иногда тело до похорон лежит в холодильнике. Наутро на нем проступает конденсат, будто человек вспотел. Приходится еще раз поправлять. К тому же естественные процессы разложения — они тоже продолжаются. И эти метаморфозы нужно отсрочить.

Транзи (скульптурное надгробие) медика Гийома де Арсиньи. 1394. Wikimedia Commons

Всегда ли удается сделать человека похожим на себя?

Не всегда. Во-первых, мы же, как правило, работаем с теми, кого живыми ни разу не видели. Во-вторых, учитываем пожелания заказчика. Смерть меняет черты лица. И вскрытие меняет черты лица. На женщин, девушек, девочек по традиции надевается платок. Если добавить неправильный макияж, человек становится неузнаваемым. Кроме того, люди редко видят накрашенное лицо неподвижным. Посмертный макияж — совсем не то, что наш повседневный. Но порой нас просят накрасить так же, как было при жизни. Постоянная дилемма: переубедить человека или сделать, как он хочет?

Где та грань, за которой облик воссоздать уже нельзя?

На определенной стадии разложения (даже при наличии средств, опыта и времени у танатопрактика, денег у родственников) восстановить тело — все равно что положить в гроб манекен. С другой стороны, чтобы принять факт смерти, нужно видеть тело. С закрытым гробом такой возможности нет, и люди могут на долгие годы впасть в состояние отрицания: «Это не он, это ошибка, он вернется». Особенно если ребенок, особенно если погиб насильственной смертью. Поэтому мы делаем все, что можем. Иногда полностью покрываем тело тюлем, чтобы под ним, как под вуалью, угадывалось знакомое лицо.

И все же иногда закрытый гроб неизбежен?

При сильной мумификации больше вариантов. Но иногда человек может долго пролежать на улице или дома, летом в жару или зимой у батареи. Все превращается в слизь, в субстанцию. Такие тела сначала отвозят в судебную экспертизу, там их вскрывают, собирают биоматериал. Затем заворачивают в слои пленки, заматывают скотчем, помещают в черный мешок и привозят в похоронный дом. Если родственники очень просят, мы проверяем, можно ли что-то сделать. Как правило, ничего нельзя.

Транзи (скульптурное надгробие) «человек с червями». Буссю, Бельгия
Транзи (скульптурное надгробие) «человек с червями». Буссю, Бельгия. XVI век. Wikimedia Commons

И что вы делаете, когда сделать ничего нельзя?

Кладем мешок в гроб, сверху раскладываем одежду. Так же, как она располагалась бы на человеке. Рубашку — туда, где должна быть грудь, тапочки — туда, где ноги. Кладем личные вещи, принесенные родными. Если похороны проходят по православной традиции, то кладем крестик и погребальный набор — венчик, молитву, икону, — после чего «предаем земле», то есть заранее посыпаем специальной землей, которой в иных случаях священник посыпает в конце отпевания. И заколачиваем гроб.

Если так важно увидеть тело, чтобы осознать факт смерти, то не легче ли переносится утрата, когда родственники сами участвуют в подготовке?

Я думаю, никак не легче. С одной стороны, табуированность смерти раздражает. С другой — хорошо, что родственники не знают обо всех процедурах. Даже мне тяжело думать, что моему близкому человеку тоже придется через них пройти. Чаще всего нас просят: «Сделайте так, как будто он спит».

Однажды мы хоронили совсем старенькую бабулечку. Заказчица, ее пожилая сестра, зашла в зал, посмотрела, все одобрила, потом попросила меня показать руки покойницы. По православной традиции они связываются, в одну кладется погребальная молитва с крестиком, в другую — носовой платочек. Я откидываю саван, она смотрит на руки, потом на меня и с такой блаженной улыбкой вдруг спрашивает: «Она так и умерла, да? С платочком в руках?» Меня оторопь взяла, я даже рассердилась. А потом подумала, что в этом вопросе и заключается смысл моей работы. В этом спасительном неведении. Люди не знают, что происходит, и хорошо. Так и должно быть, чтобы человек выглядел так, будто он уснул с платочком в руках, даже если на самом деле его КамАЗ переехал. Бабушке я соврала: «Да, так и умерла. Я только платочек чуть-чуть поправила».

Ты знаешь, что происходит. Стала ли ты из-за этого иначе видеть живых?

Глядя на каждого человека, я могу представить его труп. Как он будет выглядеть, если погибнет в ДТП, если повесится, если умрет от болезни. Я могу и тебя, и себя представить. Это мешает жить.

post-mortem photo
Посмертная фотография младенца. Начало XX века. Wikimedia Commons

А что в нас, на твой взгляд, делает нас живыми?

Я, наверное, скажу банальности: улыбка, глаза, тепло. Живые — не куклы, они подвижны, не искажены конвульсией смерти. С живым возможен диалог. С мертвым ты мысленно порой говоришь, но это все же монолог. Тело не отвечает.

Но мне теперь видеть живых тоже больно. Часто люди, работающие в морге, уходят в цинизм, в черный юмор, рисуют вокруг себя тысячи кругов защиты. Это не секрет, что многие пьют. Психика не выдерживает. А я от изначального цинизма ушла в какую-то запредельную эмпатию. Это хорошо для работы, но плохо для жизни. Ты все переносишь на себя. Как это больно — терять человека. Это может случиться с твоим мужем, с твоим ребенком, с твоей матерью. Всегда преследуют мысли, что сейчас я стою над чьим-то телом, а потом другой санитар будет так же стоять над моим. Неизвестно, через 50 лет или завтра. У тебя есть только сегодня.

К мертвым отношение тоже изменилось?

Да, очень. Сначала я воспринимала тело как материал, с которым нужно отработать. Кто-то в «Пятерочке» макароны по полкам раскладывает, а мне надо руки и ноги в гробу разложить. Но понимание, что это была чья-то любовь, чей-то ребенок, чей-то родитель, пришло позже, когда начала работать с родственниками. После этого возникло острое сочувствие не только к живым, но и к мертвым. Бывает ведь и так, что человек пролежал дома месяц — один, и никто про него не вспоминал. Такое тело жалеешь, как друга.

Однажды ко мне попал мальчик лет четырех с гидроцефалией. У него была такая большая голова, что пришлось долго исхитряться с одеждой. Его привезли из интерната для инвалидов, его мать заказала кремацию по телефону. Его никто не провожал. Я его одела и попрощалась с ним сама. Но, конечно, не над каждым телом я лью слезы.

А какой случай у тебя вызвал чувства, скажем так, самые противоречивые?

Случай, произошедший с коллегой. Она много часов занималась мужчиной, погибшим в пожаре, чтобы его провожали в открытом гробу. Потом мы узнали, что родственники решили его не хоронить, а кремировать. Все равно что человеку, разорванному поездом и сшитому санитаром обратно, устроить тибетское погребение — когда монахи поднимают покойника в гору и рубят его на части топором, чтобы стервятники плоть растащили. Вроде и смешно, а вроде и обидно.

Эйтаку Кобаяси. «Тело куртизанки в девяти стадиях разложения» (1870)

А чувство ужаса бывало?

Только когда я думала о последних моментах жизни человека. Будь то болезнь, будь то убийство, очень часто в глазах, во рту запечатлено все, что человек в агонии переживал. Боль и ужас от непонимания, что происходит, или, наоборот, от осознания неотвратимости. Как в стихотворении Михаила Айзенберга: «Я увидел его отчаяние... / Я увидел, что есть граница / постороннего хлада, глянца. / А грудина, плечо, ключица / продолжают сопротивляться». С улыбкой на лице не умирает никто.

Ужасен суицид, особенно когда человек совершает его уже в пожилом возрасте. Обычно к самоубийцам все выказывают пренебрежение: «Он сам свою жизнь не ценил, и мы не будем церемониться». И близкие их винят. Их никто не жалеет.

Тебя пугают человеческие страдания, а не сама смерть. Но ты все же стала не только танатопрактиком, но и церемониймейстером. Тяжелее работать с живыми?

Конечно, с живыми тяжелее. Их чувства — живые, их боль и ужас длятся. Церемониймейстер — своего рода психолог, должен уметь подбирать нужные слова. Но есть такая скорбь, перед которой слова бессильны. Иногда ты можешь только быть рядом, выслушать и подать воды. А иногда вообще ничего не можешь. Несколько лет назад мы хоронили малыша. Он погиб от утечки газа. Мать поставила кашу на плиту и уснула, ее удалось спасти... На церемонии зал разделился надвое: по одну сторону от гроба вместе с отцом стояло человек пятьдесят, по другую — мать, вышедшая из больницы, с одной-единственной подругой, которая ее под руку придерживала. И над гробом стоял шепот: «Убийца».

И что ты делаешь, когда не можешь сделать ничего?

Продолжаю церемонию.

А что тебе дает силы продолжать?

Накануне похорон мне самой бывает плохо, тяжело по самым разным причинам, и нет сил ни на что. Но каждый раз я иду к тому, кому тяжелее, иду помочь тем, кому помочь уже ничем нельзя.

Не так давно мы хоронили парня лет двадцати. В день прощания перед залом стояла толпа. Когда хоронят молодых, людей всегда много. Сначала я завожу близкого родственника, чтобы он посмотрел и сказал, можно ли звать остальных. Со мной зашел отец, мать осталась со всеми. Он подошел к гробу, все очень спокойно проверил, расписался в документах, забрал справку о смерти... Но я-то знаю, что, когда человек ведет себя так, в душе его катастрофа. Лучше бы он упал и выл. Я уже собиралась открыть зал. И тут он меня за плечо аккуратно так берет и просит: «Пожалуйста, дайте мне еще пять минут. Можно я выйду покурить?» Я выпустила его на служебный вход и, пока он курил, видела, как у него руки и ноги тряслись и сигарета ходила ходуном. Понимаешь, он попросил так вежливо: «Пожалуйста, дайте мне еще пять минут», будто я могу отсрочить на пять минут момент, когда его жизнь превратится в руины. На пять минут оттянуть момент, когда в зал войдет мать. Он курил эту сигарету, как последнюю перед казнью.

Похороны в румынском селе. 1933. Wikimedia Commons

Мертвые изменили твой взгляд на живых. Как его изменили годы чужого горя?

Ты не можешь никого судить. Ни ту мать, что уснула, оставив газ. Ни ту, что не пришла проститься с мальчиком. Никого. Однажды мы хоронили богатого дядечку. Прощание планировалось на третий день, должны были присутствовать его жена, дети и все остальные родственники. Но у него была любовница, рядом с которой он и умер. Она упросила нас сделать для нее индивидуальное прощание, не говоря жене. Мы подготовили тело ко второму дню, поставили гроб, и я ее пригласила в зал одну. Я представляла себе стереотипную барышню, а зашла девочка лет двадцати, маленькая, худенькая, в сером пальто. Она встала у гроба и что-то зашептала. Я не должна выходить из зала, но ей это было так нужно, что я оставила ее ненадолго. Вышла и смотрела через специальное окошко на случай, если что-то случится. Как только я вышла, она встала на колени. Встала перед гробом, как перед иконой. Стояла так, шептала что-то и очень тихо плакала.

В такие моменты ты не можешь никого судить. Тебе жалко и этого мужика, и эту девочку, худенькую, трясущуюся, которая своими колготками о кафель морга трется, и жену жалко, которая будет рыдать над гробом завтра. Это ад.

Возможно ли вообще через него пройти?

Я столько слов любви слышала у гроба. Невысказанных. По-моему, первичный смысл заключается в том, чтобы человек продолжал помнить и любить ушедшего, а заботиться — о живых. Тех, кто тебя любит и кого любишь ты. Тогда со временем, может быть, на смену боли и ужасу придет благодарность за то, что человек в твоей жизни был, за то, какой след он оставил. Смерть отнимает будущее, но не прошлое. Мы предаем земле тело, но не любовь к человеку. Это все останется в тебе.

Зная, как пахнет плоть, ты веришь в душу?

Верю. Хотя хотелось бы не верить. Хотелось бы, чтобы после смерти была пустота, небытие. Но, увы, я уверена, что это не так.

Беседа с Дарьей состоялась в 2024 году. С тех пор героиня этого материала временно сменила род деятельности.