«Дети страшных лет России». Поэты Серебряного века, предвидевшие скорую революцию

Голод, протесты, разгоны демонстраций, поражение в войне и дискредитация власти — из XIX в XX век Россия переходила тяжело. Старое в муках умирало, а новое в муках рождалось. Эксцентричные мистики, поэты и пророки, эстеты и революционеры — все предчувствовали конец мира. Россия вынашивала революцию, и прежде чем она случилась, ее уже предсказывали в поэзии. Рассказываем об Александре Блоке, Андрее Белом и других поэтах Серебряного века, которые ждали апокалиптического преображения общества и взрыва старого порядка, от которого сами и погибли.

Тема вечеринки: апокалипсис

В 1905 год Российская империя входит с напускной устойчивостью. Разные ее части терзают бунты и столкновения, в феврале в Москве у стен Кремля убивают великого князя Сергея Александровича, далеко на востоке русские войска сдают Порт-Артур, а царские министры в хаосе беспорядков не могут разобраться, кто отдал приказ о расстреле мирного шествия рабочих к Зимнему дворцу, прозванном Кровавым воскресеньем. Максимилиан Волошин пишет о Кровавом воскресенье стихотворение «9 января 1905» со строками «в часы Голгоф трепещет смутный мир» и «уж занавес дрожит перед началом драмы». Драма, действительно, ждет начала — занавес поднят, места заняты согласно билетам.

Первого мая 1905 года писатель Евгений Иванов в гостях у философа Василия Розанова застает Николая Минского и поэта Вячеслава Иванова. Те предлагают «всем завтра сойтись на собрание у Минского на квартире, с целью моления и некой жертвы кровной, то есть кровопускания». На следующий день к Минскому приходят Вячеслав Иванов, философ Николай Бердяев, писатель Алексей Ремизов, публицист Семен Венгеров, их жены, Розанов с падчерицей, Мария Добролюбова и Федор Сологуб. Гости сидят на полу в темноте, потом начинают кружиться, ставят в центре комнаты жертву (ее выбрали из присутствовавших) и символически распинают ее, пригвоздив руки и ноги. После некоторой имитации (скорее всего, безобидной) мук на кресте «жертве» пускают кровь, собирают ее в чашу, мешают с вином и пьют по кругу.

Список гостей Минского, сплошь состоящий из виднейших деятелей эпохи, обескураживает. Все как на подбор представители интеллектуальной элиты. И вдруг — такой странный ритуал. Александр Блок пишет своему другу Евгению Иванову (который никуда не пошел) 23 мая 1905 года: «С жертвой у Минского не мирюсь, не хочу, присутствие его одного может все испортить … Над Вяч. Ивановым у меня большой вопросительный знак (как над человеком действия и воли)». В 1911 году Блок записывает уже в дневниках: «Вяч. Иванов. <…> Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит».

8 мая. Был у Розанова. Александра Михайловна [падчерица Розанова. — прим. авт.] рассказывала, что в прошлый понедельник действительно было то, что у Минского обещано было быть. Пришла она с В. В. Розановым и некиим знакомым музыкантом молодым С. Ели, потом сидели в комнате на полу и погасили огни.

От сидения на полу ноги затекли и все смехом прерывали тишину.

Жена Иванова в красной рубахе до пят с засученными рукавами, точно палач.

Кружились — вышел в общем котильон.

Вяч. Иванов заговорил о жертве — кто хочет? Все молчали. Вдруг музыкант С. себя предложил. Вяч. Иванов поставил его посреди. Все подходили, называли братом. Затем Вяч. Иванов обнажил ему руку и прирезал руку до крови.

Александра Михайловна возмутилась, стала говорить, что «рано» это, кощунство. А над ней смеялись ядовито, замечая: А! вам жалко, вам жалко!

Евгений Иванов

Несмотря на общий эксцентризм эпохи, тот вечер современники восприняли как исключительный. Евгений Иванов называет его «бесовщиной» и «демонически-языческим ритуалом», отмечая тем не менее некоторую «близость у всех, вышедших на набережную из квартиры Минского в белую ночь».

«Радение» широко обсуждается. Жена Розанова требует от мужа и дочери такие собрания более не посещать. Серафима Ремизова-Довгелло, жена Алексея Ремизова, тоже присутствовавшая, пишет, что ей «плохо и мучительно». Зинаида Гиппиус утешает ее письмом: «Вы не зная пошли (не зная — м. б. и я бы пoшлa)».

Серьезность намерений собравшихся вызывает вопросы и насмешки. Поэт Андрей Белый надменно описывает вечер так: «В каком-то салоне кололи булавкой кого-то и кровь выжимали в вино, называя идиотизм „сопричастием“ (слово Иванова)». Зинаида Гиппиус обвиняет Розанова: «Перед революционными волнениями он уже льнет больше к литературно-эстето-мистическим кружкам, которые, словно пузыри, стали выскакивать то здесь, то там. Заглядывает „в башню“ Вяч. Иванова, когда там водят „хороводы“ и поют вакхические песни, в хламидах и венках. Юркнул и на „радение“ у Минского, где для чего-то кололи булавкой палец у скромной неизвестной женщины, и каплю ее крови опускали в бокал с вином». Гиппиус, правда, путает пол «жертвы».

Это был вихрь и готовность на всякие опыты (Ремизов, Блок, Кузмин). Собрались для мистерии. На всякий случай надели рубашки мягкие. Сели — на квартире Минского; ничего не вышло. Поужинали, выпили вина и стали причащаться кровью одной еврейки. Розанов перекрестился и выпил. Уговаривал ее раздеться и посадить под стол, а сам предлагал раздеться и быть на столе. Причащаясь, крестился. Конечно, каждый про себя нес в собрание свой смешок (писательский) и этим для будущего гарантировал себя от насмешек: «сделаю, попробую, а потом забуду)».

Михаил Пришвин, глава «Неудачный опыт», повесть «Начало века»

Николай Бердяев, сам участник «радения», оправдывает его, ссылаясь на опыт дионисийских мистерий, но в итоге открещивается от него: «Дионисическая настроенность, искание необыкновенного, непохожего на обыденность, привели группу писателей того времени к попытке создать что-то похожее на подражание „дионисической мистерии“. В этом духе был устроен всего один вечер на квартире у Н. М. Минского. Вдохновителем был В. Иванов. Надеялись достигнуть экстатического подъема, выйти из обыденности. Выражалось это в хороводе. В этой литературно надуманной и несерьезной затее участвовали выдающиеся писатели с известными именами — В. Розанов, В. Иванов, Н. Минский, Ф. Сологуб и другие. Больше это не повторялось. Вспоминаю об этой истории с неприятным чувством. Пошли разные слухи и проникли в печать. Долгие годы спустя в правой обскурантской печати писали даже, что служили черную мессу. Все приняло крайне преувеличенные и легендарные формы. Я не вижу ничего хорошего в том „дионисическом“ вечере, вижу что-то противное, как и во многих явлениях того времени».

Главный вопрос этой истории — конечно, не «на что похоже?» или «кто участвовал?», а «зачем?».

Как бы ни была сильна вера поэтов и философов того времени в ритуалы, разве не странно проводить сомнительный сектантский обряд, к тому же вредящий репутации? Вероятно, никакой черной мессы на квартире у Минского не служили, но «радение» стало апофеозом особого ощущения интеллигенции — бесконтрольного предчувствия конца. Падчерица Розанова возражала против жертвоприношения не потому, что оно не нравилось ей по духу. Она утверждала, что для него пока «рано», сейчас — «кощунство». Почему же рано? Что может быть кощунством сейчас, чему потом найдутся оправдания?

Апокалипсис, вероятно, еще не случился. Революция всё еще не произошла.

Интеллигенция в зале ожидания конца

Апокалиптические настроения росли в России с конца XIX века. Поэты и философы, как правило, восприимчивые и эмпатичные, ждут разрушения старого мира и пришествия Антихриста. Ощущение краха приводит, с одной стороны, к увлечению идеями Ницше, отрицавшего христианскую мораль в пользу сверхчеловека, а с другой — к возобновлению религиозных поисков (Вл. Соловьев, Н. Бердяев, В. Розанов, Д. Мережковский, Е. Трубецкой и другие). Получает развитие русская эсхатология.

Есть два преобладающих мифа, которые могут стать динамическими в жизни народов — миф о происхождении и миф о конце. У русских преобладает второй миф — эсхатологический.

Николай Бердяев

К теме последних времена и апокалипсиса обращается философ Владимир Соловьев. В 1899 году он пишет «Повесть об антихристе». В ней господин Z говорит Политику: «Я думаю, что прогресс, то есть заметный, ускоренный прогресс, есть всегда симптом конца». Политик спрашивает: «Конца чего?». Господин Z отвечает: «Дa кoнцa тoгo, o чeм y нac былa peчь. Beдь мы тoлкoвaли oб иcтopии чeлoвeчecтвa, o тoм иcтopичecкoм „пpoцecce“, кoтopый нecoмнeннo cтaл идти ycкopeнным тeмпoм и, кaк я yбeждeн, пpиближaeтcя к cвoeй paзвязкe». Апокалиптические настроения Соловьева связаны с концом истории, не мира. Они оказали большое влияние на поэтов-символистов, в особенности на Александра Блока и Андрея Белого.

Андрей Белый рассказывает о своем разговоре с Соловьевым: «Пpиxoжy. Coлoвьeв cидит гpycтный, ycтaлый, c тoй пeчaтью мepтвeннocти и жyткoгo вeличия, кoтopaя пoчилa нa нeм в пocлeдниe мecяцы: тoчнo oн yвидeл тo, чeгo никтo нe видeл, и нe мoжeт нaйти cлoв, чтoбы пepeдaть cвoe знaниe. B тe дни y мeня в дyшe нaкoпилocь мнoгo тpeвoги. Пpи видe Coлoвьeвa мнe xoтeлocь eмy cкaзaть чтo-тo тaкoe, чтo гoвopить нe пoлaгaeтcя зa чaйным cтoлoм. Ho жeлaниe ocтaлocь жeлaниeм, и я зaгoвopил c ним o Hицшe, oб oтнoшeнии cвepxчeлoвeкa к идee бoгoчeлoвeчecтвa. Oн cкaзaл нeмнoгo o Hицшe, нo былa в eгo cлoвax глyбoкaя cepьeзнocть. Oн гoвopил, чтo идeи Hицшe — этo eдинcтвeннoe, c чeм нaдo тeпepь cчитaтьcя кaк c глyбoкoй oпacнocтью, гpoзящeй peлигиoзнoй кyльтype. <…> Пoтoм oн читaл cвoю „Пoвecть oб aнтиxpиcтe“. Пpи cлoвe: „Иoaнн пoднялcя, кaк бeлaя cвeчa“ — oн тoжe пpипoднялcя, кaк бы вытянyлcя нa кpecлe. Kaжeтcя, в oкнax мepцaли зapницы. Лицo Coлoвьeвa тpeпeтaлo в зapницax вдoxнoвeния. Tyт я нe мoг нe cкaзaть чeгo-тo тaкoгo, чтo былo мнe близкo и чтo я ycмoтpeл в диaлoгe дeйcтвyющиx лиц „paзгoвopa“. Coлoвьeв пocмoтpeл нa мeня yдивлeннo. И нa „poбкиe“, дикиe для вcex зaмeчaния cкaзaл мнe: „Дa, дa, этo тaк“. Я пoчyвcтвoвaл, чтo мeждy нaми вoзникaeт чтo-тo ocoбeннoe».

Период расцвета интеллектуальной мысли на стыке XIX и XX веков, когда появляются и сменяют друг друга несколько направлений — символизм, акмеизм и футуризм — обычно называют Серебряным веком.

Его хронологические рамки размыты, но укладываются в период между 1890 по 1917 годами. Название отсылает к почти неизвестной статье 1913 года, в которой говорится: «Пушкин — золото; символизм — серебро; современье — тускломедная Вседурь». Со временем термином «Серебряный век» начинают обозначать не только символистов. Некоторые литературоведы предпочитают не употреблять его, отмечая, что обозначенный им период достоин занимать свое, особое место в истории литературы, а не наследовать Золотому веку, теряя в драгоценности металла.

Серебряный век стал временем религиозного и философского пробуждения. Оно было трудным, иногда мучительным. По словам Зинаиды Гиппиус, «что-то в России сломалось», «… уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия». Философ Виктор Бычков отмечает: «В культуре Серебряного века Армагеддон почти реально сталкивается с Царством Божиим, кликушеские вопли и пророчества Конца сливаются с восторженными гимнами приближающемуся небывалому Началу, что и возбудило удивительный подъем в культуре всех дремавших под спудом творческих сил и потенциалов».

В эти годы России было послано много даров. Это была эпоха пробуждения в России самостоятельной философской мысли, расцвета поэзии и обострения эстетической чувствительности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувства заката и гибели с чувством восхода и с надеждой на пробуждение жизни…

Николай Бердяев о Серебряном веке

Люди той эпохи застали голод 1891 и 1898 годов, катастрофу на Ходынке, беспорядки и забастовки, изменения законодательства, роспуски Государственной Думы, взлет националистических и антисемитских настроений, две войны, три революции — и всё это за максимально короткий период времени, как будто целый век сжали в несколько десятилетий. Андрей Белый пишет: «С 1896 года видел я изменение колорита будней; из серого декабрьского колорита явил мне он февральскую синеву <…>. Во многом непонятны мы, дети рубежа; мы ни „конец“ века, ни „начало“ нового, а схватка столетий в душе; мы — ножницы между столетиями; (…) ни в критериях „старого“, ни в критериях „нового“, нас не объяснишь». В статье 1921 года «Вл. Соловьев и наши дни» Александр Блок признается: «Значительность пережитого нами мгновения истории равняется значительности промежутка времени в несколько столетий».

Эсхатологические, апокалиптические настроения в начале века разделяют представители символизма.

Акмеизм скорее аполитичен, футуризм позднее приветствует революцию. Символизм ее предсказывает, улавливает среди всех других тем. Андрей Белый в статье «Апокалипсис в русской поэзии» пишет, что «апокалипсис русской поэзии вызван приближением Конца Всемирной Истории». Николай Бердяев объясняет эту мысль: «Поэты-символисты со свойственной им чуткостью чувствовали, что Россия летит в бездну, что старая Россия кончается и должна возникнуть новая Россия, еще неизвестная. Подобно Достоевскому, они чувствовали, что происходит внутренняя революция». Эти его слова по большей части относятся к младосимволистам.

Русская литература, философия и политическая мысль — не зеркала русской революции; скорее наоборот, революции совершались в текстах, а оттуда смотрелись в свое историческое отражение, тусклое и всегда неверное. Поэтому история текстов, разразившихся революцией, имеет самостоятельное значение.

Александр Эткинд «Секты, литература и революция»

Русские поэты, всегда внимательные к видениям будущего, профетически предчувствовали революцию. Предсказательность была свойственна поэзии задолго до Серебряного века. Свержение монархии предвидели (чувствовали? угадывали?) еще Пушкин и Лермонтов.

Так, у Пушкина в оде «Вольность» (1817 год — ровно сто лет до описанных событий!):

Самовластительный злодей,
Тебя, твой род я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостью я вижу

«Предсказание» Лермонтова еще ближе к реальности:

Настанет год — России черный год —
Когда царей корона упадет,
Забудет червь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;

Написанное в 1830 году, это стихотворение «видит» будущее задолго до его свершения. Но все же самой чувствительной, самой пророческой по итогу оказалась поэзия начала XX века, которая напрямую соприкасается с революцией. Можно поставить вопрос: предчувствует ли Серебряный век революцию или революция формирует Серебряный век?

Оптимистическая апокалиптика Александра Блока

Александр Блок родился в ноябре 1880 года. 1 марта 1881 года, когда ему было всего несколько месяцев, народовольцы смертельно ранили императора Александра II. Блоку словно бы с детства суждено было пронести в себе весь тяжкий, раздираемый противоречиями перелом эпох. О дате, когда умер царь, поэт писал впоследствии: «Грянул взрыв / С Екатеринина канала, / Россию облаком покрыв. / Все издалёка предвещало, / Что час свершится роковой, / Что выпадает такая карта / И этот века час дневной — / Последний — назван первым марта».

Блок не просто предчувствовал революцию, он в некотором смысле играл роль поэта-пророка. В жизни и в смерти Блок следовал идеалам собственной поэзии. Любовь современников к нему сложно вообразить: хотя она охладела уже со следующим поколением, на стыке времен Блока воспринимали бесспорным гением, проводником к новому. Владислав Ходасевич писал: «В русской поэзии есть только Пушкин и Блок, остальное — между». Путь революций Блок прошел вместе с Россией.

Вспоминая юность, Блок писал: «… что везде неблагополучно, что катастрофа близка, что ужас при дверях, — это я знал очень давно, знал еще перед первой революцией». Уже в стихах 1903 года, за два года до Первой русской революции, Блок чувствует приближение чего-то страшного: «Снова нахмурилось небо, и будет ненастье». Тот же 1903 год, стихотворение «Старуха гадала у входа»: «На обломках рухнувших зданий / Извивался красный червяк. / На брошенном месте гаданий / Кто-то встал — и развеял флаг». Еще 1903 год, стихотворение «Всё ли спокойно в народе?»:

«— Всё ли спокойно в народе? / — Нет. Император убит. / Кто-то о новой свободе / На площадях говорит».

В 1905 году, когда революция пришла в первый раз, Блок говорил Иванову: «Мы сами ждем от себя вихрей. Мне писать так легче, чем говорить; если б говорили, я бы опять заленился, раскис, гнусил бы, как, ты знаешь, я большей частью говорю. Я и написать не могу всего, но то, чего я не могу высказать ясно, вертится все близ одного: хочу действенности, чувствую, что близится опять огонь, что жизнь не ждет (она не успеет ждать — он сам прилетит), хочу много ненавидеть, хочу быть жестче. И все-таки это не совсем так; если узнаю еще, напишу больше. Близок огонь опять, — какой — не знаю. Старое рушится». Его предчувствие перемен, кажется, набирало обороты.

В первой главе поэмы «Возмездие» (1911) Блок описывал наступление XX века:

И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне…
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…

Блок разделял историософский миф о роковой судьбе России, согласно которому она обречена стать искупительной жертвой за грехи человечества. Это убеждение было широко распространено в среде русской интеллигенции, но именно Блок выразил его художественно — в цикле «Родина». Поэт сравнил путь России с выстрелом в грудь «стрелой татарской древней воли», это путь «тоски безбрежной» и «вечного боя». Написанное в 1908 году, стихотворение «На поле Куликовом» полно образов надвигающейся катастрофы — красного заката, красного пожара.

Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.

<…>

Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!

<…>

Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!

Блок принял Октябрьскую революцию. Он ходил «молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами — и прислушивался к той „музыке революции“, к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах, по его собственному свидетельству». Он поверил, что стране «суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой». 14 апреля 1917 года Блок писал: «Волею судеб я поставлен свидетелем великой эпохи». Затем 22 апреля 1917: «Всё будет хорошо. Россия будет великой. Но как долго и как трудно дождаться».

Нового личного ничего нет, а если бы оно и было, его невозможно было бы почувствовать, потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция, во главе которой стоит Россия. Мы так молоды, что в несколько месяцев можем совершенно поправиться от 300-летней болезни. Наша Демократия в эту минуту действительно «опоясана бурей» и обладает непреклонной волей, что можно видеть и в крупном, и в мелком каждый день.

Александр Блок жене Любови Менделеевой 21 июня 1917 года

Через месяц после падения монархии, 2 апреля 1917 году, Блок был на праздничной пасхальной службе в Исаакиевском соборе. Он писал матери: «Иллюминации почти нигде не было, с крепости был обычный салют, и со всех концов города раздавалась стрельба из ружей и револьверов — стреляли в воздух в знак праздника. Всякий автомобиль останавливается теперь на перекрестках и мостах солдатскими пикетами, которые проверяют документы, в чем есть свой революционный шик. Флаги везде только красные, „подонки общества“ присмирели всюду, что радует меня даже слишком — до злорадства».

В 1918 году Блок написал «Двенадцать» с его знаменитым: «В белом венчике из роз / Впереди Иисус Христос». Сам поэт говорил, что во время написания этой поэмы «жил современностью».

Образ Христа во главе красногвардейцев многим знакомым Блока не понравился. Сергей Булгаков назвал «Двенадцать» жуткой «игрой социалиста-революционера в священное рубище Христа». Блоку отказывались пожать руку, с ним перестали общаться.

Если бы кто-нибудь предсказал еще несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему. Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своем воображении до той последней грани безнадежности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли — столь безнадежной, как в наши дни; и на ум приходят в качестве единственно подходящих примеров грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется еще тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом.

Семен Франк, весна 1918 года

В письме к Зинаиде Гиппиус от 31 мая 1918 года (осталось неотправленным) Блок попытался с ней объясниться: «Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало — могло быть во много раз больше. Неужели Вы не знаете, что „России не будет“ так же, как не стало Рима, — не в V веке после рождества Христова, а в 1-й год I века? Так же не будет Англии, Германии, Франции, что мир уже перестроился? Что „старый мир“ уже расплавился?»

Варлам Шаламов считал, что «в „Двенадцати“ время говорило c Блоком, и он ус­лышал его. Во всем остальном Блок говорил со време­нем, и оно слушало его, изредка более внимательно, изредка менее. „Скифы“, поэма, не уступающая по сво­им достоинствам „Двенадцати“, была голосом человека ко времени, a не голосом времени к нему. Мне кажется, что то, что Блок не писал стихов целых четырe года, a написал за это время ряд статей принципиальных, говорит о том, чтo Блок все ждал голоса Бога, Такого же, ко­тopый поднял его c кровати в 1918 году».

При советской власти Блок перестал писать стихи. Он говорил, что музыка умолкла, что сам он задыхается и нет больше сил. Запас его жизненной энергии, всегда словно бы недостаточный, закончился. 3 мая 1919 года он написал у себя в дневнике: «Кто погубил революцию (дух музыки)? — Война». Современники описывали Блока тех лет как ослабленного человека с потухшими глазами, чей недуг врачи точно не могли установить. Он как бы умирал вместе со старым миром. Ходасевич писал об этом: «Блок умирал несколько месяцев… Он умер как-то „вообще“, оттого, что был болен весь, оттого, что не мог больше жить. Он умер от смерти».

Я здороваюсь с Замятиным.

Обернувшись ко мне, он говорит:

— Блок здесь, пришел. Вы хотели его увидеть…

Вместе с Замятиным я вхожу в полутемную комнату.

У окна стоит человек. У него коричневое лицо от загара. Высокий лоб. И нетемные, волнистые, почти курчавые волосы.

Он стоит удивительно неподвижно. Смотрит на огни Невского.

Он не оборачивается, когда мы входим.

— Александр Александрович, — говорит Замятин.

Медленно повернувшись, Блок смотрит на нас.

Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.

Блок протягивает руку — она вялая и безжизненная. Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи… Я бормочу извинения.

Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:

— Вы будете выступать на вечере?
— Нет, — говорю я. — Я пришел послушать литераторов.

Михаил Зощенко об Александре Блоке

Андрей Белый на пепелище истории

Взгляд Андрея Белого, вечного соратника и соперника Александра Блока, отличался от блоковского отсутствием интуитивной радостной уверенности, что будущее России непременно будет светлым. В 1908 году он спрашивал: «Роковая страна, ледяная, / Проклятая железной судьбой. / — Мать Россия, о родина злая, / Кто же так подшутил над тобой?».

В 1905 году Андрей Белый говорил, что готовится к «взрыву такой силы, который должен ничего не оставить не только от самодержавной государственности, но и государства вообще». В 1908 году он предрекал России полную гибель:

Века нищеты и безволья.
Позволь же, о родина-мать,
В сырое, в пустое раздолье,
В раздолье твое прорыдать:

<…>

Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространстве, исчезни,
Россия, Россия моя!

Свои взгляды Андрей Белый суммировал триадой «Маркс, Апокалипсис, Соловьев». В марксизме Белый искал идею взрыва — разрушения культуры, истории.

Он говорил своему приятелю меньшевику Николаю Валентинову: «Марксизм без идеи взрыва — уже не марксизм».

Идея взрыва несколько не соответствовала марксизму, зато хорошо укладывалась в теорию Соловьева: «После катастрофического взрыва <…> наступает эпоха вселенской любви». Разговоры о взрыве даже революционеру Валентинову казались странными. Маниакальное стремление Белого к радикальным переменам он связывал с его характером и судьбой. Философ Федор Степун писал: «Если центральным смыслом всякой революции является взрыв всех тех смыслов, которыми жила предшествовавшая ей эпоха, то Белого, жившего постоянными взрывами своих только что провозглашенных убеждений, нельзя не признать типичным духовным революционером».

Вернувшись осенью 1908 года из Тверской и Тульской губерний, Белый рассказывал о взрыве и апокалиптическом преображении, ожидающихся в крестьянстве. В романе «Серебряный голубь» он описывал новое хождение в народ, столкновение дионисийского и аполлонического начал, культуры и антикультуры. Сектанты в романе служили иллюстрацией соблазна, к которому проявляли слабость многие поколения интеллигенции — восторженная вера, разрушение всех канонов, интуитивный мистицизм. По словам Степуна, «предметно дана в „Серебряном голубе“ одна только революция». Белый в «Серебряном голубе» развенчивает тип радикала, который считает, что в борьбе ему «позволено всё и нет над ним ничего, никого, никогда».

Февральскую революцию Белый, как и Блок, встретил восторженно. Он написал поэму «Христос воскрес»:

Вижу явственно я:
Россия,
Моя, —
Богоносица,
Побеждающая Змия…

Народы,
Населяющие Тебя,
Из дыма
Простерли
Длани

В Твои пространства, —
Преисполненные пения
И огня
Слетающего Серафима.

И что-то в горле
У меня
Сжимается от умиления.

В тексте повторяются давние образы Белого: «Мистерия совершается нами — в нас». Богоносица — неологизм-совмещение слов «Богородица» и «народ-богоносец». Можно сравнить с ранним стихотворением Белого: «Россия, Россия, Россия — / Мессия грядущего дня». В журнале «Эпопея» поэт писал, что революция есть новое классовое христианство апостола Павла: «В пролетарском „Я“ вписан Христос: идеология пролетариата — идеология неузнанного христианского Павла, равно восстающая и против христианства Петра и против „Я“ буржуя, монополизировавшего в свободе Христа».

А. Белый — самый большой русский писатель за последние десятилетия, единственный с настоящими проблесками гениальности. А. Блок — самый, вероятно, замечательный русский поэт после Фета. А. Белый как явление крупнее и значительнее Блока, но Блок более поэт. И вот оба они за годы революции находились во власти соблазнительной лжи, пленены обманчивыми ликами, не сумели различить духов. Оба были одержимы стихией революции и не нашли в себе сил духовно возвыситься над ней и овладеть ей.

Николай Бердяев, «Мутные лики»

Через некоторое время Белый, как и Блок, разочаровался в новом мире, предпринял несколько попыток выехать за границу, получил отказ. Когда он умер, Борис Пастернак и Борис Пильняк посвятили Белому некролог в «Известиях». Там поэт и писатель, явно не вписывающийся в советскую парадигму, многократно назван гением: «8 января, в 12 ч. 30 мин. дня умер от атеросклероза Андрей Белый, замечательнейший писатель нашего века, имя которого в истории станет рядом с именами классиков не только русских, но и мировых. Имя каждого гения всегда отмечено созданием своей школы. Творчество Андрея Белого — не только гениальный вклад как в русскую, так и в мировую литературу, оно — создатель громадной литературной школы. Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощущений, А. Белый делал это полнее и совершеннее. Джеймс Джойс для современной европейской литературы является вершиной мастерства. Надо помнить, что Джеймс Джойс — ученик Андрея Белого. Придя в русскую литературу младшим представителем школы символистов, Белый создал больше, чем все старшее поколение этой школы, — Брюсов, Мережковские, Сологуб и др. Он перерос свою школу, оказав решающее влияние на все последующие русские литературные течения. Мы, авторы этих посмертных строк о Белом, считаем себя его учениками».

Страна-убийца поэтов

О революции высказывались и другие поэты. Максимилиан Волошин видел в ней «страшный черед всероссийских ордалий», «смутную волю к последнему сплаву», «испытанье огнем». Он считал, что революции — это естественный процесс в жизни народов, а не что-то аномальное. Но апокалиптическое зарево, на его взгляд, не предвещало нового дня и нового мира. Волошин представлял, как Богородица ходит по обагренной кровью русской земле.

В феврале 1917 он уже понял, «что это только начало, что Русская Революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Русской Земли, нового Смутного времени». И поэты станут жертвами Революции.

В 1922 году Волошин написал стихотворение «На дне преисподней» памяти Блока и Гумилева:

Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца — Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!

Николай Гумилев, как и Блок, был к этому времени уже мертв. Он ни одним стихотворением не откликнулся на революцию, словно бы совсем ее не заметил. Но публично, не страшась, высказывался против большевизма, крестился у церквей. После казни царской семьи читал в Кронштадте: «Я склонился, он мне улыбнулся в ответ, / По плечу меня с лаской ударя, / Я бельгийский ему подарил пистолет / И портрет моего государя». Политические мотивы в его поэзии появились только в 1919-1920-м, и они советской власти не понравились. Гумилев писал: «Прежний ад нам показался раем, / Дьяволу мы в слуги нанялись, / Оттого что мы не отличаем / Зла от блага и от бездны высь». Офицер царской армии, георгиевский кавалер Николай Гумилев был расстрелян в августе 1921 года за участие в заговоре. Говорят, что большевики пытались смягчить его участь и уже при расстреле попросили поэта Гумилева выйти из строя, на что он ответил: «Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев».

Зинаида Гиппиус встретила революцию как величайшее бедствие и предательство. В стихотворении «14 декабря 17 года», адресованном Мережковскому, Гиппиус противопоставила Октябрьскую революцию идеалам декабризма — разумеется, не в пользу первой: «Простят ли чистые герои / Мы их завет не сберегли. / Мы потеряли всё святое: / И стыд души, и честь земли…» Нравственное падение революционеров в ее поэзии громадно и принимает зооморфный образ: «Ночная стая свищет, рыщет / Лед на Неве кровав и пьян / О, петля Николая чище / Чем пальцы серых обезьян». Отношение Блока и Белого к революции кажется ей отношением потерянных детей. Между некогда близкими поэтами возникает горькая неприязнь. На экземпляре сборника с апокалиптическим названием «Последние стихи», подаренном Блоку, Гиппиус написала: «Я не прощу. Душа твоя невинна. / Я не прощу ей — никогда». В 1920 году Гиппиус с Мережковским сбежали во Францию.

Что касается наших дней, великой русской революции, то наиболее ценным аутентическим ее документом пока является, несомненно, творчество В. Маяковского. В значительности этого поэта ныне уже не приходится сомневаться. <…>

Но, независимо от того, повторяю, особенно знаменателен этот поэт по содержанию своего творчества. Он — рупор эпохи, образ творимого хаоса, неотделимый от атмосферы наших дней. Кастетами поет он свои песни — призывы на баррикады сердец и душ. Органически врос он в почву бури и натиска, и соки, бродящие в ней, стихийно переливаются в нем.

Недаром был он так темен, парадоксален до этих годов перелома, — до революции, до разгара войны, покуда не выявились до корня ее подлинные масштабы, ее мессианский смысл. Недаром представлялся он современникам, людям предрассветных сумерек, неуместным и странным — просто «длинным скабрезным анекдотом».

Николай Устрялов, «Под знаком революции»

Владимира Маяковского, главного певца революции, она тоже не пощадила. Так же, как и все, он видел в ней передел старого мира, который вызывал у него восторг:

Граждане!
Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде».
Сегодня пересматривается миров основа.
Сегодня
до последней пуговицы в одежде
жизнь переделаем снова.

Маяковский воспевал революцию и новую страну, работал ее главным пропагандистом, но в 1930-х большевикам оказался не нужен придворный поэт. Маяковский высмеивал бюрократов и чиновников («О, хотя бы / еще / одно заседание / относительно искоренения всех заседаний!»). На выставку «20 лет работы Маяковского» почти никто из представителей власти не пришел. 14 апреля поэт совершил самоубийство. Только в 1935 году за Маяковского вступился Сталин: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Притягательность литературы Серебряного века понятна. Мы тоже живем на рубеже эпох, тоже переживаем слом старого мира и становление нового. Даже сама череда кажущихся катастрофическими перемен у нас с прошлым столетием общая — беспорядки, раскол общества, эпидемии и войны. Мы тоже предчувствуем радикальные изменения — возможно, грядет не политическая революция, но революция духа. Со всех сторон все чаще звучат призывы готовиться к мировой войне — они воспринимаются началом апокалипсиса, концом всего. У нас есть, вероятно, уникальная возможность читать откровенную, эсхатологическую, полную любви к стране лирику Серебряного века в тех же условиях, в каких она писалась — смутного времени. «Дети страшных лет России» — так Блок назвал свое поколение — теперь и мы тоже.