Почему современная литература так измельчала и что с этим делать
Прогресс не остановить, а все, кто с этим не согласен, — реакционеры и мракобесы, они мечтают вернуться в вымышленный «золотой век» с более зеленой травой, а на деле готовят нам новое Средневековье, и уже поэтому с их предвзятыми мнениями можно не считаться. Этот удобный мысленный ход не выдерживает эмпирической проверки: среди тех, кого принято называть «консерваторами», в любую эпоху были и гремлины, и остроумные просвещенные люди с взвешенной и обоснованной позицией, заслуживающей внимания хотя бы потому, что не любить новшества так же нормально, как и бегать за ними, а умение слушать и принимать всерьез аргументы противоположной стороны — вполне прогрессивная черта.
«Нож» против огульного шапкозакидательства, поэтому мы придумали спецпроект «Другая Россия»: в рамках него мы планируем опубликовать несколько текстов филолога-классика Алексея Любжина с критикой современных институтов, многие проблемы которых, по мнению автора, могла бы решить культурная реставрация. Начнем с литературы: по мнению Алексея Игоревича, она уже давно пребывает в глубоком кризисе, и тому есть свои причины.
То, что может прочесть сегодня просвещенный человек без филологического образования, состоит из двух частей. «Старая» литература представляет собой набор вершинных достижений (Гомер Шекспир Гете; потом мы увидим, почему этот набор именно таков), новая — точки, уже соединенные линией, как результат некоторого процесса (Пушкин — Лермонтов — Некрасов — Блок — Маяковский — Бродский)… Затем наступает современность, эпоха новейшей литературы, но о ней отдельно. Рубеж между новой и новейшей литературой постоянно сдвигается, он свой для каждого читательского поколения. Мы сейчас могли бы его провести по 1990-м годам. А вот рубеж между старой и новой литературой мы можем провести довольно точно. Он почти совпадает (разумеется, это не случайность) с важнейшим политическим рубежом — французской революцией, проходя по началу XIX века, и лидером в этом движении была Германия, а не Франция.
2. Как это произошло
Причины происшедшего нам неизвестны. Можно лишь отметить, что изменения в читательском восприятии были очень глубокими. Если формулировать совсем кратко, то на смену «риторической культуре» с ее описанными и расклассифицированными приемами и общими местами пришла «культура оригинальности» (тогда еще не догадывались, что вовсе отказаться от риторики невозможно, можно только заменить один тип риторики на другой). Отметим, что почти одновременно с этой концепцией пришло и понятие истории литературы.
Старый писатель знал, что ему предстоит жить и творить в кругу вневременных величин и состязаться с ними; в учебниках литературного творчества он мог прочесть: если ты хочешь писать эпос, то подражай Гомеру и Тассо, трагедии — Софоклу и Расину, а идиллии — Феокриту, Вергилию и Гесснеру.
Последнее и самое авторитетное описание старой литературы — «Лицей, или Курс древней и новой литературы» Жана-Франсуа Лагарпа (1739–1803; по этому труду учился отчасти еще юный Пушкин) — совершенно не занималось ни вопросами общественного значения произведений словесности, ни их влиянием друг на друга; зато, когда речь шла об «Антигоне» Софокла, автор недоумевал: как же так, французский трагик написал бы не одну нежную сцену с Антигоной и ее женихом Гемоном, отчего же этого не делает грек?
Разумеется, не стоит думать, что старая словесность была совсем однородна. Литературная борьба велась всегда, и спорили о многом — больше всего о языке. Во Франции к тому времени уже отгремел «спор древних и новых». Но таких фундаментальных расхождений раньше не было.
3. Вольтер и Фридрих
В старой литературе, естественно, были те, кто уклонялся в сторону от магистрального пути и мог быть поднят на щит сторонниками нового движения. Чувствуя это, Вольтер писал: «На всякого, кто хотел бы избавиться от бремени, которое нес великий Корнель, с полным основанием смотрели бы не как на отважного гения, открывающего новый путь, а как на человека чрезвычайно слабого, который не в состоянии идти по старой дороге…
Мы не позволяем мельчайшей вольности; мы требуем, чтобы автор непрестанно носил все свои цепи, и чтоб он при этом всегда казался свободным; и поэтами мы признаем только тех, кто исполнил все эти условия».
Похожие мысли высказывал в XVIII веке и король Пруссии Фридрих II, проницательно выделивший кумиров будущей эпохи и задевший не только Шекспира, но попутно и шекспировского подражателя Гете с его новомодной драмой: «Чтобы убедиться, какая безвкусица в наши дни царит в Германии, Вам довольно отправиться на публичные зрелища.
Вы увидите, как представляют отвратительные пьесы Шекспира, переведенные на наш язык, и публика была вне себя от восторга, внимая этим нелепым фарсам, достойным дикарей Канады. Я называю их таковыми, поскольку они грешат против всех театральных правил.
Эти правила — не плод произвола; вы найдете их в „Поэтике“ Аристотеля, где единство места, единство времени и единство интереса предписаны как единственное средство сделать трагедии интересными — вместо того чтобы, как в этих английских пьесах, действие длилось в течение нескольких лет. Где правдоподобие?.. Как эта нелепая смесь низости и величия, балаганного и трагического может трогать и нравиться?
Можно простить Шекспиру эти причудливые скачки; ведь рождение искусств никогда не бывает точкой их наивысшей зрелости. Но вот еще на сцене является „Гётц фон Берлихинген“, презренное подражание этим скверным английским пьесам; и партер рукоплещет и воодушевленно требует повторения этой плоской безвкусицы. Знаю, что не следует спорить о вкусах; позвольте, однако же, сказать Вам, что те, кто получает столько же удовольствия от канатных плясунов и марионеток, сколько от трагедий Расина, желают лишь убить время».
Этот крупный полководец, — отметим в скобках, — этот создатель немецкого государственного величия и кумир немецких националистов презирал родной язык; исторические, философские и художественные произведения, включая стихи, он писал только по-французски.
4. Контуры катастрофы
Первое, что бросается в глаза при сравнении старой и новой словесности, — жанровая система. Фундаментальное деление на поэзию, прозу и драму сохранилось; но внутри каждой из этих областей произошли значительные перемены. Рассмотрим их по порядку.
В поэзии отметим крушение эпоса (последним великим произведением жанра в Европе была «Россиада» М. М. Хераскова) и замена его стихотворным романом и поэмой. В драме — где это возможно, а в России это было возможно — рифмованный стих вытесняется белым, а впоследствии прозой.
Но это был только промежуточный этап; крупные поэтические формы утратили влияние (возможно, потому, что поэзия долгого дыхания — вообще вещь редкая, и в то время просто не нашлось талантов, способных ее поддержать), и поэзия стала царством миниатюр.
Проза вообще получает преобладание: большой роман (в античности — развлекательное чтение, вроде современных Марининой и Донцовой) занимает центральное место и становится самым престижным: в обществе приобретают все большее влияние слои, желающие в первую очередь развлекаться и даже поучение принимающие лишь в соответствующих формах.
Конечно, в жизни контрасты не такие резкие, как на бумаге. И в прежние эпохи были вещи, похожие на современные. Например, знаменитые «Приключения Телемаха», написанные Франсуа де Салиньяком де ла Мотом-Фенелоном (1651–1715) с воспитательной целью и в прозе, используют много средств из арсенала стихотворного эпоса и воспринимаются как эпическое произведение; они многократно переводятся и перелагаются на европейские языки стихами (в том числе гекзаметром на латынь и на русский — в последнем случае это знаменитая «Тилемахида» Тредьяковского).
Любой временной срез неоднороден: в нем присутствуют и следы более отдаленного прошлого, и ростки пока еще непонятного будущего. Но в общем и целом картина соответствует нашей схеме.
5. Немецкий бунт против Рима и Парижа
Совпавшая по времени и органически связанная с ростом национализма литературная революция имела и такой аспект: это был бунт немцев с опорой на англичан против романского засилья (прежде всего против римлян и французов). На тотальное восстание против античности немцы не решились и не пошли: они не отвергли, но перетолковали Гомера, выдав аристократичнейшего поэта, презиравшего чернь, за выразителя «народного духа».
Парадокс заключался в том, что немецкие идеи не могли одержать победы, не проникнув на французскую почву, поскольку только с этого плацдарма они могли овладеть Европой. Французский язык играл тогда роль международного.
Однако во Франции нашлись люди, готовые сообщить всему миру о новых литературных теориях. Нашлись и такие, которые желали воплотить их на практике. Хотя и сопротивлялась Франция дольше, и новые идеи овладели ею не так глубоко: отказаться от влияния Рима равнозначно было для нее отцеубийству.
6. Пейзаж на руинах
По своему фундаментальному характеру описанный нами переход соответствует переходу от традиционного к массовому обществу. Если это так, то литература оказалась наиболее чуткой областью и сильно «забежала вперед». Те, кто осуществил этот переход (Гете, Байрон, Мур, Пушкин), представляли собой, возможно, одно из самых литературно одаренных поколений в истории человечества. Но они не учли двух вещей.
Первая заключается в том, что нет ничего банальнее, чем стремление к оригинальности. А оно придавало их творчеству ложное направление, делая его неинтересным для потомков, никакой оригинальности — ни подлинной, ни мнимой — в их текстах не видевших. С другой стороны, если ты покушаешься на священные скрижали от имени разума, то чужой разум непременно опровергнет и отвергнет тебя уже от своего собственного имени. Это и произошло — поэзия уступила прозе в крупных жанрах, и новый литературный каркас, задуманный состоявшим прежде всего из поэтов поколением преобразователей, оказался мертворожденным. Он просуществовал не больше полувека; тот, который пришел ему на смену, оказался более прочным. С ним (с прозаическим романом в центре) мы живем и теперь; и самые престижные эпосы нашего времени приобретают форму прозаических романов.
7. Человек-масса и изящная словесность
Массовая культура существовала всегда, и ее распространение всегда было шире, чем у элитарной. Например, в то время, которое мы называем эпохой символизма, журналы наиболее ярких представителей этого течения не могли существовать без меценатской поддержки (так, текстильный фабрикант С. А. Поляков терял 6–7 тыс. руб. в год на издании «Весов», альманах «Сирин» издавался на деньги сахарозаводчика М. И. Терещенко), а широкая публика зачитывалась писателями реалистической школы, которых мы сейчас и в руки бы не взяли (как не сможет читатель XXII века взять в руки современных кумиров нашей широкой публики). В этом отношении мы не отличаемся от предков; в каком же отличаемся?
Демократический образ мыслей вместе со всеобщим «средним» и массовым «высшим» образованием подорвал чувство иерархии. В глазах публики все направления приобрели одну цену: «о вкусах не спорят».
Разумеется, дробиться литературный поток может не на два направления, а на сколько угодно: они существуют параллельно, обслуживают разные слои (и уже эти слои формируются не на социальной основе, а на вкусовой: это разнообразие растет на почве образовательного и культурного единства). В России с ее единой школой и неизжитым советским прошлым эти процессы идут быстрее, но они характерны и для западного мира.
Отметим еще один момент: мы можем много знать о прошлом, но почти ничего — о настоящем; оно скрыто от нас густым информационным туманом, и если мы что-то и можем различить в нем и выхватить, никогда нет гарантии, что нечто неизмеримо более важное не ускользнуло от нашего внимания. Под носом видно хуже, чем на большом расстоянии.
8. Культурная реставрация
Говоря о культурной реставрации и признавая ее желательность, прежде всего нужно отметить то, что вообще трудно выдумать что-то совсем новое, и обычно мы, — возможно, сами не зная того, — возвращаемся к чему-то давно оставленному и забытому. Кроме того, мы ни на минуту не можем забыть, что поколение, свергнувшее тысячелетних кумиров, было очень талантливо и оставило незабвенные памятники своего таланта. Мы не можем отказаться от них, а значит, навсегда сохраним в сердце раздвоенность.
Правильная постановка вопроса должна заключаться в следующем: а чем нам сегодняшним может быть полезен старый опыт и какие его грани и элементы мы могли бы использовать для умножения своих эстетических удовольствий и для совершенствования школы мысли?
Прежде всего скажем о невозможностях. К их числу относится поэзия большого масштаба: ни эпоса, ни трагедий мы в ближайшем будущем не увидим.
Эта культурная реставрация должна соответствовать новой социальной реальности, которая весьма изменилась с момента катастрофы. Это изменение, впрочем, произошло парадоксально: в России с населением по большей части крестьянским и безграмотным, в чьем море тонули относительно образованные сословия — духовенство, дворянство, купечество, — сочинения Пушкина расходились тысячами экземпляров. Сейчас, если бы не было школы с ее программой, у него нашлись бы десятки, но никак не сотни тысяч заинтересованных читателей. Их число выросло меньше, чем число просто грамотных.
Массовое общество, сменившее традиционное, в свою очередь предстает перед нами как совокупность меньшинств; если раньше единство критерия можно было отстаивать аристократичностью вкуса, теперь это становится сложнее, аристократии нет.
Впрочем, для большинства читателей ничего не изменилось: развлекательная литература нового времени отличается от античной только лучшей сохранностью, а также тем, что потребность в длительном и последовательном эстетическом удовольствии больше и лучше удовлетворяют сериалы, чем книги. В остальном нам придется примириться с тем, что отдельные литературные школы будут обслуживать уже не широкие общественные круги, но узкие группы; из общенациональной повестки литература в обозримой перспективе выпала. И этим группам будет трудно: все кроется в тумане, чтобы найти своего, нужно прикладывать усилия, в том числе и чтобы найти своего писателя. Потому все наши возвращающие к старому новшества могут иметь только локальный характер. Однако несколько полезных вещей все-таки можно предложить.
Основное требование, которое могла бы предъявить своим словесникам современность, — меньше слов! Эра Водолея должна уйти в прошлое; к словам нужно относиться ответственно и не тратить их всуе.
Одна из самых плодотворных античных идей, которые могли бы сыграть сейчас, — дидактический эпос. Для нас несколько дико, что медицинский трактат пишется в стихах; для античных людей было естественно, что слово оформляется соответствующим образом, хотя бы и слово функциональное. Даже и полезное должно быть красивым.
Вторая мысль, которая могла бы стать плодотворной, — дальнейшее смещение фокуса от fiction к non-fiction. Особенно это было бы полезно в истории: наши профессиональные историки далеко не всегда — хорошие литераторы, а профессиональные литераторы занимаются историей так, что лучше бы не занимались. Нам нужны свои Саллюстии, Тациты и Карамзины.
По античному обычаю (он и в России долгое время существовал — вспомним хотя бы А. Ф. Кони) литературным событием могла бы стать и судебная речь. Вообще если бы гуманитарные дисциплины заговорили человеческим языком — это бы имело и ту дополнительную пользу, что язык обсуждения общественных проблем, не поддержанный высоким регистром с авторитетной стороны, опускается ниже пояса. А этот язык — вещь не такая безобидная, как нам кажется, тем более что толкать его — и вместе с ним уровень общественной мысли — вниз всегда найдется много желающих и от лица искусства, и от лица науки.
Потому еще желательна — кроме прочего — финансовая независимость писателя и его вовлеченность в большую жизнь за рамками литературы. Не получая денег за строчку и не нуждаясь в соответствующих уловках, он будет относиться к слову бережнее и писать меньше и концентрированнее.
А тягуче-помещичьи романы во вкусе XIX века могли бы остаться в прошлом. Современная мысль может найти для себя более действенные и мускулистые формы.