«Когда мат не подкреплен сильной эмоцией, он становится очистками семечек на зубах». Музыкальный критик и пианист OQJAV Ярослав Тимофеев — о Фейсе, Рахманинове и борьбе за курицу
Ярослав Тимофеев — один из самых необычных персонажей на российской музыкальной сцене. Он совмещает две основные роли. Он — музыкант актуальной инди-поп-группы OQJAV, ставшей в 2014 году лауреатом премии «Степной волк» и триумфально вернувшейся на сцену в 2017-м в новом составе и с новым EP «Предатель». Он — и один из самых модных музыкальных критиков современной России. Специализируясь, главным образом, на академической музыке, Ярослав в своих интервью допрашивает едва ли не всех звезд мировой классики, объявляющихся с концертами в России.
Ярослав — не только пианист и критик, но и звонарь театров и храмов, а также блестящий знаток оперы. Он был участником шоу «Удивительные люди», в котором безошибочно угадывал арии из опер по движениям губ певицы.
Мы смогли вырвать Ярослава из его плотнейшего рабочего расписания и попросили ответить на вопросы о рэпе, конфликтах со звездами классической музыки, а также о том, как выступать на отвязной и энергичной поп-сцене, если закончил консерваторию и привык к чопорности и тишине академической публики.
— Не возникает ли чувство усталости от музыки, учитывая, что она тебя целыми днями окружает?
— Я устаю от музыки, которую не могу отменить, например в торговом центре. Музыка, которой занимаюсь сам, пока не утомляет.
— Как ты стал участником группы OQJAV?
— Как ни странно, благодаря классической музыке. В 2012 году я отправился с Валерием Гергиевым и его оркестром в тур по России. РЖД на время Пасхального фестиваля снаряжают для них специальный поезд с двумя вагонами-ресторанами, душевым вагоном и апартаментами для маэстро. Еще на перроне меня познакомили с Вадиком Королевым, будущим солистом группы OQJAV, который тогда работал ассистентом пианистки Ларисы Гергиевой. Мы подружились, а в январе 2017 года он позвал меня выпить вина и после пары бокалов пригласил в группу. Я согласился.
— Почему?
— Во-первых, очень люблю играть на фортепиано, с 4 лет этим занимаюсь. Во-вторых, мне давно хотелось лучше понять сферу массовой музыки. Это был повод влиться в тот мир, который я — как музыковед — обязан и хочу знать.
— Почему ты считаешь, что обязан знать эту область? Среди немалой части академических музыкантов заметен снобизм к поп-музыке.
— У меня такой снобизм — на самом деле смешанный со страхом: тоже был, но только в детстве, потом прошло. Как музыковед и журналист, я должен представлять себе весь диапазон происходящего в сфере звуковой культуры.
Если я не буду понимать общую картину, я не буду понимать и то, что происходит в классической музыке. Всё взаимосвязано, ни один человек на Земле сейчас не может жить в вакууме одного музыкального стиля, потому что ездит в такси или сидит в кофейне, как мы сейчас.
[На заднем фоне громко и назойливо звучит поп-музыка.]
— Что ты делал для того, чтобы переключиться с академической на популярную музыку, и как долго ты это делал?
— Мне потребовалось примерно 10 месяцев. Самым сложным было не музыкальное переключение, а поведенческое — там ведь совсем другая культура концертирования. Люди не сидят в креслах, а танцуют. Почти всегда есть бит, соответственно, больше телесности. В классическом концертном зале нет звукоусиления, нет слепящего света, видеопроекции. В поп-культуре считается, что все эти «примочки» помогают воздействовать на публику, мне же они скорее мешают. Чтобы преодолеть эти помехи, нужно было как бы «укрупняться», отказываться от милых сердцу, но ненужных деталей и притом быть абсолютно свободным и естественным. Такие вещи мне трудно давались. Но вот в апреле 2018 года на одном из концертов я понял, что добился того, чего хотел, — то есть ощутил полную свободу и органичность на поп-сцене.
— Нужно ли тебе было перестраиваться музыкально?
— Нет, потому что я давно люблю играть всякую эстрадную музыку для друзей и случайных посетителей заведений, в которых стоит пианино. С другой стороны, в OQJAV мы изначально решили, что не будем меня переделывать, то есть, сочиняя для группы, я просто выдаю ту музыку, которая звучит в голове. Например, в «Романсе» нет ничего, кроме струнной ткани, которая совершенно не похожа на попсовую аранжировку и не пытается быть похожей. Мне нравится писать музыку, не думая, к какой сфере она относится, к академической или неакадемической.
— Заинтересовала ли академическая музыка твоих коллег по группе после того, как ты стал ее частью?
— Очень! И Вадик, и наш басист Дима Шугайкин попросили составлять для них плейлисты классической музыки. Сначала я прислал Баха. Дима сказал, что не зашло, Вадик — что пел одну из вещей в хоре. Потом прислал Рахманинова. Дима сказал, что еще не послушал, Вадик — что было слишком тихо [интервьюер Кристина смеется; Ярослав прерывается, ему звонят с просьбой дать комментарий о певице Монеточке].
— Какие тенденции ты считаешь главными в современной поп-музыке? Очень многие музыканты говорят, что хип-хоп и рэп вытесняют остальную музыку. Или, например, электронная музыка стала такой популярной, что даже Кристина Орбакайте с этим начала работать.
— Безусловно, поворот к рэпу произошел. В прошлом году в Соединенных Штатах хип-хоп впервые обогнал по продажам рок и попсу. У нас примерно то же самое происходит, но я не уверен, что это необратимый поворот. Мне кажется, это скорее явление моды, чем историческая смена культурного пласта — каковой было, например, появление рок-н-ролла.
Рэп существует давным-давно, это не что-то, что сейчас родилось и взорвало мир. Волна интереса пришла, но думаю, что она откатится обратно.
— Почему?
— Это чисто интуитивное ощущение. Мне кажется, человеческое ухо так устроено, что в глобальном смысле ему нужно слышать пение, потому что человеку хочется подпевать.
— В хип-хопе этого много.
— И все-таки основной месседж — если говорить о рэпе — передается речитативом. Я думаю, что те люди, которые сейчас составляют основу аудитории рэпа, повзрослеют и в 2040-е будут отрываться на «дискотеках 2010-х», а следующие поколения будут что-то другое слушать.
Рэп как таковой меня радует, но есть в нем, да и в попсе, неприятная мне тенденция, очень заметная в России последние три-четыре года: мода на совсем уж грубую брутальность и бесконечный мат.
— Ты про Фейса?
— В том числе, хотя он своим имиджем уже скорее пародирует эту культуру. На самом деле почти вся модная музыка не обходится без ненормативной лексики. Я люблю мат там, где он красив, но он там не красив. Когда мат не подкреплен сильной эмоцией, дающей ему жизнь и объем, он становится борщевиком, очистками семечек на зубах.
Чувствую моду на то, чтобы быть предельно грубым парнишкой, унижать девушек, унижать остальных парнишек. «Да-да-да, ты красива, но таких, как ты, дохуя» — типичная фраза. А ты такой один? Раньше все это оставалось на уровне уличного общения, сейчас оно вышло в топы поп-чартов.
— Не думаешь ли ты, что и в музыке это было всегда, а сейчас просто стало более явным? Ведь и в моем детстве мне нравились довольно странные группы, и потребность этого определенно была, особенно когда появляется подростковое ощущение себя.
— Безусловно, это работа на тинейджерскую психологию, все понятно, но раньше подобные вещи были андеграундными по природе, тем и привлекали. Они не были глянцевым мейнстримом, который ты слышишь из каждого утюга.
Ненормативная лексика в шоу-бизнесе превратилась в свою противоположность — в норму, и от этого русский язык сейчас немножко корежит.
Я думаю, что ощущение свободы в стране настолько сузилось в последние годы, настолько много запретов появилось, что жажда быть свободным просто выплескивается в таких формах. Это реакция на зажимы, на спертый воздух.
— Но тогда не ясно, почему через 10 лет это может уйти.
— Ни в одной стране общественная ситуация не может быть одинаковой на протяжении больше, чем 10 лет. Она точно изменится, просто не знаю, в какую сторону.
— А сам ты какую музыку в основном слушаешь?
— В основном классическую, до сих пор даже близко не нащупал ее дно. После 21 года профессионального обучения все равно остаются лакуны. Недавно открыл для себя бельгийского композитора Гийома Лекё.
А из популярной музыки слушаю то, что приходит ко мне само. Например, поднимаюсь на башню «Око» — а там гремит какая-то песня, которая безумно подходит к ощущению высоты. В конце диктор радио заботливо объявляет: Imagine Dragons “Next to me”. Добавил. В общем, «вслепую» ищу.
— Насколько историко-теоретическое образование в Московской консерватории помогло тебе в музыкальной журналистике?
— Образование там хорошее, мне есть, с чем сравнить. Оно, конечно, не настроено на журналистику, оно настроено на науку. Но в консерватории есть две газеты, это такие стартовые площадки, где можно было напечатать первые опусы.
Что касается основного образования: чем дольше занимаюсь своим делом, тем лучше вижу, насколько все-таки научная база важна в этой профессии. Человек, который не имеет этой базы, даже если он очень талантлив и здорово пишет, неизбежно идет будто по болоту.
— А по каким признакам ты определяешь, что у человека нет базы?
— Музыка в основе своей — точная наука.
Многие люди, далекие от музыки, думают, что это сфера вдохновения, «облаков» и эмоций, а на самом деле, все музыкальные красоты и красивости живут на очень твердом фундаменте.
Когда человек пытается писать о музыке более глубоко, чем только «про эмоции», он сразу же попадает в то самое болото. Без понимания каркаса невозможно ее по-настоящему анализировать. Точно так же, если я начну говорить о высшей математике, на второй фразе я выдам себя, это неизбежно.
— В 2015 году после премии «Резонанс» на вопрос, какие проблемы есть в современной российской музыкальной критике, ты ответил: «Главная проблема — это качество. Надо писать лучше. Я начинаю с себя». Что изменилось?
— Кардинально — ничего, но я и не надеялся. Есть несколько молодых критиков, журналистов, которые пишут хорошо, как раз «Резонанс» помог их выявить. Например, Богдан Королёк, Ая Макарова, Александр Рябин, Наталья Сурнина.
Не могу сказать, что качество сильно выросло, но оно точно не ухудшилось за три года, и это уже хорошо, потому что в инфраструктуре как раз очевидны изменения к худшему. Из крупных газет критики уходят, отделы культуры сокращают и ликвидируют. Уже думаешь, что все закрылось, как вдруг видишь новость: закрылось то-то и то-то. И удивляешься, и радуешься: оказывается, что-то еще было незакрытое! Все это связано с финансированием, с одной стороны, с другой — с интересами публики.
Если бы все читали рецензии на концерты, то было бы и финансирование. Их давно мало читают, просто долгие годы все держалось на авторитете конкретных людей. К сожалению, это не вечно.
— А по каким критериям ты определяешь качество работы, проделанной тобой и твоими коллегами?
— Музыкальную критику я воспринимаю как искусство и оцениваю ее так же, как любое произведение искусства. То есть, грубо говоря, по форме и содержанию. Форма в музыкальной критике — это язык и драматургия текста, содержание — это идеи. Если оригинальная идея выражена в точных и сильных словах, я получаю наслаждение. Что касается журналистики как таковой, в ней действуют другие критерии — эксклюзивность информации, скорость реакции, глубина анализа и степень объективности.
— Работая в филармонии, ты общаешься с самыми успешными академическими музыкантами мира. Насколько общение с зарубежными музыкантами отличается от общения с россиянами?
— Если это первоклассные музыканты, разницы нет. Все ездят по миру, говорят по-английски, знают международные нормы общения с журналистами и чувствуют, когда можно позволить себе про эти нормы забыть. Музыканты такого порядка — граждане мира.
А на уровне, например, артистов оркестра разница есть. Не всегда в нашу пользу. Например, после концерта оркестра Баварского радио в Москве все музыканты пожали друг другу руки. Зал взревел от восторга, для публики это был шок. Так многие западные оркестры делают, а российские — нет. Мелочь, но в таких мелочах воспитывается уважение к себе и своим коллегам.
Недавно я вел концерт одного из лучших российских оркестров, и музыканты, сидевшие в двух метрах за моей спиной, развлекали меня очень отчетливыми язвительными репликами в мой адрес. Эта разница связана с социальными традициями. Скажем, когда в Японии я задевал кого-то на улице, человек останавливался, извинялся в течение 30 секунд, убеждался, что не причинил мне вреда, — хотя, вообще-то, это я его задел. Для нас это красивая, но все-таки крайность. А в Китае, который, казалось бы, близок к Японии, мне могли смачно наступить на ногу и пойти дальше. Это не к тому, что Китай плохой, а Япония хорошая, а к тому, что традиции разные.
Советский Союз приучил людей жить в очереди, бороться за то, чтобы достать кусок курицы. Мы еще какое-то время поборемся за этот кусок.
— Бывали ли между тобой и твоими героями конфликтные ситуации, которые при этом остались для читателей незаметными?
— Конечно. Это одна из самых больших проблем профессии, и главное, что ее нельзя решить раз и навсегда, каждый раз надо думать заново. Последняя такая ситуация — и, пожалуй, самая острая — была совсем недавно. Герой интервью требовал удалить не только свои ответы, но и мои вопросы. Понятно, что это неэтично: интервью — плод совместного творчества, на который у журналиста тоже есть авторские права. Борьба была долгой и утомительной. А может, она еще и не кончилась.
Был случай, когда мне и газете «Известия», в которой я работал, угрожали судебным иском, уверяя, что герой не говорил того, что я написал. С такими ситуациями справиться проще: я просто прислал фрагмент аудиозаписи интервью, и звонки в редакцию прекратились.
— Бывало, что с первого вопроса между тобой и героем возникал человеческий конфликт?
— Бывало, но интервью — не любовный дуэт в опере, это диалог. Иногда он очень приятный, иногда очень неприятный, этого не надо бояться. Нужно психологически настроиться, что идешь на поединок, — такая работа. Бывают герои, которые начинают с унижения интервьюера. В таких случаях лучше не тратить время на самозащиту — полезнее нащупать больные места собеседника и перейти в атаку, чтобы герой вынужден был обороняться — а значит, отвечать на вопросы. В этом ведь цель интервью.
— Сталкивался ли ты с тем, что герой говорит что-то, с чем ты абсолютно не был согласен, например оскорбляет какую-то группу лиц? Что ты делал в таком случае?
— Такие вещи случались, но, если я беру интервью, значит — по крайней мере формально — уважаю все, что герой скажет. Ведь цель моей работы — донести до читателей его образ мысли, а не наставить его на путь истинный. Если он мне скажет, например, что все евреи плохие и все женщины — дуры, значит, я так и напечатаю. Пусть потом гибнет от руки неравнодушной еврейки. А я напишу некролог — их, по статистике, читают больше, чем интервью.