Потреблять по-феминистски. Исследовательница гендера Анна Темкина — об эмансипации женщин среднего класса и российской социологии
В России гендерная проблематика широко обсуждается, но соответствующие исследования и область знаний еще не вполне легитимны в российской академии. Что тормозит, а что ускоряет распространение прогрессивных взглядов в России? Трансформировалось ли неравенство за последние два года? Как забота связана с рынком и способен ли рынок положительно влиять на гендерное равенство? Об этом «Нож» поговорил с Анной Темкиной — исследовательницей гендера, здоровья и заботы.
— Что такое гендерные исследования?
— Ответ на этот вопрос очень легко сформулировать, но его не существует, потому что гендерные исследования — это процесс. На протяжении 25 лет мы с Еленой Здравомысловой читаем курс по гендерной социологии в Европейском университете Санкт-Петербурга, и за эти 25 лет он изменился до неузнаваемости. На это влияют три процесса:
1. Наука бурно развивается, реагирует на социальные, политические, культурные и экономические процессы.
2. Мы осваиваем гендерную теорию, и это тоже процесс, в центре которого находится гендер. Само это понятие уже претерпело множество изменений, даже за те 25 лет, что мы этим занимаемся. Начинали мы с того, что западная теория отделяла гендер от пола и показывала, что гендер — это социальные и культурные характеристики, а пол — это относительно постоянная биологическая константа. Потом возникла теория социального конструирования гендера, которую сейчас уже знают все, но важно подчеркнуть, что это тоже постоянный процесс: гендер никогда не будет сконструирован раз и навсегда.
Его всё равно надо подтверждать и производить, даже если конструировался «традиционный» гендер. Неслучайно существует такое обилие литературы о том, как правильно женщине одеваться, себя вести… Если бы это было биологическим, то зачем этому учить?
Категории пола и гендера еще не полностью разведены, но они уже перестали быть бинарными и стали континуумом от пола до гендера. Тут уже вмешивается постструктурализм, в первую очередь Джудит Батлер в 1990-е годы. У нас это немножко попозже случилось. Мы вообще в любопытной ситуации: синхронизировать с западным дискурсом, не переживая его так, как он сам себя переживал. Под влиянием постструктурализма возникают сомнения, существует ли пол? Гендер начинает осмысляться как культурный знак, который дает указание полу: как телу себя чувствовать, какое сексуальное желание испытывать, куда его направлять и т. д. Если раньше пол определял гендер, то теперь уже гендер определяет пол. На это нарастает большое количество теорий, от постколониальных до феминистско-материалистических, которые ко всей этой сложной картине добавляют еще и материализм. Здесь же присутствует постоянное влияние феминистской теории, с которой гендерные исследования очень тесно взаимодействуют. Это не совсем одно и то же, но все современные гендерные исследования фундированы феминизмом, если не вдаваться в нюансы.
3. А третий аспект — это российская специфика, с которой нужно соотносить то, что мы понимаем про гендер. Само изучение превращает науку в то, чем гендерные исследования являются для нас. Думаю, так происходит везде, но различается в зависимости от контекста. На Западе эти процессы нельзя назвать становлением отрасли, потому что там эта отрасль уже совершенно устойчива. Западные и российские исследования имеют очень разные векторы, которые развиваются, образуют определенную конфигурацию, которую приходится принимать во внимание.
— Вы учились, преподавали, занимались наукой и в Европе, и здесь. Как вы видите разницу в этой специфике подхода в России, как влияют феминизм и квир-теория на гендерные исследования в стране, где еще есть некоторая проблема со становлением этих областей?
— Проблем гораздо больше, чем должно было быть в 2022 году, гендерные исследования в России и существуют, и не существуют одновременно. Как академическое направление они занимают в российской академии незначительное место. Вместе с тем нельзя сказать, что этого не существует, потому что большое количество преподавателей и исследователей чувствительны к данной тематике, обладают определенными объемами знаний. Но гендерные исследования занимают не вполне легитимное место в российской науке, систематического гендерного образования — вообще крохи.
Ситуация довольно печальная, потому что мы находимся в русле современного консервативного поворота.
Тем временем феминизм становится всё более популярным у образованной молодежи, за последние два-три года произошел большой сдвиг. Кто-то из моих студентов пошутил: «Спасибо тиктоку за продвижение феминистских идей». Отвечать компетентно на возросшую популярность гендерных исследований довольно трудно. Мы проводим раз в два года школу «Гендер-Ликбез», на нее приходит огромное количество заявок. При этом нам довольно трудно получить поддержку на проведение такой школы. Нас немножко поддерживает университет, но многие источники финансирования для нас закрыты, потому что ситуация политически рискованная. И мы выбиваемся из сил, делаем это практически на добровольных основах, а проводить школу — довольно трудно, спрос огромный, ресурсов очень мало. Наши студенты-аспиранты волонтерски всё осуществляют. Довольно парадоксальная ситуация…
Не люблю прогнозов, но я бы сказала, что через какое-то время в России начнет увеличиваться академическая деятельность в этой сфере. Уже всё для этого есть: спрос, интерес, довольно много наработок, огромное количество преподавателей, исследователей в теме, которые ее знают и много контактируют с западными коллегами… Может быть, прорыв всё-таки произойдет, хотя консервативный климат может ограничивать его очень сильно. Это — первая история про то, от чего страдают гендерные исследования.Вторая история — о том, что у нас нет такой дифференциации гендерных исследований, какая происходит на Западе. С западным преподаванием я знакома в очень узком сегменте — гендерных исследований на Западе так много, что, даже живя там, с ними невозможно быть знакомым, они уже дифференцировались на фем-теорию, LGBT-studies, women-studies, feminist-studies, men-studies, critical men-studies… В каждом из них есть достаточно ясный аргумент, почему эта оптика важна. Есть огромное количество направлений, журналов — сотни. У нас в России — ни одного, хотя гендерная тематика сейчас нормально публикуется в большинстве приличных социологических журналов. Если на Западе человек занимается, например, гендерным измерением образования — пожалуйста, вот вам эта зона, если это гендерные исследования и эмоции — пожалуйста, есть другая зона, а если это гендерные исследования и сексуальность — еще куда-то. У нас тем временем все топчутся на одном пятачке. Может, это не так уж и плохо: мы все друг друга знаем. С другой стороны, каждое направление имеет и собственную логику, своих авторов, свою дискуссию, за которыми мы не можем уследить — направлений слишком много. Зато этим занимаются наши аспиранты!
Еще очень важна современная российская онтология: западные гендерные исследования всегда связаны с гендерным порядком в конкретных обществах, они хотят понять и объяснить этот порядок, и они сами этот порядок производят. А в России — постоянная история про то, что у нас все разные пласты существуют в одно и то же время. У нас уже очень большой интерес к феминизму, но вместе с ним и консервативный поворот. На Западе тоже происходит консервативный поворот, но у нас не случились все этапы гендерных исследований, которые формировались в западной теории, — дифференциация, критические дебаты, формирование интерсекционального подхода, который спорит с марксистским подходом, с постколониальным подходом… Там всё это имеет свои арены, а у нас всё происходит одновременно, и на уровне онтологии, и на уровне психологии. Реальности в Москве — Петербурге и в российской глубинке — совершенно разные слои — средний образованный класс и люди, которые буквально выживают. Например, интенсивное материнство для среднего класса — это как правильно ребенка развивать, в какие правильные кружки отвести, каким языкам учить и в какой последовательности, в какой момент за границу вывезти. При этом есть мама-иммигрантка, у которой дети в магазине, потому что ей не с кем их оставить.
Маме надо зарабатывать деньги, ведь воспользоваться экономической и социальной помощью нужно уметь. Необходимо уметь работать с информацией, а это доступно не каждому.
И вот мы получаем такое огромное неравенство, для которого марксизм, интерсекциональность и постколониализм — инструменты для объяснения. Но нужны рабочие руки, которые всё это будут объяснять.
— Заметили ли вы какое-то изменение неравенства за время пандемии, как гендерное, так и классовое?
— Об однозначных последствиях говорить сейчас нельзя, происходит довольно сложная реконфигурация, которая немножко перестраивает неравенство. Всё очень быстро меняется, поэтому трудно сделать какой-то единомоментный срез. Например, у нас еще в начале пандемии было видно по исследованию труда медицинских работников, что эта группа в первые месяцы выделялась в группу суперриска, суперпрекарности. Смертность медицинских работников в социальной структуре образованного класса резко начала занимать другое место. Спустя полтора-два года ситуация выровнялась, потому что у них значительно возросли заработки, физические риски компенсировались резким повышением зарплат. Возникла иная комбинация, для осмысления которой еще даже не хватает социологических инструментов.
Произошла реконфигурация рынка труда. Все мы прекрасно знаем, как очень многие, потерявшие работу в мелком бизнесе, превратились в курьеров, поставщиков. Резко взлетели платформы (Zoom, Ozon), которые привлекают рабочую силу. Сейчас в первую очередь нужны исследования изменений на рынке труда в связи с COVID-19. Поэтому трудно говорить о гендерных измерениях. Исследования, которые уже есть, показывают, что особенно пострадали женщины с маленькими детьми. Хотя «пострадали» — слишком широкое слово.
У женщин баланс ролей более сложный, чем у мужчин, даже если это эгалитарные пары.
Парадокс: во время пандемии, после ступора начальных месяцев, резко увеличилась производительность академических сотрудников, возросло количество рукописей, поданных в издательства. Меньше оно выросло у женщин с маленькими детьми и преподавательскими обязанностями. В этом сложном балансе преподавания, исследований и care пострадало прежде всего исследование. Потому что с преподаванием никуда не денешься, а исследование — это то, что можно ненадолго отложить. Таким образом, сказать, что эти женщины прямо vulnerable, будет преувеличением, потому что они сидели дома, работали в зуме, получали зарплату и ничего катастрофического с ними не произошло, если у них всё было в порядке со здоровьем. Тем не менее они потеряли некоторые очки в академической карьере. Тут нужны более тонкие инструменты для того, чтобы разобраться, что произошло с неравенством.
Другой маленький пример, который мы фиксировали: женщинам в роддомах сначала было очень трудно — непонятно, где есть COVID-19, где его нет, даже когда это более-менее стабилизировалось. В период волн COVID-19 не пускали партнеров на роды. А ведь присутствие партнера во многом обеспечивает благополучие женщины, но это прекратилось. Медицинские работники по умолчанию стали несколько меньше заботиться об эмоциональных нуждах пациента. Более того, пациент стал гораздо меньше требовать, потому что не до того: надо попасть в нужное место, надо выжить в этой действительно тяжелой эпидемиологической ситуации.
«Достижения» (в кавычках и без) потребительского российского общества всё-таки усилили агентность женщин, дали им гораздо больше выбора, гораздо больше неолиберальных возможностей.
Однако в условиях пандемии многие из них стали откатываться обратно. Это очень фрагментированное видение, но более целостного пока не складывается.
— Некоторые исследовательницы гендера и эмоций пишут, что изменение гендерных ролей за последние несколько десятков лет во многом связаны с изменением рынка, то есть мужчины должны развивать феминные качества, быть более эмпатичными. Женщины, в свою очередь, должны развивать маскулинные качества: становиться сильнее, увереннее стоять на своем. Однако эти изменения, по крайней мере на Западе, приписывают среднему классу, потому что нет на рынке труда ожидания таких изменений от рабочего класса. Видите ли вы такие процессы в России?
— В России очень особенный рынок, вообще неясно, какие личные качества он востребует. Главным образом, по-моему, он востребует неформальные отношения, а какой гендер у неформальных отношений, сказать трудно. Думаю, он в основном сегрегированный, потому что всё-таки неформальные отношения больше производятся либо в мужской среде, либо в женской. Это не значит, что они сегрегированы полностью, но есть много площадок, где женщины общаются с женщинами, а мужчины общаются с мужчинами. А поскольку в России неформальность — если не брать совсем мелкий бизнес — это как бы «полурынок» во всяких огромных госкорпорациях, то рынком назвать это уже сложно. С одной стороны, амбиции женщин востребованы сейчас гораздо больше в бизнесе. С другой — сохраняются всё те же препятствия: например, молодые женщины-хирурги рассказывают, что до сих пор есть дискриминация, которая может быть открытой или скрытой, но всё равно продолжает работать.
Гендерная сегрегация у нас сохраняется по-прежнему.
Изменения возникают не столько из-за рыночного спроса, сколько из-за появления новых потребностей и новой идеологии среднего класса. Так происходит по разным причинам, в том числе из-за советской вовлеченности женщин в производство — женщина там всегда была, ее не пришлось специально туда привлекать, в отличие от Запада.
Влияние рынка в России идет с другой стороны: не от рынка, который требует рабочую силу, а от рынка, который создает потребителя. И вот тут действительно идут значительные гендерные изменения, потому что и женщина, и мужчина становятся новыми потребителями. Мужчина теперь гораздо более чувствителен к стилю жизни, к уходу за собой в разных смыслах, от здоровья до одежды и прически. А поведение женщины становится более агентным, потому что рынок постоянно формирует ее выбор: как одеваться, где учиться, за что платить, как обеспечивать свое здоровье. (Это про средний класс, ведь для выбора нужны ресурсы.) Например, есть государственная структура, но всегда еще есть какие-то частные структуры, и куда-то мы идем бесплатно, а куда-то за деньги. Мы выбираем, мы заказываем что-то в интернете, ищем школу для ребенка, ищем кружки… Так женщина и становится более агентной благодаря рынку. А мужчина в большей степени превращается в потребителя таких «женских» индустрий, как мода, включается во все сегменты, которые по происхождению «женские»: в приватную сферу, в заботу. Женская агентность предполагает, что партнер тоже принимает участие в этих сферах, хотя он почти никогда не принимает равноправного участия.
Кроме того, нынешняя феминистская идеология и гендерные установки влияют на современный средний класс. Как мои студенты говорят, «сейчас быть сексистом не модно, с тобой приличные люди вообще-то будут не очень рады общаться». В совокупности изменения происходят, но политическая и гражданская идентичности в России очень-очень ограничены, выбирать-то [идентичность] не из чего, потому что много ограничений.
А вот потребительская идентичность в России ограничена только собственными ресурсами и больше ничем. Потреблять престижно, легитимно, неопасно.
Отсюда и растет наша идентичность, которая легко адаптируется к феминизму как к одному из средств в строительстве современной идентичности. К рынку социологи обычно относятся критически, ведь у него очень много негативных последствий. Тем не менее он порождает в каком-то смысле более сложное строительство идентичности, где в современной России и находит место феминизм.
— Было бы интересно узнать побольше о сегрегации. Почему в России такие проблемы с ЛГБТ-активизмом, феминизмом, так много трансфобии, если в России и СССР не так много разделяли женщин и мужчин, не было настолько закрытых сообществ? И могли бы у нас обходиться без скандалов, как в Британии, где всегда женщины и мужчины были сильно разделены?
— Очень много разных причин, но главная, наверное, в том, что у нас еще не преодолены негативные советские последствия. Там было довольно много позитивных последствий для гендера, но негативные еще не преодолены, а сверху уже свалился международный консервативный поворот. Конечно, гендерная политика Советского Союза менялась в разные периоды. В ней был довольно мощный прогрессистский компонент, и тоже довольно разный — сильный в 1920-е годы, он очень ослаб в сталинский период. Но как минимум женщина работала, имела свой источник дохода, обладала многими легальными правами; другое дело, как эти легальные права работали… Тем не менее это были права. Однако социальная политика в отношении женщин была направлена не на ее индивидуальные права, а на поддержание советской гражданки, которая занимается коммунистическим строительством, работает на советском производстве и рожает советских граждан. Ее повседневная жизнь была довольно трудной, несмотря на то, что ее поддерживало государство. Советская эмансипация, как она воспринималась в 1990-е годы, обернулась тем, что женщина тащила на себе всё: она работала, воспитывала детей, а мужья всё исчезали, погибали, спивались.
Эмансипация в советском виде до какой-то степени хороша, но слишком дорого женщине стоит. И поэтому считается, что если женщина будет несколько менее эмансипирована, то ей будет легче.
В известном аналитическом историческом смысле это правда. Но за всем этим стоит очень сложная историческая социально-экономическая конструкция. Отсюда и недоверие женщин к феминизму, который «отберет у них самое последнее». Вот женщине дали высокие каблуки и выбор из разных моделей, которых не было в советское время. А феминистки это отберут, потому что «зачем это женщине, она должна быть эмансипированной». И такое впечатление осталось у поколения, сформировавшегося в советское время, хотя сейчас всё это смешно звучит.
С другой стороны, уже происходит наслоение постсоветских фобий, и на этой карте активно разыгрывается консервативный поворот. Почему утверждается, что всякие иные сексуальности «угрожают нации»? Во-первых, они «чужды российской культуре», во-вторых, мешают выполнению демографической политики, мешают репродукции. Потому что гомогенная гетеросексуальная семья рожает детей, в советское время — для советского государства, а сейчас — для национального процветания и демографической безопасности России. В значительной степени государственная политика существует не совсем отдельно от людей — иногда отдельно, но чаще всё-таки дублирует жизнь человека. Поэтому в этой идеологии, в этой практике, в этой политике иные сексуальности воспринимаются как угрожающие нации, семье, будущему ребенку.
Потому что нация — государство — семья — ребенок выстраиваются в единое целое — это конструкция международная, не российская, — которой угрожает всё то, что не соответствует гетеросексуальности.
Но отличие в том, что если на Западе это продвигают разные низовые движения, которые выходят на площадь в Париже и говорят, что они — папа, мама, дети и никакой другой конфигурации не может быть, то в России — это государственная политика. Конечно, государство имеет гораздо более мощный ресурс, чем grassroot-движения, хотя grassroot-движения в западных странах обладают сильным влиянием. В результате совпадают советский традиционализм, неотрадиционализм и современная государственная консервативная политика. И если бы это было одно русло, то оно бы модернизировалось, преобразовывалось. Но когда они сцепляются друг с другом, то оказывается, что прогрессивный тренд — это «опасность для детей, нации, репродукции». Чем больше сплетается в представлении опасностей, тем скорее образуется моральная паника.
— Как вы думаете, что появляется первым, политика «нация — государство — семья — ребенок» или традиционализм в обществе? Может, само общество помогает появиться такой политике? Государство формирует взгляды или взгляды формируют политику государства?
— Я думаю, что социологически политика и общество должны подпитывать друг друга. Нужен какой-то повод: у нас довольно часто к Pussy Riot отсылают как к поводу. Это было очень agentical. На это событие в ту же секунду, в прямом смысле секунду, отреагировало государство и заявило о своем отношении. Политика, общество и повод просуществовали отдельно друг от друга примерно одну минуту, пока выступление не пресекли. Они даже физически сцепились мгновенно, а символически, конечно, они были сцеплены даже до того, как это вообще произошло. Так что это — конфигурация, которая постоянно как-то цепляется вместе и образует довольно устойчивый конгломерат. Он расклеивается, в нем есть разные зазоры, но тем не менее он устойчив — именно потому, что одно соединяется с другим.
— Был ли вопрос, конкретный или абстрактный, который привел вас в гендерные исследования, вопрос, ответ на который вы хотели найти? И удалось ли вам отыскать его?
— Я была в Америке в 1993 году на стажировке, в тот момент занималась рабочим движением. В России начались рабочие протесты, и я занималась их исследованием. Когда я приехала в Америку, то рассказывала про эти протесты, меня приглашали, это было очень интересно, трудно, в новинку. У меня часто спрашивали: а что женщины в рабочих протестах? И я поняла, что у меня вообще никакого ответа на этот вопрос нет, я даже не понимала, как его правильно поставить — женщины в рабочих протестах что?
На том этапе мне казалось, что женщины ничего особенного в рабочих протестах, есть протесты, кто женщины, а кто мужчины — не так важно. И я случайно зашла в какой-то академический магазин, в котором обнаружила даже не стенд гендерных исследований, а просто комнаты феминистской литературы. Это меня глубоко потрясло, потому что я прекрасно понимала, в каком состоянии находится наша социология, но то, что из нее выпали целые дисциплинарные зоны, я даже не знала. И не помню, какую первую книжку я сняла с полки, но поняла, что это надо освоить.
Кстати, на вопрос «что женщины в рабочих движениях» я до сих пор не могу ответить, потому что это надо специально исследовать, а я этим не занималась, у меня интерес сместился. Но по крайней мере теперь я могу поставить такой вопрос! Потом я вернулась из Америки, здесь уже шли параллельные процессы, работал центр гендерных проблем, я начала с ним сотрудничать.
У Елены Здравомысловой, с которой мы вместе писали и пишем, в тот момент была маленькая reading-группа со студентами, которые интересовались этой тематикой. И вот всё это вместе соединилось в то, что превратилось в программу гендерных исследований в Европейском университете.
Мы начинали с того, что учились на школах, учили сами и учили других. Школы были в разных западных странах, мы тогда физически ездили, нас поддерживали определенные фонды, которые сейчас в России не работают и ничего не могут — это уже стало рискованно. Зато сейчас есть зум, и на очередном витке похоже, что можно опять возвращаться к школьной идее, можно обучать и распространять знания, заниматься просвещением.