Что такое бюрократический язык и как разучиться говорить на нем
Каждый, кому хоть раз приходилось оформлять документы, знает, что государство говорит на особом языке — канцелярии и бюрократии. С одной стороны, с его помощью государство создает однозначные запреты и предписания. А с другой — бюрократический язык запутывает, окружая простые смыслы сложной языковой оболочкой. Есть ли закономерности в том, как с нами разговаривает бюрократия? Какие политические смыслы сообщает канцелярский язык? И почему люди так охотно используют его даже в повседневной речи? Разбирается художник и лингвист Иван Неткачев.
Канцелярит, или Колонизация языка повседневности
В 1961 году Корней Чуковский был очень обеспокоен канцеляритом — болезнью языка, при которой в повседневную речь проникают канцелярские конструкции. Вот один из примеров, которые он приводит:
Канцелярит беспокоил не только Чуковского. В тех же алармистских тонах о нем писала Нора Галь, переводчица «Маленького принца». Она приводила схожие примеры:
Галь выяснила, что у канцелярита, как у любой болезни, есть постоянные симптомы. Вот они:
Любопытно, что схожие признаки характерны и для английского юридического языка — об этом пишут правоведы Питер Тирсма и Чарльз Меллинкофф. В нем, как и в «русском канцелярском», пассивный залог преобладает над активным: акцент переносится с деятеля на само действие, как в предложении mistakes have been made («ошибки были совершены»). Имена преобладают над глаголами, лишая текст движения, а длинные и сложные предложения уводят читателя в синтаксические лабиринты. В качестве примера Тирсма приводит типичный текст завещания:
Если завещается всё имущество, то к чему продолжать предложение словами «недвижимое, движимое и любое иное, какого бы то ни было типа и где бы оно ни находилось»? Предложение длиной в абзац можно было бы сжать до одной строчки:
Получается, что симптомы канцелярита похожи на симптомы бюрократического языка в целом. Нора Галь во многом описывает реальный язык документов и уставов.
Язык государства и язык неравенства
Рассуждая о канцелярите, Нора Галь использует метафору заражения. Живой, «здоровый» язык заражается бюрократической болезнью: из-за нее простые структуры превращаются в синтаксические лабиринты.
Языковые структуры усложняются и запутываются, так же как разрастающийся бюрократический аппарат. Бюрократия создает цепочки скучных и бессмысленных действий — вспомним, сколько времени и сил нужно на то, чтобы оформить ту или иную бумагу.
Государство не умеет выражаться просто. Оно разговаривает инструкциями, протоколами и уставами — часто запутанными, избыточными и неуклюжими.
Кажется, что язык бюрократии минимально приспособлен собственно для передачи сообщения от говорящего к слушателю — и это не случайно. Как пишет антрополог Дэвид Гребер, иерархические структуры, стоящие за современным государством, создают искаженные структуры воображения. Чтобы понять Другого, нужна работа воображения: у нас нет прямого доступа к чьим-либо мыслям и переживаниям, кроме собственных. Понять кого-то — значит пересобрать реальность, отталкиваясь от другой исходной точки. Такая пересборка требует энергии.
При взаимодействии на равных работа воображения распределяется более-менее равномерно. Оба собеседника одинаково заинтересованы в том, чтобы коммуникация прошла максимально успешно, и ради этого готовы поставить себя на место другого. Но когда возникает властная вертикаль, ситуация меняется: усилия по интерпретации чувств и мыслей Другого возлагаются в основном на подчиненных. К примеру, работники кафе гораздо больше интересуются настроением своего начальника, чем наоборот. Или другой пример: до сих пор существует стереотип, что мужчины не понимают и никогда не смогут понять женщин. Но, как пишет Гребер, дело не в том, что женщины менее предсказуемы, чем мужчины, а в том, что в патриархальном обществе мужчины и не пытаются понять женщин. Женщины веками занимали подчиненное положение, поэтому им приходилось брать на себя бóльшую часть усилий по пониманию другого. Домохозяйка не просто готовит для мужа ужин и стирает его вещи — она еще и пытается представить, что у него на уме, что его заботит, чем можно ему угодить. Мужу в этой модели остается только наслаждаться вниманием и заботой. При этом не предполагается, что он тоже должен заниматься интерпретативной работой, чтобы понять чувства жены.
Отношения государства и граждан точно так же асимметричны, как и отношения подчиненных и начальников.
Бюрократическая волокита — это стена, отделяющая чиновников от граждан, поэтому бюрократический язык должен быть запутанным и непонятным. Бюрократическая машина не заинтересована в том, чтобы понять людей, стоящих внизу иерархии: ей не нужно разговаривать с ними на одном языке.
Почему же в таком случае люди охотно используют язык государства даже тогда, когда это необязательно? Во многом это связано с понятием престижа: одни языковые регистры более престижны, чем другие. Согласно Пьеру Бурдье, языковые формы могут служить символическим капиталом. Некоторые из них ценятся больше: они приносят говорящему престиж, который, в свою очередь, можно преобразовать в материальный капитал.
Канцелярский язык — это язык власти, потому что именно на нем говорят властные структуры. Люди апроприируют его, чтобы придать своим словам больше веса и чтобы говорить «правильно» с точки зрения власть имущих.
Но есть и более веская причина, по которой люди охотно заимствуют язык уставов и документов. Как указывает Гребер, бюрократические структуры обладают тайной привлекательностью.
Бюрократия порождает цепочки бредовых инструкций, которым приходится следовать, — но ее сладость в том, что она обезличена.
Нам совсем не хочется вступать с библиотекарем в личные отношения, объясняя ему или ей, почему понадобилась именно эта книга. Гораздо проще просто показать активный читательский билет.
Канцелярский язык проникает в повседневную речь из-за того, что само наше воображение заражено бюрократическими структурами. Иначе говоря, канцелярит — это симптом, а не болезнь. В конечном счете нужно освобождать не язык, а воображение: «будьте реалистами, требуйте невозможного», как гласил один из лозунгов 1968 года.
Повседневный язык как политическое поле боя
Для Галь и Чуковского повседневный язык не несет в себе каких бы то ни было политических смыслов — кажется, что в нем есть нечто привлекательное, ведь он, в отличие от канцелярского языка, «здоров» и «чист». В этом слышится отголосок восхищения народным языком: созданный в XIX веке писателями и фольклористами «русский народ» говорит на языке, отличающемся особой чистотой и красотой выражения.
Но существование подобных националистических мифов лишний раз подтверждает, что повседневное — это политическое. Язык повседневности не может быть деполитизированным, или «чистым»: структуры власти незаметно проникают в него. Сам воздух повседневности создается политической ситуацией. Как пишет поэт Михаил Айзенберг,
Язык повседневности — политическое поле боя.
Загрязнение языка бюрократическими оборотами не говорит о какой-то таинственной болезни. Скорее это свидетельство того, насколько само наше мышление колонизировано бредовыми бюрократическими структурами.
Используя канцелярские слова, мы лишний раз подчеркиваем свое низкое положение в иерархии власти. Мы выучиваем язык колонизаторов.
Освобождение языка повседневности
Борьба с канцелярским языком — это не борьба за чистоту языка, как считают Нора Галь и Корней Чуковский. Это борьба с дискурсами власти и насилия в целом. Но какие вообще существуют способы языкового сопротивления?
Важный урок можно получить у ситуационистов. Вслед за леттристами они пытались повернуть знаки, производимые капитализмом, против него самого. Эта методика называлась détournement, что можно перевести как «изменение направления».
Ситуационисты брали существующие в массовой культуре знаки, но меняли их контекст. Смысл лозунгов или изображений разворачивался и начинал работать против идеологии, которая его породила.
Вместо того чтобы очищать язык от «зараженных» структур, détournement предлагает изменять их значение. Включенные в новую систему правил бюрократические элементы работают против системного насилия, которое их породило.
Образцы «переворачивания» бюрократического языка можно найти у Андрея Платонова. Канцелярские нагромождения и слова-пустышки Платонов использует как прием.
Исходно нейтральный и безвкусный, канцелярский словарь начинает хромать на обе ноги. Через него говорит о себе так и не сбывшаяся революция.
Американский поэт Чарльз Резникофф использовал бюрократические дискурсы иначе. В отличие от Платонова он совсем не писал своими словами, ограничиваясь коллажированием чужих записей. Его поэма «Свидетельство: Соединенные Штаты, 1885–1915» целиком составлена из судебных протоколов. Это длинное повествование о жизни в США 1885–1915 годов, в котором холодная интонация юридических документов сталкивается с живыми, кинематографичными историями преступлений. Из сухих протоколов автор создает собственную точку зрения на произошедшее.
Кеннет Голдсмит, современный американский поэт, использует скуку и бесконечные повторения как художественную стратегию. Метод Голдсмита строится на неоригинальности, краже и фальсификации, перемешанных с бессодержательностью и бесполезностью. Одна из его работ называется «Солилоквий» — она состоит из расшифровки всех слов, которые Голдсмит сказал за две недели. Другая работа, No. 111 2.7.93–10.20.96, состоит исключительно из английских предложений, оканчивающихся буквой r, которые Голдсмит собрал в интернете. Предложения распределены по главам — номер главы соответствует количеству слогов во фразе. Внутри главы предложения идут в алфавитном порядке. Это настоящая энциклопедия, но она совершенно бесполезна.
В работах Голдсмита бюрократия превращается в глупую шутку: автор доводит абсурд до крайности, пока это не станет по-настоящему смешно.
Даже в бюрократических лабиринтах попадаются лакуны, где есть место игре и спонтанности. Работа художника — в поиске этих пустых мест. Но для того, чтобы их отыскать, нужно расчистить воображение.