Одно лишь дыхание. Как пандемия COVID-19 стала путешествием в мир воздуха
Мир COVID-19 — это мир контроля дыхания. Маски, призванные защитить население от угрозы смерти от удушья, становятся преградой для каждого вдоха. Воздух чумного города несет тревогу и содержит в себе угрозу, исходящую от самого пространства. Философ Олег Аронсон вспоминает философов-досократиков и рассуждает о том, как вирус объединил в себе стихию воздуха и числа.
Мысль о пространстве невольно привносит ощущение пустоты. Даже если оно заполнено вещами. Мы думаем о пространстве без вещей как о пустой комнате, в которой надо обжиться, или как о Вселенной, максимально далекой от нашей повседневной жизни. Мы перемещаемся по городу, за город, по дорогам и просекам, по земле и по небу, почти не ощущая сопротивления пространства. Нас останавливают погода, лень и усталость, сдерживают границы и знаки опасности, но мы почему-то должны обживать пространство вокруг нас, словно сама пустота этого слова требует заполнения. Раньше достаточно было смысла. Сегодня этого мало. Нужно еще и движение. Не только освоение, перемещение, изменение положения, но и трансформация самого пространства. Однако, чтобы меняться, оно не должно быть пустым. Даже если вещей мы в нем не находим.
И вот объявлена эпидемия. Мы остаемся в комнате, выход за пределы которой и раньше многим давался непросто. Кто-то прикован возрастом и болезнью к креслу, кто-то — фрилансер — к компьютеру с вайфаем. Что изменилось? Нам говорят, что пространство вокруг — там, где люди, — стало опасным. Нам говорят: не покидать дом, а если уж вышел, — надеть маски, держать дистанцию, в лифты заходить по одному, в метро — по пропуску, в магазин — по расписанию. Никаких кафе, никаких кинотеатров. Нам говорят, что вирус повсюду. Даже если соблюдаешь все предосторожности, он проникает в дом на твоих подошвах. Нам это говорят, и информация подтверждается: люди в комбинезонах проходят за окнами, расплескивая жидкость, рассеивая дым. Но ни жидкость, ни дым не убеждают так, как комбинезоны, схожие с теми, что были в американском сериале «Чернобыль». В интернете всё больше картинок и слов, убеждающих тебя в том, что пространство вокруг опасно. Все вспоминают чуму, холеру, «испанку». Читают воспоминания выживших.
Одно из важных свидетельств, появляющихся во время эпидемии чумы, — запах воздуха.
Воздух чумного города пахнет уже не городом. Запах города мы постепенно перестаем различать, город становится пространством.
Но чумной запах — это один из знаков трансформации пространства. Город пахнет трупами. Воздух дает знать, что пространство уже иное. Воздух, который невидим так же, как и вирус.
COVID-19 тоже привносит в наш мир новые запахи — медицинской маски и антисептика. Но это совсем не то, что меняет пространство. Мы видим опустевшие улицы, закрытые магазины, пустые автобусы и вагоны метро. Это непривычно лишь отчасти, поскольку нечто подобное уже было в жанровом кино. И это не то, что меняет пространство. Пространство меняет воздух. Мы по-прежнему его не видим и не ощущаем, пока ветер не коснется кожи. Или не тронет прическу, не загасит спичку, не принесет частицу незнакомого парфюма.
Воздух для нас либо ветер, либо небо, чья синева (как нам рассказали в школе) — это лучи, преломленные смесью нескольких газов, из которых состоит оболочка Земли. Ветер дает возможность воздуху быть ощутимым благодаря разности температур, и это движение невидимой материи порождает образы движения и перемен: ветер революции («Ветер, ветер — На всем Божьем свете!»), но и «цвет небесный, синий цвет» — поэтическое воплощение частотных характеристик солнечного света в его соприкосновении с миром невидимых глазу частиц воздуха. Физика, химия, физиология и поэзия — лишь некоторые способы, какими воздух присваивается нами. Даже трупный запах чумы.
Научные формулы и поэтические метафоры придавали воздуху содержание. Благодаря им он становился вещью в пространстве. Подручной и очеловеченной настолько, чтобы быть реальным в невидимости своих атомов или возвышенным в локальном соприкосновении с человеческим телом. Но воздух ли это?
Эпидемия COVID-19 — путешествие в мир воздуха нефизического и непоэтического. Воздух дает о себе знать как дистанция, как угроза самого пространства, которое перестает быть нейтральным, становясь контагиозным, миром неизбежных опасных контактов. Как ранее СПИД. Только контроль сексуальной жизни — совсем не то же, что контроль дыхания.
Мир человеческого дыхания стал дышащим вирусом миром. И это глобальное дыхание ритмично, а ритм обнажает себя в волнах COVID’a.
Воздух вокруг нас перестал быть нейтральным, пустым. Он обрел плотность и динамику. Вдруг стало возможным ощутить его как среду, которая оказывается по ту сторону дыхания и неба. По ту сторону поэзии и науки. По ту сторону языковых тропов и состояний вещества.
Дыхание, полет, падение, небесная даль и небесная высь, согласно Гастону Башляру, оставляют в языке след самой материи воздуха. Он утверждает, что стихия воздуха, отделенная от его вещественности, проявляется в поэтическом воображении, ориентированном не на конститутивность понятий, а на изменчивость образов. Своеобразная феноменология образа Башляра, которую он называл то «психоанализом стихий», то «непосредственной онтологией», касается связи языка и пространства. Это шаг от феноменологии духа к феноменологии души. Души, которая дышит, но не мыслит.
Такой момент дыхания и одухотворения, придания миру движения фактически есть момент секулярного возвращения божественной пневмы, что сегодня можно описывать как момент поэтический. Но имеет ли поэзия доступ к стихиям, как это предполагает Башляр? Его версия образа делает восприятие простым и наивным — допонятийным, дорациональным. Подобные образы отсылают к истокам человеческой речи. Только там, где Руссо находил пение (а Толстой уточнял, что это — пение коллективное), Башляр видит душу, готовую превратиться в сознание.
Стихии Башляра упакованы в мир воображения, интериоризированы. Они вводят первичный порядок в «темный» мир душевных порывов, дают возможность отделить их от возвышенной чистоты духа. Это принципиально отличает их от стихий в понимании древних греков, чуждых как страстям души, так и теоретическому разуму. Когда в первой книге «Метафизики» Аристотель описывает усилия досократиков как наивные поиски материального первоначала, в котором видит лишь субстрат всего сущего, противопоставляя этому «хаос» Гесиода и «любовь» Парменида, то заметно, насколько к нему близок Башляр, несмотря на все его попытки воскресить мир стихий для мышления. Аристотель расстается с самой идеей мыслить стихиями, то есть мыслить, отталкиваясь от мира. Его интересует причинность и динамика мыслительных форм, что замыкает всю его метафизику на человеческом срезе мира. Не покидает этого среза и поэтическое воображение Башляра.
Когда во время пандемии воздух перестает быть однородным, когда он одновременно и угрожает (в контактах с людьми), и очищает (проветривая помещения), когда он переходит из мира поэтических грез и научных экспериментов в социальный пласт существования, то, чтобы реанимировать логику стихий, возможно, следует вернуться к Анаксимену или Диогену, минуя теоретические препоны Аристотелевой «Метафизики». Логика стихий (она же — логика элементов) противостоит миру атомарности. Это логика действия сил, а не познания и рефлексии. И слово «логика» не должно смущать нас тем, что в нем отчетливо звучит «логос», ставший для нас словом и знанием. Достаточно вспомнить, что для Гераклита логос был огнем.
Сократ указал на «человеческий» срез мира как приоритетный. Анаксимен и Диоген доверяли не людям, а воздуху. Из человеческого вещества родились такие категории, как душа, дух, сознание, субъект. Можем ли мы мир человеческого (этики, политики, поэтики, теории) считать одной из возможных стихий, первой буквой, первоначалом мира? Или же это способ нивелировать мир сил, неподвластных человеку? Сегодня волей-неволей склоняешься к тому, чтобы утвердительно ответить на второй вопрос.
Все начинается с разделения на физику и метафизику. Физика Аристотеля исходит из physis, а метафизика — из hyle. И было бы несправедливо называть одно «природой», а другое — «материей». Скорее, речь идет о двух именах мира. Первый — мир нечеловеческих сил, данный нам в гуле ритмов, шумов и резонансов. Второй — мир, осваиваемый и обустраиваемый человеком, в котором рождаются законы и закономерности, в котором бытие и дух способны обуздать стихии.
Шум и резонанс. Башляр акцентирует слово retentissement, употребленное Минковским, чтобы связать поэтику образа и физику космоса. В русском переводе оно передано словом «отклик», что вполне соответствует феноменологическим установкам французского философа. Однако сегодня невозможно не услышать в этом слове «резонанс», через который мы опознаем стихию. И даже можно говорить о «шуме», в котором теряется семантическое измерение образа, а сам космос становится нечеловекомерным.
Башляр попытался найти в человеческом воображении синтаксис стихий. Фактически с помощью элементов огня, земли, воды и воздуха он стремится реанимировать утраченный physis древних греков, чудом сохранившийся в поэтических текстах нашего времени. И хотя он доверяет феноменологии и Юнговой теории архетипов как объяснительным моделям, сам он подводит к тому, что имена элементов — это варианты различных типов движений и характеров скоростей. Огонь — трансформация, становление; вода — дифференцируемость, пластичность; земля — устойчивость и покой. И наконец, воздух — чистая подвижность, безосновность. Говоря словами самого Башляра, «в воздухе движение господствует над субстанцией», в результате чего он оказывается самой «бедной материей». Всем прочим стихиям куда легче придать сущность, выделив из них их субстрат. Особенно это касается земли, которая до сих пор в разных концепциях определяет философию. Другими словами, полемика внутри философии оказывается полемикой геофилософий: движение детерриториализации Делёза и Гваттари (имманентность земли, явленная в понятиях) против «поэтической» устойчивости крестьянского мира Хайдеггера (трансцендентность истины, данная в опыте существования на земле). Вода и огонь также хорошо освоены и в качестве проявлений бытия («новое», «время»), и массовой культурой (вспомним хотя бы A Song of Ice and Fire), и как политические и поэтические метафоры.
С воздухом сложнее. В нем соединены необходимость жизни (ритмы дыхания) и притягательно-опасная пластика хаоса (у Ницше «свобода — воздушная радость»; и там же, в горной Швейцарии, «пьяный воздух свободы сыграл с профессором Плейшнером злую шутку»). Воздух банален. Его бытие бедно. Его материя сверхтонка. Тоньше нее только уже граничащий с абстракцией apeiron. Воздух незамечаем, пока не соприкасается с другим движением, другой стихией. Касание, в свою очередь, требует участия воздуха.
Потому перчатки, призванные защитить нас от зараженных вирусами поверхностей, тоже связаны с воздухом, тем сверхтонким воздухом, который окутывает предметы, окутывает людей…
Можно говорить об этой невидимой тонкой материи даже тогда, когда происходит соприкосновение с другими элементами.
На зону смешения стихий-элементов указывают те гипотетические вещества, которые одно за другим были отвергнуты классической наукой: флогистон (воздушный покров огня), флюиды (воздух, придающий жидкостям пластичность) и, наконец, эфир (воздух-пространство, обладающий характером земной устойчивости). То, что было сферой опыта для алхимии и астрологии, хранивших память о физике стихий, о резонировании сред (земного вещества и космоса), отторгалось наукой именно в силу того, что последняя сделала ставку на единичность истины, на преодоление подвижности, множественности и композитности в пользу сущности вещи и чистоты опыта. Так элементы мира превратились в подручные вещи и эстетически возвышенные явления. И то и другое ориентировано на человека как родовую сущность, человека, одновременно властвующего над миром и преодолевающего свою природную ограниченность.
Таким образом, воздух оказался сведенным к целевой функции обеспечения жизни и одновременно с этим стал атмосферой, метафорой, поэтической грезой. И в том и в другом случае он перестает быть движением. Точнее, его движение обретает цель. Наделяя миры сил, импульсов, трансформаций своих философских предшественников целью, Аристотель в «Метафизике» вводит общую для всех точку стабильности и покоя. Однако там, где Аристотель (а вслед за ним и многовековая европейская культура) видит в движении его причины и цель, Эмпедокл, например, говорит о filia и neikos, «дружбе» и «раздоре». Для него и дружба и раздор — соучастие (metexis), сопутствующее всем явлениям изменчивости, указывающее на сопряжения разных характеров движений, типичных для разных стихий. Стихии вообще обнаруживают себя только в соединении, смешении, резонансе. Только в сопричастности и во взаимном отторжении они и способны себя проявить. Нет никакой сущности воздуха (или огня, или земли), а есть лишь разнообразные эффекты их композиций, хиазмов.
В периоды пандемий, войн и революций мы ощущаем подобную сопричастность людей, социально и психологически совершенно друг от друга далеких. Здесь нет взаимного притяжения (дружбы, понятой психологически), но есть движение самой сопричастности. Мы можем говорить о коллективном страхе, чувстве справедливости или желании свободы как о причинах и целях, но многое вокруг нас заставляет задуматься о правомерности таких схематизмов. Вполне возможно, что саму общность уже приходится мыслить в забытой логике стихий, которая возвращается к нам вместе с массовым обществом и происходящими в нем процессами деперсонализации, дегуманизации, вместе с кризисом институтов и экологическими катастрофами.
Общность, обнаруживающая свою связь с воздухом (пандемия) или с огнем (революция), обретает свои ритмы и движения, свои фигуры сопричастности. Именно поэтому общность, которую мы всё еще продолжаем складывать из индивидов, наделенных чувствами, разумом и поэтическим воображением, всё меньше дает нам оснований считать ее производной от человеческой культуры. Скорее, она ближе к пифагорейской стихии числа, только в современном понимании. Другими словами, свобода и солидарность, равенство и справедливость — не столько этические категории, сколько материальная математика sensus communis (того, что Кант называл «общим чувством», наделяя его эстетическим измерением, в противовес common sense английских философов, сводивших это понятие к «здравому смыслу»). Sensus communis относится не к человеческим способностям чувства, разума, воображения, но к опыту смешения стихий, одной из которых (общность, она же — масса, число, multitude) человек косвенно причастен.
Мы привыкли к тому, что число — практический результат введения порядка в многообразие мира. Нас приучили к этому ученые, для которых математика стала инструментом познания, когда математическая формула и теоретические положения о природе или общественном благе равно абстрактны. Не случайно о свободе и справедливости говорят как об абстракциях вроде геометрических точек, прямых или алгебраических уравнений. Но число как стихия — нечто иное. В этом качестве оно сопричастно безграничному миру сущего. И мы начинаем понимать эту иную логику, когда информационный мир наполняется ежедневными сводками о количестве зараженных и умерших, протестующих и задержанных, убитых или репрессированных. Число и «общее чувство» — элементы материи, одинаково «бесчувственные» к человеческим эмоциям и переживаниям. Они сопричастны воздуху, которым люди не дышат.
Как мы можем уловить знаки стихий, то есть силы, внешние по отношению к нашему замкнутому на себе человеческому миру с его бесконечно нарастающей энтропией? Возможно, следует заново учиться физике, осваивающей диссипативные состояния, открытые системы, процессы турбулентности. Со времен Аристотелева отделения метафизики от физики последняя в поисках истины всё больше становилась теоретической моделью мира, в которой то, что мы называем «теорией», безотчетно опирается на метафизические основания. Турбулентность не описывается в этой модели. Там действуют не опознаваемые теорией и метафизикой силы.
Физика помогает Делёзу и Гваттари, когда они опираются на пригожинскую концепцию хаоса. Однако и для Пригожина, и для Делёза мир неявно остается сплошной средой, а его сложность выражается в переходе на молекулярный уровень, уровень хаотической самоорганизации вещества. Современные исследования турбулентности и приверженцы кинетической теории (например, Левермор и Масмуди) дают нам понять, что есть действие сил, противоречащих нашим теоретическим и познавательным возможностям, в том числе и тем, которые касаются описания молекулярных процессов. Дело отнюдь не в разделении на молярное и молекулярное, а скорее в том, что молекулы группируются в связи со скоростью собственного движения, формируя неоднородность среды, разные типы ее плотности и вязкости. Все динамические процессы (напряжение, столкновение сил) происходят на границах сред, в разных вариантах пространственной неоднородности, а потому с трудом поддаются описанию и кажутся нам аномальными. Впрочем, только кажутся.
Есть у летчиков такой термин — «турбулентность ясного неба». Это самый распространенный случай турбулентности в воздухе, когда для нее нет никаких видимых оснований. Ее причина — сам воздух, его неоднородность.
Эту неоднородность, слоистость никак не удается освоить ни науке, ни поэзии. Именно в ней спрятана та самая среда, где происходит движение сил, смешение движений, сопряжение стихий.
Так же и с «общим чувством»: оно не может описываться исходя из нашего индивидуального чувственного опыта и разнообразных теорий субъекта. Субъект присваивает действие или замыкает его на себе (как Башляр в «поэтическом воображении»). В результате действие становится бессильным, а бытие — роскошью, особенно когда именуется «Ничто». Бедность бытия воздуха коррелирует скорее с das Man, миром масс. Оно настолько бедное, что как будто и не стоит просвещенного внимания. Это — пространство неприсваиваемого шума. Шума, который уничтожает смысл информации, оставляя ее саму в предельно неоднородном состоянии. Именно эта принципиальная неоднородность и тотальность информационной среды делают ее близкой воздуху с его непредсказуемой турбулентностью. Цифровая среда современного мира — настоящая материя «общего чувства», где информационный шум оказывается интенсивнее смысла информации, сводящего всё к индивидуальным моделям восприятия и поиску действующего субъекта. Неоднородность самого этого шума порождает ритмические импульсы и резонансы, которые мы фиксируем в виде корреляций — бесконечного множества «глупых» корреляций, противоречащих нашим знаниям. С физической точки зрения такие корреляции, связи между которыми не удается установить, как раз и есть смешение сред, «соучастие» разнородных потоков в движении, а не в бытии, в стихиях, а не в атомах.
Мы замечаем, что современная пандемия распространяется не только по воздуху, но и — магически — по каналам информации. Воздух и цифра коррелируют, подобно тому как коррелируют масса и число. Вирус и проявляет эти корреляции. Да и сам вирус, в конце концов, — это тоже нечто смешанное и пограничное, то ли вещество, то ли сила (информация о будущем изменении клетки). Сверхтонкая материя. Как воздух.