Люцифер и Томас Метцингер встречаются в осознанном сне. Философское путешествие Аллы Горбуновой в миры поэзии и психонавтики

Чтобы осознать мир, нужно сначала его остановить — по крайней мере, так обстоит дело внутри осознанного сновидения. Ну или внутри стихотворения. О том, что еще есть общего между поэзией и осознанным сновидением, размышляет поэтесса, прозаик, лауреатка Премии Андрея Белого и Премии «Нос» Алла Горбунова (и привлекает к этому процессу философа Александра Монтлевича, чья книга о философии осознанных сновидений была опубликована издательством [Транслит] в декабре 2020 года).

Автор Алла Горбунова

писательница

Материал подготовлен в сотрудничестве с Лабораторией [Транслит] и Московской школой новой литературы.

Оглавление

Поэтика осознанного сна

Это эссе я написала пять лет назад, в 2017 году. Думала написать про осознанные сны большой текст, целую книгу, но потом забросила эту идею, потому что понимала, что мне некому будет это показать, слишком странный материал. Кажется, что читатель такого текста должен быть одновременно философом, поэтом и психонавтом, или человеком, которого интересуют эти три области, и таких у меня на примете вроде бы не было. Этот мой текст — про то, что осознанные сны могут дать философу и поэту как опыт, позволяющий на практике увидеть многие вещи, касающиеся нашего сознания. Я не вдаюсь в когнитивные и нейрофизиологические основания этого феномена и рассматриваю осознанные сновидения в феноменологической перспективе. Поставленная в этом тексте задача — рассмотреть философские аспекты опыта осознанного сна (или метафоры осознанного сна), понимаемые через призму поэтического опыта, и таким образом раскрыть поэтику осознанных сновидений.

Проблематика этого сочинения — картезианская. Она восходит к тому моменту, когда Декарт сидит у камина, одетый в тёплый халат, и разглаживает руками рукопись. Можно ли в этом усомниться, или сомневаться в столь очевидных вещах могут только несчастные безумцы, чей мозг помрачён парами чёрной желчи, которым кажется, что они не что иное как тыквы или стеклянные шары?

В начале «Размышлений о первой философии» Декарт предполагает, что ощущения спящего не столь отчётливы, как ощущения бодрствующего, но тут же признаётся, что это не совсем так, что и во сне ему приходили «подобные обманчивые мысли»*.

*«Однако надо принять во внимание, что я человек, имеющий обыкновение по ночам спать и переживать во сне всё то же самое, а иногда и нечто ещё менее правдоподобное, те несчастные — наяву. А как часто виделась мне во время ночного покоя привычная картина — будто я сижу здесь, перед камином, одетый в халат, в то время как я раздетый лежал в постели! Правда, сейчас я бодрствующим взором вглядываюсь в свою рукопись, голова моя, которой я произвожу движения, не затуманена сном, руку свою я протягиваю с осознанным намерением — спящему человеку всё это не случается ощущать столь отчётливо. Но на самом деле я припоминаю, что подобные же обманчивые мысли в иное время приходили мне в голову и во сне; когда я вдумываюсь в это внимательнее, то ясно вижу, что сон никогда не может быть отличён от бодрствования с помощью верных признаков; мысль эта повергает меня в оцепенение, и именно это состояние почти укрепляет меня в представлении, будто я сплю».
Декарт Р. Размышления о первой философии

Мысль о невозможности однозначного различения сна от бодрствования приводит его в оцепенение, и именно это оцепенение является отправной точкой моей работы. Однако вместо того, чтобы вслед за Декартом искать абсолютное основание, я хочу направить своё внимание на феномен «бодрствования во сне», или так называемых осознанных сновидений — тех сновидений, в которых сновидец осознаёт, что он спит и действует сознательно в мире, чьи характеристики по ясности и отчётливости никак не уступают, а порой даже превосходят реальность повседневного бодрствования. В осознанных сновидениях сновидец способен в полной мере осуществить картезианское ego cogito, и в этом плане осознанное сновидение, по своим физическим характеристикам будучи сном, парадоксальным образом сном (в значении забытья, бессознательности) не является.

Я думаю, что осознанные сновидения представляют большой интерес для философа и поэта. Некоторым образом они приподнимают завесу над тайной сознания. Для Мамардашвили философствование — в картезианском ключе — начиналось с момента остановки мира.

Остановка мира — это момент жизни сознания, когда мы как будто выпадаем из множества не имеющих конца и начала процессов, мнений, убеждений, подвешиваем их все и переживаем сознательный опыт. Но совершенно то же самое — и с большей наглядностью — возможно и во сне.

Метафора пробуждения в реальности (с её в том числе буддистскими коннотациями) отсылает нас к пробуждению в осознанном сне, и наоборот. Как есть неосознанные сны, так есть и неосознанное бодрствование. Ярким, неповторимым, люцидным моментам осознания себя во сне соответствуют внезапные мгновения озарения и осознания себя в реальности, и, просыпаясь, всегда ли мы знаем, где мы находимся — в мире снов, или в нашей точно так же сотканной из снов повседневности? «Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь».

Осознанное сновидение — это состояние по преимуществу поэтическое. Единственные ограничения в нём — возможности фантазии и сила желания. Фантазия и желание выступают в осознанном сне мирообразующими, демиургическими силами, не натыкаясь на необходимость физических законов, детерминированность порядка вещей и многочисленные ограничения реальности.

Сновидец может создавать пространства (каких только причудливых ландшафтов ни доводится видеть в осознанных сновидениях!), превращаться как в одушевлённые, так и в неодушевлённые предметы, летать, проходить сквозь стены, дышать под водой, поджигать взглядом предметы, превращать одни вещи в другие, читать мысли персонажей своего сна и даже неодушевлённых объектов и многое-многое другое.

В осознанных снах всё происходит по законам поэзии. Осознанные сны — это не столько сновидения, сколько вхождение в режим работы сознания, позволяющий выявить его базовые свойства, которые оказываются свойствами в том числе поэтическими.

Нахождение в состоянии осознанного сновидения устроено подобно творческой, художественной деятельности, являя опыт сознания в чистом виде, ту самую жизнь сознания, которую, как ни парадоксально, часто затуманивает состояние бодрствования в реальности.

В этом эссе мне хотелось бы соблюсти баланс между феноменологией осознанного сновидения как реального опыта и возможностью понимания осознанного сновидения как своего рода метафоры — для тех, кто не готов признать за этим опытом реальность. Если бы осознанных сновидений не было, их стоило бы придумать и использовать как метафору оффлайнового аутопоэтического состояния сознания — как своего рода математическую модель вроде идеального газа, поскольку даже введение такой метафоры как оффлайновое аутопоэтическое состояние сознания позволяет наглядно увидеть многие вещи, касающиеся устройства сознания. Однако я не планирую вдаваться в когнитивные и нейрофизиологические основания этого феномена. В этом эссе осознанные сновидения рассматриваются исключительно в феноменологической перспективе.

Мне хотелось бы рассмотреть отношения внутри троицы Осознанный сон — Поэзия — Реальность и поставить вопрос, что осознанный сон может дать для поэзии, философии и понимания реальности. Моя задача — рассмотреть философские аспекты опыта осознанного сна (или метафоры осознанного сна), понимаемые через призму поэтического опыта, и таким образом раскрыть поэтику осознанных сновидений.

Осознанные сновидения: горизонт философии и поэзии

Аутопоэзис осознанных снов имеет как ряд ключевых черт, обращающих на себя внимание философа, так и определённые ограничения.

Для начала хочется спросить: что это за пространство — пространство осознанного сновидения? Какова его природа?

Мы обмануты самой видимостью пространства, обмануты, когда думаем, что там есть какое-то пространство. Сновидец видит мир: формы, дома, улицы. Но это не пространство, а только моделирование пространства, моделирование реальности. Иногда это «пространство» кажется реальнее самой реальности, но на самом деле не имеет с ней ничего общего. Сновидец видит в осознанных снах подобие реальности просто потому, что он привык видеть мир, привык воспринимать формы, образы. Мы привыкли, что мир — это пространство. Из-за этой привычки к миру мы видим подобие нашего мира в осознанных снах.

Если это не пространство, то что тогда? В тибетской йоге сновидений осознанные сны с образами — это низший этап, а на более высоком уровне развития осознания образы исчезают и остаётся ясный свет ума.

Я полагаю, что так называемое «пространство» осознанного сна — это чистая возможность любого пространства и любых форм, не являющееся само пространством и не имеющее формы.

Это отсылает нас к поэзии как пространству чистой возможности. Рождение поэтических образов происходит из этого же не-пространства или пространства чистой возможности. Мы привыкли к миру и произрастаем из него, наши слова обозначают предметы или понятия, образы в поэзии — это образы предметов реальных или вымышленных, но при этом пространство художественного текста не является пространством реальности (хоть и может ставить нас лицом к реальности, вызывая это самое пробуждение-в-реальности), так же, как и «пространство» осознанного сна. Состоящая из слов и образов поэзия также имеет выход к до-словесной, до-образной абсолютной возможности любого творчества. Читая художественное произведение, мы находимся в мире, подобном миру осознанного сна. Он похож на реальность, но лишь потому, что мы к ней привыкли. То, что принимает форму сна или стихотворения, не является ни сном, ни стихотворением. Эта форма не является необходимой, она задана извне. Находясь в «пространстве» сна или стихотворения, мы на самом деле находимся в предельно пластичном «пространстве» чистой возможности любого пространства и любых форм, которое само не является пространством и не имеет формы.

Особого внимания требует отношение слов и вещей в осознанных снах. Именно в поэзии и в осознанных снах как нигде выполняется правило слово = вещь. В осознанных снах произнесение слова с намерением «вызвать» предмет или зов человека по имени может привести к его появлению. Референтная схема вещь-знак выглядит в большой мере навязанной языку и является своего рода привычкой взгляда, соответствующей нашей культуре. Она не есть нечто изначально очевидное, и мы вполне могли бы смотреть на слова и вещи совсем иначе, чем мы привыкли*.

*Бибихин пишет, что усвоение этой схемы требует школы; у детей сначала имеет место простое неразличение слова и вещи. Без специальной тренировки они не видят раздельно слово (смысл) и вещь (дело). Слова они тоже воспринимают как особого рода вещи. «Словом сразу же дана вещь, а вещью слово. Ничего такого, что стояло бы за словом, нет. Вместе со словом в ситуацию входит вещь, хотя бы своим отсутствием» (Бибихин В. Витгенштейн: смена аспекта). Это детское и магическое неразличение слов и вещей мы обнаруживаем в поэзии и в осознанных снах.

Как в стихах, так и в осознанных снах возможен опыт несуществующего. У нас нет опыта сферического зрения, но мы можем попытаться пережить его в осознанном сне. Сновидец может стать апокалиптическим волом, исполненным очей, и почувствовать, что значит видеть всеми этими глазами, занимающими всё тело. Поэт же постоянно имеет дело с неким опытом, который нельзя назвать опытом чего-то содержательно определённого. По сути, это опыт без объекта, или такой опыт, о котором мы равно можем сказать разное: что это опыт бытия, или опыт небытия, что будет значить то же самое.

Осознанные сновидения, равно как и поэзия, подразумевают не-влипание и скольжение. И в осознанных сновидениях, и в реальности может произойти то, что я называю влипанием в сюжеты. Когда мы влипаем во что-то, мы теряем осознанность, однако в реальности очень трудно отследить этот механизм. В осознанном же сновидении этот механизм становится достаточно прозрачным. Произошло мгновение осознания, пробуждение во сне, сон становится осознанным, но дальше персонажи во сне начинают увлекать сновидца в какие-то сюжеты, и, если он идёт у них на поводу и погружается в эти сюжеты, он теряет осознание, проваливается в сон, засыпает. Действия сновидца в сюжетах всегда сопряжены с потерей осознания. Само мгновение осознания возникает как разрыв в сюжете, когда сновидец, задействованный в каких-то сновиденческих цепочках действий и событий, вдруг останавливается и выпадает из сюжета. Происходит та самая «остановка мира», о которой писал Мамардашвили. Выпадение из сюжета, не-влипание в сюжет — атрибуты пробуждения во сне. Нужно остановить мир (множество сюжетов, процессов, у которых нет конца и начала, и в которых сновидец задействован автоматически). Момент остановки мира — момент жизни сознания. Далее возникает необходимость удержания, не-влипания, скольжения. Мир образуется как некая поверхность, по которой мы скользим, не влипая.

Сновидец смотрит на предметы, как бы скользя, не залипая взглядом на них, не задерживая взгляд слишком долго, чтобы не разрушить тонкий баланс осознанного сна. Скольжение — это удержание границы между сном и явью, не проваливаясь ни туда, ни туда.

Точно такой же баланс и скольжение предполагает поэзия. Движение по поверхности слов-вещей, смыслов, событий предполагает скорость, иначе провалишься, как на болоте: касаться земли нужно легко и быстро перемещать ноги. Это как в одной ритуальной игре в мяч, где нужно поймать мяч и сразу оттолкнуть от себя, передать другому, не задержав. Стоит задержаться, сосредоточиться на звуковой форме слова, много раз повторить его про себя, как делают в детстве, или избыточно сосредоточиться на том, что оно значит, и смысл пропадёт. Это значит, ты не удержался на границе. Касаться нужно легко. Стоит начать останавливаться на том, что значит каждое слово, каждый оборот, и поэзия исчезает. Всё происходит перед нашими глазами, пока мы смотрим на всё как бы рассеянным зрением, но стоит нам чрезмерно сосредоточиться на какой-то детали, и вся картина исчезнет, как бывает в осознанном сне. Наш мир тоже может развеяться, как сон. Мы с детства привыкли держать границу мира, этому тоже учатся не сразу, и потому теперь мы, укрепившись на этой границе, воспринимаем мир столь твёрдым и незыблемым, но если кому-то когда-то доводится оступиться, сойти с границы, что в редких случаях происходит, поверхность мира рассеивается, как дым. Нас учат держать границу мира наши родители и слова, которые они произносят, язык, который мы осваиваем, придавая сущему определённость. Большинство людей просто привыкло смотреть на мир так, что он не тает, и с нужной скоростью скользить по поверхности, не задерживаясь.

Помимо не-влипания во внешнее (сюжеты сна, остановка мира), сновидцу необходимо освоить и не-влипание во внутреннее.

В осознанном сне сновидцу грозит влипнуть в собственные мысли, ментальные процессы, размышления — погрязнув в них, сновидец теряет осознание так же, как и когда он влипает во внешние сюжеты. Сновидец хочет превратиться в дракона, но стоит ему начать мысленно рассуждать о том, как это сделать, — и его выкидывает из сновидения. Это говорит о том, что сознание и ментальные процессы — не тождественные вещи. Мы можем находиться в сознании, и при этом не влипать в ментальные процессы. Может быть, чтобы быть в сознании — даже необходимо выпасть из «внутреннего», так же, как из внешнего. Остановить нужно не только внешний, но и внутренний мир.

Мы умеем держать границу повседневного мира, но мир сновидений всегда рискует растаять. Окружающие сновидца предметы, в отличие от реальности, не-стабильны и зависят от его поэтических усилий. Сновидец работает с собственной памятью, когда превращает вещи, которые он помнит, в какие-то другие вещи. В повседневной реальности для нас почти незаметно участие памяти в восприятии предметов, нам кажется, что именно предмет создаёт память о себе, и мы не предполагаем в какой степени наше восприятие предмета определяется памятью. В осознанном сновидении у нас нет восприятия предмета, происходящего с помощью органов чувств, но есть иллюзия восприятия, представляющая собой моделирование с помощью памяти. Мы как будто воспринимаем, на самом деле не воспринимая ничего, но всецело поэтически создавая предмет своего восприятия. Это состояние оффлайн — автономии от внешних источников информации (пусть и не полной, потому что какую-то информацию спящее живое тело всё же получает), и именно в этом состоянии запускается аутопоэтическая способность сознания.

Аутопоэзис осознанного сновидения в огромной степени основан на редактировании собственной памяти, выступающей источником «воспринимаемого» во сне мира.

Так, в осознанных снах возможность менять предметы и их характеристики, доставать предметы из ниоткуда и заставлять исчезать осуществляется путём короткого закрывания глаз и концентрации внимания на желаемых изменениях. Сновидец на секунду закрывает глаза, и в эту секунду происходят изменения, он только «глазом моргнул», а всё уже случилось. Это объясняется тем, что при закрытых глазах мы как бы даём предмету большую свободу, не держим его так жёстко своим вниманием, и он может измениться. При закрытых глазах сновидца зоны восприятия не контактируют с предметом, и его форму и свойства удерживает только память, которую с помощью концентрации редактирует сновидец.

Сновидец свободен от ограничений, налагаемых физической реальностью, но он не свободен от себя самого, от собственных бессознательных ожиданий, когнитивных схем и блоков сознания. Наши привычки, ожидания и блоки определяют и наши осознанные сны.

Подойдя к двери своей комнаты, сновидец может пожелать, чтобы, когда он откроет дверь, за ней был не коридор его квартиры, а, например, комната его друга. Это вполне осуществимо. Но что, если он пожелает увидеть за дверью открытый космос? Исполнить подобное весьма трудно, поскольку увидеть комнату, пусть и не ту, что должна быть, за дверью — это не столь большое нарушение наших бессознательных ожиданий, но вот открытый космос за дверью — это противоречит всему нашему опыту! Или предположим, что сновидец недавно переехал. В таком случае при переживаниях отделения от тела с очень большой вероятностью ему будет казаться, что он в своём старом доме, поскольку он подспудно ожидает увидеть ту обстановку, которая ему более привычна, а к новой обстановке он привыкнуть ещё не успел.

Таким образом, осознанное сновидение позволяет выявить наши когнитивные ограничения, о которых мы можем даже не догадываться. Позволяет осознанное сновидение и постепенно преодолеть их. То же самое происходит и при поэтическом письме. Написанный текст и сам творческий процесс также обнажает когнитивные схемы и блоки, показывает то, как мы мыслим и насколько наше мышление пластично и свободно. Это проявляется уже на уровне того, какие слова стоят рядом в стихотворении, насколько нестандартна такая встречаемость или это поэтический штамп вроде «алой зари» и «голубого неба», и шире — когнитивный штамп, который может быть не столь очевиден, как чисто поэтический, но основывается на ожидаемой, косной, привычной связи между словами. Поэтическая работа, как и развитие способности осознанных снов, идёт по пути достижения большей пластичности и свободы сознания, является своеобразным хакерством застывших и выработанных привычек сознания, его раскрепощением.

И поэзия, и философия, и осознанные сны — практики освобождения сознания от предрассудков и шаблонов, созданных повседневным миром. Они учат нас избавляться от привычки к существованию, позволяя тем самым вопрошать как бы с границы существования, осуществлять трансгрессию этой границы, ставить её под вопрос. В поэзии такую работу выполняет остранение, попытка заглянуть за взгляд; в философии это избавление от привычки к существованию синонимично глобальному философскому удивлению существованию всего.

В поэзии сама работа с языком позволяет снять ту жёсткую фиксацию, которую обыденный язык накладывает на наше сознание, и, хотя современная поэзия очень разная, и одна из магистральных её тенденций — это работа с обыденным языком, повседневными речевыми практиками, языковыми и мыслительными клише, для меня задача поэзии всё же не столько в демонстрации и анализе, сколько в снятии фиксации сознания обыденным языком.

Я вслед за Мерло-Понти провожу различие между речью «говорящей» и уже «проговорённой» — и обыденный, клишированный язык для меня в этом плане «проговорённая» речь, а интересует меня именно та, в которой смысл впервые рождается.

Сновидения похожи на мифы. В них всё переходит во всё, вещи неопределённы, ещё не зафиксированы, они превращаются, недаром действие мифов австралийских аборигенов происходит в так называемом «времени сновидений». Способность к превращениям осталась в поэзии и осознанных снах. Позволю себе привести моё стихотворение «Сон младенца»:

Хрр
Пшшш
Где кончается сон?
Где начинается реальность?
Тысячи лет во сне

Мелькает синее
Скользит золотое
Тёплое вкусное любимое в ротике
Нежность

Нежность
У-у-у
О-о-о

Тысячи лет во сне
Свободные от бодрствования
От его экспансии
От экспансии сознания
Экспансии языка
Вне кода
Вне мира
В Стране Чудес
Взрослые тщетно ищут эту Страну Чудес
Для этого надо хакнуть мозг
Мало кто умеет

Раньше люди жили во сне
Неотличимом от бодрствования
Подобно сну младенцев
Чего они только ни видели в этом сне
Во времени сновидений
Чудесные превращения
Ничто себе не тождественно
Ничто не определённо
Всё вместе

[Это было круто, да-да, это было круто]

Они видели богов и героев
Герои были отважны но приносили
Частички сознания в первородный сон
Они разрушали ткань вечности
Единство сна и реальности
Они ещё были сновидцами
Но невольно
Убивали богов

[Это было круто, да-да, это было круто]

Целостный мир
Младенческий мир
Медленно
Постепенно
Разрушался
Его разъедало сознание
Странная болезнь
Которая завелась в этой ослепительной обречённой
целостности
Вспышки
Проблески
Кто? Кто? Кто?
И тогда всё распалось на сон и явь
Люди начали бодрствовать

Тысячи лет во сне
В твоих генах — тысячи лет во сне
Тело матери
Долгое-долгое путешествие
Перцептивный хаос
Блаженство
Всемогущество
Колыбель Бога

Кто видит сон?
Кто проснулся?
Кто? Кто? Кто?
Никто не отвечает: Я
Когда ответит —
Прощай, Страна Чудес
Прощай, бессмертная мама
Прощай
Прощай

Нет синтаксиса
Нет решётки
Нет смерти

Грудь
Вот что есть
Абсолютная грудь
Тихое
Тёмное
Ф-ф-ф
Звук
Свет
У-а
У-а

В этом стихотворении речь идёт о сне младенца в том его возрасте, когда его явь и сон ещё практически неотличимы друг от друга. В нём рассказывается миф про рождение сознания. Согласно этому мифу, когда-то люди, подобно младенцам, не знали различия между сном и бодрствованием. Состояние бодрствования постепенно вычленялось из первоначальной неразличимости и возникало сознание, разрушая первобытный синкретизм сна и яви. Единство сна и реальности в этом стихотворении выступает как утраченная Страна Чудес. В этом сне, подобном сну младенцев, в котором жили люди во времени сновидений, происходили чудесные превращения, ничто было себе не тождественно, ничто не определённо. Это было время богов и героев, и герои приносили частички сознания в первородный сон и разрушали единство сна и яви. Так боги постепенно погибали, постепенно разрушался целостный, младенческий мир — может быть, на пути к новой, на других основаниях выстроенной целостности, которой мы ещё не достигли, и у этого долгого путешествия есть ещё какой-то неведомый нам смысл.

Куда ведёт путешествие сновидца? Он идёт по тропам волшебной сказки через леса и поля, за тридевять земель, минуя деревни, вброд переходя реки… За долю секунды перед сновидцем вырос город. За долю секунды его разум смог создать пространство, не уступающее реальности: сотни домов, построенных из камня, кирпича, стекла, каждый из них разный, каждый детально прорисован, множество людей на улицах, у всех разные, неповторимые лица и костюмы. Магазины, машины, цветы на клумбах, и каждый из них неповторим… На улицах города звучит музыка, которую сновидец никогда прежде не слышал. Как мог он, не будучи архитектором даже в мечтах, создать за долю секунды всё это архитектурное изобилие? Как мог он, не будучи композитором и вообще, быть может, не имея музыкального слуха, создать эту прекрасную музыку?

Неужели есть что-то в нас, за долю секунды способное создать лес, пустыню, море?

Подобно тому, как Бог в авраамических религиях сотворил мир, некий неведомый ресурс в нас способен создавать миллионы деталей мира сновидений, и с этим бессознательным ресурсом в состоянии осознанного сна можно вступать в контакт. Именно в осознанных сновидениях он становится прозрачным, и сновидец, может быть, даже впервые открывает его в себе.

По всей видимости, этот творческий источник лежит в бессознательном — ведь мы не осознаём и не проживаем сам этот творческий механизм, а видим только готовый результат. Осознанное сновидение предоставляет сновидцу уникальный шанс взаимодействия с этими механизмами сознательно — осознанного общения с бессознательным или даже осознанных действий внутри самого «царства» бессознательного. Эта бессознательная мирообразующая инстанция способна в мгновение ока сотворить видимость мира. Она порождает пространства и формы в том «пространстве», которое является чистой возможностью пространств и форм. Мир осознанного сна рождается в изначальном пространстве ума благодаря бессознательному и скрытым в нём ресурсам.

Сновидец может говорить с персонажами своего сна, задавать им вопросы, тем самым вопрошая собственное бессознательное, «глядя ему в глаза». Какая пикантная в сущности ситуация: сновидец может переспать с красивой девушкой, зная, что она — не кто иной, как его собственное бессознательное!

Как долго длится осознанный сон? Даже за малое время, 2–3 минуты фазы быстрого сна, сновидец успевает пережить множество событий, подобно тому, как огромный объём событийности может быть вложен в небольшое по размеру стихотворение. Как и в поэзии, сновидец способен перемещаться в прошлое и будущее, а также мгновенно совершать те действия, которые в реальности требуют времени. В хорошем поэтическом тексте нет «воды», он сжатый и плотный, максимально насыщенный без пустой длительности. Так же происходит и в осознанном сне. Нам не надо добираться из дома на работу на автобусе, потом на метро, потом пешком, — сновидец оказывается сразу там, куда он хочет попасть. Кажется, даже перемещаясь в осознанном сновидении по квартире, сновидец не перебирает ногами, как нелепо делают люди, чтобы добраться из пункта А в пункт Б, а сразу перемещается от точки к точке, из А в Б, словно он имеет некую бессознательную когнитивную карту, и просто переносится сознанием между двумя точками на этой карте. Большинство топосов, в которых оказывается сновидец, размещены на этой его индвидуальной когнитивной карте.

Перемещаясь в осознанном сне по когнитивной карте, сновидец привносит в свой опыт связность, моделирующую связность реальности.

Однако в связности осознанного сна нет всех этих связующих звеньев, которые составляют связность реальности: метро, дорога, приготовление пищи, перестановка ног при ходьбе, — всех этих бессмысленных долгих процедур, которые отнимают основное время жизни. У реальности есть своя связность, детерминированная и необходимая. А связность в осознанном сновидении — это только видимость связности, моделируемая сновидцем потому, что он привык к связности реальности. Эта связность образуется за счёт бессознательных ожиданий, желания, намерения, фантазии и концентрации — внутренних усилий сознания по производству связного опыта. В конце концов, наши сны могли бы быть и совершенно бессвязны. Копируя связность реальности в осознанном сне в общих чертах, мы пропускаем ненужное: перемещения мгновенны, объекты берутся из воздуха и не нужно тратить на их получение время и физические усилия. Таким образом, связность осознанного сна — это сущностная связность, в которой отброшено всё ненужное, все промежуточные звенья. Эта связность сразу бросает нас in medias res.

Осознание себя во сне как событие. Пробуждение внутри сна и пробуждение внутри бодрствования

Невозможно осознать себя во сне силой воли. Сновидец не может совершить сознательный поступок — осознать себя во сне, потому что он не осознаёт себя и не понимает, что он спит. Возникает парадокс: чтобы сознательно осознать себя во сне, нужно уже осознавать себя, а пока сновидец не осознал себя — он не может себя осознать.

Из сна к пробуждению, из состояния отсутствия осознания к состоянию осознания можно перейти лишь пассивно. Это должно само случиться. Мы не можем совершить поступок, пока мы спим. Но когда мы бодрствуем — мы можем делать то, что будет повышать вероятность осознания себя во сне (например, каждое утро вести дневник сновидений или в течение дня многократно проводить проверку реальности — задаваться вопросом, не сплю ли я). Получается, что осознание во сне зависит от нашего бодрствования и наших усилий в нём, а не от наших усилий во сне (в котором они, собственно, невозможны).

Когда сновидец осознаёт себя во сне — он становится субъектом своих действий, но в том, чтобы осознать себя, он субъектом действия не является. Это просто происходит с ним. В этом смысле вспышка осознания — это то, что случается с нами, она событийна.

Событие участвует в самом формировании субъективности: было бы неверно полагать, что есть некий готовый субъект, с которым происходит событие, напротив — именно событие конституирует субъекта. Осознанные сны наглядно это демонстрируют: осознание себя во сне как событие является условием возникновения сознающего субъекта во сне, именно момент осознания делает сновидца субъектом своих действий.

Осознание себя во сне — момент рождения субъекта. Субъект управляет сном, но момент его рождения от него не зависит. В состоянии бодрствования же субъект с помощью ряда специальных действий может стремиться сделать так, чтобы события (осознание себя во сне) происходили чаще. Он может повысить шансы на них, но не «сделать» их. Как отмечает российский исследователь осознанных сновидений М. Радуга: «Все технические элементы делаются совершенно в иное время от самого осознания. … Все усилия уходят на то, чтобы это самое осознание по какой-либо причине вдруг возникло».

Так же происходит и с событием поэтического. Философия события даёт нам оптику для разговора о поэзии, подчёркивая событийный характер поэтического, его природу вспышки, эпифании. Это событийное измерение касается и самого поэтического акта, и того, что происходит внутри стихотворения, и акта восприятия — встречи читателя с поэзией.

Наиболее тесно событие и поэзия связаны в творчестве Хайдеггера, который в своём рассмотрении события призывает нас отойти от привычного метафизического мышления. После разрыва с Гуссерлем, Хайдеггер подходит к разработке такого мышления, в котором бытие и время выступали бы как взаимообратимые и неразделимые термины. Ключевым здесь оказывается событие (Ereignis), которое проблематизируется и теоретически разрабатывается Хайдеггером в работах «Гёльдерлин и сущность поэзии», в посвящённом событию сочинении, опубликованном в 65 томе его исследований («Вклады в философию. К событию»), в таких статьях как «Тождество и различие» и «Путь к языку».

Ereignis для Хайдеггера — то, что определяет бытие и время в их взаимопринадлежности. Событие выступает в качестве одного из возможных переводов этого немецкого слова. По мнению же самого Хайдеггера, оно непереводимо.

Событием впервые обеспечивается возможность любой данности. Бытие нуждается в событии, чтобы в качестве присутствия достичь своей собственной сути. Именно событие позволяет смертным быть собой и быть говорящими. Событие — прозрение, молния, своим касанием вырывающая всё присутствующее из инструментальной наличности и возвращающая его в собственную суть.

Поэзис событиен, творческий акт сам по себе является событием. Он подразумевает некий разлом, в него встроенный, в смысле конститутивной границы, которая сама найдёт, что от чего отделить. В творческом акте — как в первый день творения — проводится различие на «то» и «это»: отделил Бог небо от земли, свет от тьмы, воду под твердью от воды над твердью. Но это не граница, образованная соседством двух готовых вещей, а граница, которая эти вещи опережает и конституирует. Событие — это граница, оно соединяет, разделяя. Говоря о событии, философы используют такие синонимы, как вдруг, молния, мгновение, рана, трещина. У события нет места в «реальности», языке, культуре, но все они являются его эффектами. Оно не локализуемо в пространственно-временном континууме, но обусловливает собой истину, язык, смыслы, временность и саму историю с ее событиями. Через событие конституируется все остальное: экзистенциальная, социальная и культурная идентичность индивида. Поэзис, включающий в себя конститутивную границу, не локализуемую во времени и пространстве, представляет собой акт творения времени, его актуализации. Событийное в поэзии — это в том числе т.н. актуальное, но не в смысле однодневной моды, а в смысле производимой поэзией актуализации времени.

Момент осознания себя во сне — момент рождения субъекта, и рождается он через событие, которое ему не подвластно. Если говорить о рождении субъекта через событие, то осознанные сновидения здесь, пожалуй, даже более показательны, чем какой-либо другой опыт. Дело в том, что в опыте бодрствования мы никогда не проживаем с такой ясностью и отчётливостью момент рождения сознания. В бодрствовании менее очевиден этот переход от не-сознательного к сознательному, тогда как осознанный сон предлагает феноменологически яркое переживание рождения сознания — момент осознания во сне. Обычное утреннее пробуждение от сна не проживается так ярко, вообще аналог этому моменту осознания себя во сне в бодрствовании трудно найти, так как границы более размыты. Грань между сном и рождением субъекта для бодрствующего очень трудно нащупать, а момент осознания себя во сне и есть эта грань.

Почему при обычном утреннем пробуждении нет этого ощущения — новизны, яркости, этой вспышки — проживания грани между невозможностью поступка и яркостью рождения субъекта? Мы просыпаемся так, будто это само собой разумеется, в мир, который словно сам собой разумеется. А просыпаемся ли мы на самом деле? Или здесь нет этой грани — перехода от не-субъектного к субъектному, нет события, а, значит, нет и пробуждения? Может быть, пробуждение только и возможно во сне? Хотя я всё же помню откуда-то из детства, и иногда во взрослом возрасте — яркие, удивлённые, радостные пробуждения…

Осознание себя во сне часто полно радости. Сознание связано с яркостью, светом, люцидностью. Сон — с темнотой. Осознание — рождение света во тьме. В момент осознания себя во сне мир сновидений иногда становится таким ярким, что своей красочностью и правдоподобием далеко превосходит явь. Осознанные сны очень яркие. Почему же при пробуждении от обычного сна в явь нет этого моментального увеличения яркости, которое происходит в момент пробуждения в осознанных снах? Может быть, дело в привычке к существованию в бодрствовании в реальности и не-привычке к осознанным снам, позволяющей сохранить эту яркость? Мы слишком привыкли к миру? Во сне ясность сознания связана с яркостью восприятия. Там этот закон работает в обе стороны: чем яснее сознание, тем реалистичнее восприятие, и чем реалистичнее восприятие, тем яснее сознание.

Событие — грань, переход, предел (это верно и для осознанных сновидений, и для поэзии). Момент осознания происходит «вдруг». Это точка нахождения на границе существования себя как субъекта. Всё, что будет дальше — уже «внутри» опыта субъекта, его существования: все осознанные действия, исследование мира, тогда как момент осознания, это «вдруг» — граница его существования. В бодрствовании почему-то так не происходит, эта граница практически не нащупывается. Почему наша повседневная реальность не работает как осознанный сон?

Существует некий миф о «моменте дзен» — пробуждении в его буддистском смысле и дальнейшей жизни этой идеи в массовой культуре. Этот миф подразумевает, что пробуждение (буддистское просветление) в реальности — некое феноменологически проживаемое отдельное событие, и момент пробуждения в осознанный сон именно таким и является. Однако в повседневной реальности трудно найти ему аналог. Вместо «момента дзен» мы обычно видим некий процесс, и кажется, что этому мифу ничто не соответствует.

Моменту осознания мешает привычка, рутина. Внутри обычного, не осознанного сна, мы относимся к миру сновидений, в котором находимся, почти без сомнения. Неопытный сновидец «привык» к парадоксальностям сновидения и не обращает на них никакого внимания, и потому не понимает, что с ним не может говорить красный крокодил. Быть может, и в реальности есть такие парадоксальности, которые мы не видим в силу привычки? Быть может, присматривание к парадоксальностям сна, практикуемое более опытным сновидцем, поможет нам начать присматриваться к парадоксальностям реальности?

Если осознанный сон является симуляцией действительности, то не является ли и сама наша действительность — симуляцией?

Если симуляция (моделирование) — фундаментальное свойство сознания, проявляющееся в осознанных снах, можно предположить, что на самом деле точно так же оно присутствует и в действительности. Только в действительности мы по ряду причин находимся в заблуждении относительно этого свойства и всё принимаем за чистую монету; осознанные сны же обнажают, как функционирует сознание и позволяют нам заглянуть за взгляд — увидеть не только пролетающую птицу, но само окно, через которое мы на неё смотрим.

Видимость и пробуждение: «когда падёт занавес»

Современному философу снится сон, что он находится на большой междисциплинарной конференции, где учёные и философы обсуждают природу сознания. Этот философ в своём сновидении заявляет его персонажам, другим учёным и философам, собравшимся на конференции, что их не существует и они всего лишь персонажи его сна, созданные его мозгом. Тогда его поднимают на смех и разъясняют ему основные положения о природе действительности, которое разделяет это научное сообщество: никаких мозгов не существует и не существует никаких физических объектов. Всё, что есть — содержимое сознания. Вся действительность — это феноменальная действительность. Философ, которому снится сон, сообщает своим оппонентам, что он может проснуться, и тогда все они просто исчезнут. На что один из его оппонентов, высокомерный аспирант, отвечает ему, что тем самым он никому ничего не докажет. Он должен доказать истинность своих онтологических заключений этому научному сообществу и на этом уровне действительности.

Философ, в чьё сновидение о споре со сновидческим философским сообществом мы только что погрузились, Томас Метцингер, едва ли не единственный современный философский автор, посвятивший своё внимание осознанным снам. В своей работе он стремится сочетать анализ нейрофизиологических данных с феноменологией, однако, по всей видимости, они вступают в тот самый спор, который так наглядно разыгран в этом его сновидении.

Согласно этому философу, наша сознательная модель действительности «представляет собой маломерную проекцию невообразимо более богатой физической действительности, которая окружает и поддерживает нас … непрерывный процесс сознательного переживания является не столько образом действительности, сколько туннелем сквозь действительность».

«Тонкое» тело во внетелесных опытах — это содержимое так называемой феноменальной себя-модели, сознательной модели организма. «Тонкое» тело внетелесных опытов и осознанных снов также можно назвать феноменальным Я. «Содержимое феноменальной себя-модели — это Эго». Но вопрос: кому принадлежит сознательное Эго? Кто видит ваши сны? Для Метцингера — это тело, хотя это и догматический ответ.

В осознанных снах мы особенно ясно видим, как функционирует наше феноменальное Я. Мы обладаем там целостным телом и являемся целостным психическим организмом, имеем внешний относительно нас мир и представляем целостного себя в центре внешнего относительно себя мира. Всё, как в реальности, казалось бы. Хотя в реальности (состоящей из физических объектов и процессов) это на самом деле и не так, но мы не взаимодействуем с ней напрямую, а только через призму всего этого целостного устройства, которое практически обнажённым мы можем видеть в осознанных снах. Это наша, принадлежащая Эго-модели, система координат. А что там в действительности на самом деле — хаос, в котором части условного «себя» перемешаны с частями «мира», и ни о какой целостности говорить не приходится? Отношение целостности и центра — принцип работы сознания. Мы привносим его в любое сознательное переживание, в том числе в осознанный сон: «„себя-модель“ в центре „мира-модели“».

Если перспектива от первого лица — это конструкт, то интересно было бы представить — могло ли быть по-другому? Перспектива от неоформленного множества хаотических фракций? Перспектива, в которой нет центра, нет «внутри» и «вовне»? С подобными перспективами сталкивается поэзия и психиатрия. В «Госпоже Ленин» у Хлебникова фигурируют голоса Зрения, Рассудка, Слуха, Внимания, Памяти, Страха, Осязания, Воли, Соображения, Догадки, Радости, Разума, Сознания, Ужаса, Воспоминания…

Воздерживаясь от постулирования догматических предпосылок (таких как тело, объективная физическая реальность) мы остаёмся внутри репрезентационного феномена — некоего сквозь между я и миром (и то, и другое появляются в этом сквозь как наши представления). Можно попробовать встать на ту точку зрения, что нет пролетающей птицы, нет человека, смотрящего на неё, а только сквозь между ними.

Метцингер утверждает, что сознание так устроено, что оно обязательно создаёт видимость мира. И всё же мы не можем относиться к миру как к видимости. Невозможно уравнять осознанный сон и так называемую «базовую реальность». «Базовая реальность» жизненно необходима для сознания. Якорь, накрепко брошенный сознанием в базовой реальности — залог свободы мышления и творчества. Поэт, сновидец и мыслитель нуждается в базовой реальности, чтобы иметь возможность создавать воображаемые миры и прокладывать мост от базовой реальности к воображаемым мирам. Сознательное творение симуляций — воображаемых миров — требует надёжного якоря в базовой реальности. Иначе поэт, сновидец и мыслитель потеряется в собственных галлюцинациях и мечтах.

Немецкий философ ставит вопрос: «как можете вы избежать того, чтобы потеряться в лабиринте своего сознательного ума?». Сознательная модель действительности — «самая низкоуровневая система отсчёта». Её задача — определять, что существует, а что не существует. «Прозрачность решила проблему симулирования множества возможных внутренних миров без возможности потеряться в них; она делает так, позволяя биологическим организмам явно представлять лишь один из этих миров в качестве настоящей действительности. Я называю это „гипотезой мира-зеро“».

Необходимость разрыва, зазора между мышлением и реальностью («глухота» реальности, не в смысле отсутствия слуха, а как глухота стены) только и позволила нам иметь мысли, которые мы переживаем в качестве мыслей.

В психиатрическом плане устранение этого разрыва — нарушение на уровне сознательной модели действительности, сбой в определении того, что существует, а что не существует. Подобная симптоматика у обсессий и бреда. Наличие глухой реальности, отличной от мышления, необходимо для того, чтобы мышление и творчество было возможно. Только благодаря этому разрыву мы можем переживать мысли в качестве мыслей, а не галлюцинировать или теряться в фантазиях. Уберите разрыв между глухой реальностью и мышлением — и никакое творчество и изменение мира будет невозможно. Метцингер отмечает, что именно этот разрыв позволил нам стать умными. «Он позволил нам сравнивать наши воспоминания и цели и планы с нашим настоящим положением, что помогло нам в поиске умственных мостов, соединяющих настоящую с более желательной действительностью». Бред — нарушение этого очень сложного механизма, когда ты теряешься в этих умственных лабиринтах, а «базовая» реальность не воспринимается как таковая и мешается с другими симуляциями. Она перестаёт считываться автоматически как базовая реальность, мир-зеро.

Мы сознательно переживаем некоторые вещи как «всего лишь образ», «всего лишь мысль», но благодаря этому мы можем усомниться и в том, что нам представляется как базовая реальность. Мы получаем знание, что наше представление может быть ошибочно. Это может послужить началом философии (картезианского толка), а может — параноидального бреда, блуждания в лабиринтах симуляции.

Таким образом, мы открыли классическое философское различие видимости и действительности. Классическая метафора видимости, симуляции — театр. Правила игры в театре и распределение ролей нас не очень интересует. Что интересует, так это вопрос о возможности выхода за пределы театра. Как уйти из театра?

Позиция зрителя не даёт выхода, зрители тоже в театре — это тоже роль, может быть, наименее обременительная. Может быть, самоубийство? И мы идём к знаменитому гамлетовскому монологу «Быть иль не быть». Может быть, есть какие-то другие способы преодолеть театр, находясь внутри театра, и не умирая? Может быть, его или себя можно во что-то превратить, преобразить? Возможно ли выйти за пределы театра? И нужно ли это? А что значит — выйти за пределы театра? Почему нельзя уйти из театра, воспользовавшись обычным выходом на улицу?

Можно, ты можешь выйти на эту улицу, ты можешь пойти куда угодно, но не уйдёшь из театра, потому что весь мир со всеми его самыми разными площадками и декорациями — это театр, и, покидая одну площадку, ты попадаешь на другую. Театр — это метафора, один из модусов мира, такой взгляд на мир, который являет нам театр, и в этом театре мы сами играем. И это язык описания мира. Можно было бы сказать, что один из многих языков и модусов, и, если говорить о всех возможных языках и модусах, то да, но будь это так, не имело бы смысла об этом говорить, потому что получалось бы, что мир для одного театр, для другого — поле, для третьего — фронт и т.д. И смысла в том, чтобы искать выход именно из театра было бы мало. Но на самом деле модус театра — всеобъемлющий, всеобщий, потому что не один из многих, а один из двух. Есть одна основная дилемма: театр и не-театр, она же — сон и пробуждение, все остальные модусы идут по другим основаниям, и бессмысленно их сюда добавлять. На самом деле выход из театра — это и уход с поля, и с фронта, потому что пахарь и воин — это тоже роли, и в этом универсальность языка театра.

Выход из театра — это не-пребывание в театре во время пребывания в театре, выход, оставаясь в пределах, это пробуждение во сне. Это осознанное пребывание в театре, это свобода. Театр это в некотором смысле мир, — мир как плен ролей, необходимости игры, масок. Где всё есть не то, чем оно кажется, и кажется не тем, что оно есть. Это Сансара и Майя, мир явлений, кажимости. Это — тотально кажущееся. Театр как модус мира, один из двух, левый член оппозиций: мнимое — подлинное, иллюзорное — действительное, казаться — быть и т.д.

То, что мы называем театром, индусы называли иллюзией. Идея иллюзорности, кажимости мира и человеческого существования в нём, и восприятие судьбы, жизни и социальных функций как ролей было отчётливо сформулировано задолго до Шекспира в древнеиндийской философии. Индуистские представления о мире и театр Шекспира (перед входом в который было изображение земного шара со словами Петрония «Весь мир лицедействует»*) — ярчайшие образцы, но сами подобные мысли не являлись чем-то уникальным. Соотнесение мира и театра — вещь очевидная, и даже банальная**.

*Подобную модель мира рассматривает А.Г. Максапетян в статье «Языки описания и модели мира» наряду со множеством других моделей мира или языков описания. Принцип кажимости в индуизме — Майя, иллюзия. Лила — «божественная игра». Шакти — «божественная творческая сила». Брахман — «творец иллюзии». Пуруши — «сознание, дух как зритель». Пракрити — природа, материя как танцовщица. Свадхарма — закон социальной функции как роли. Сансара — перерождение в разных телах как переодевание. И так далее. Всё это — в Ведах, Брахманах, Упанишадах, Бхагавадгите, Санкхье и Веданте. Брахман, «творец иллюзии» — единственная объективная и абсолютная реальность. Но Атман есть Брахман, — к вопросу о том, кто создал всё это. Люди в силу своего незнания (авидья) придают миру статус реального бытия, тогда как он должен быть отвергнут в целях истинного познания трансцендентного Бога (Брахмана). Индуистская идея Майи, иллюзорности мира, была усвоена буддизмом, как это следует из положений «Дхаммапады»: «Кто смотрит на мир, как смотрят на пузырь, как смотрят на мираж, того не видит царь смерти». Согласно буддизму махаяны этот множественный мир нереален. Отсюда следуют идеи безнадёжности и иллюзорности любого рода действия. Может быть, это снова напомнит нам знаменитый монолог и колебания Гамлета. Действовать или не действовать, когда ты знаешь, что мир — театр и иллюзия, что он по большому счёту не существует, и все действия заведомо оказываются бессмысленными?

**Цицерон в «Трактате об обязанностях» писал: «…природа заставила нас играть как бы две роли, из которых одна принадлежит всем нам, потому что все мы причастны разуму… другая же роль достаётся собственно каждому из нас в отдельности…» (Цицерон. Трактат об обязанностях). Под ролью, что достаётся каждому из нас в отдельности, Цицерон, наверное, имел в виду социальные маски, которые надевает личность в разных жизненных обстоятельствах, но понять его высказывание можно и шире: так, что сама личность есть тоже маска или роль, или система ролей, что идентичность — это тоже маска, и нет того, что скрывается под ней, и нет того, что не было бы ролью. Но такие заявления уже больше в духе современной философии. Поэт начала 5 в. Паллад пишет: «Вся жизнь — сцена и игрище; / Либо играй, отложив серьёзные занятия, / Либо сноси боли» (Паллад). О жизни как игре говорил древнегреческий поэт Симонид. У Пифагора люди выступали персонажами божественной игры (Евреинов).

Основной принцип онтологии театра — принцип иллюзии, видимости, кажимости, мнимости, ирреальности, неистинности, ложности, обманчивости. Он выражен в знаменитых словах Гамлета о Гекубе: «Не стыдно, что этот вот актёр в воображенье, в вымышленной страсти, так поднял дух свой до своей мечты, что от его работы стал весь бледен; увлажнен взор, отчаянье в лице, надломлен голос и весь облик вторит его мечте. И всё из-за чего? Из-за Гекубы! Что ему Гекуба? Что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?» Гамлета удивляет, что роль, иллюзия и игра заставляют актёра рыдать о Гекубе, до которой ему на самом деле нет никакого дела. Здесь мир театра и театральной игры противопоставляется реальному миру как тому, что есть. Прекрасный поэтический отрывок из «Бури», пожалуй, особенно полно раскрывает сущность иллюзорного мира-театра, мира-сна: «Окончен праздник. В этом представлении актёрами были духи. И в воздухе, и в воздухе прозрачном, свершив свой труд, растаяли они. Вот так, подобно призракам без плоти, когда-нибудь растают словно дым и тучами увенчанные горы, и горделивые дворцы и храмы, и даже весь — о да, весь шар земной. И как от этих бестелесных масок, от них не сохранится и следа. Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь».

Шекспировское «Мы созданы из вещества того же, что наши сны» коррелирует со словами, произнесёнными Моникой Белуччи в 3-м сезоне «Твин Пикса»: «Мы — как тот спящий, который видит сон, а потом живёт внутри сна». И сам 3-ий сезон Твин Пикса оказывается об этом самом выходе из театра (слова Дейла «Встретимся, когда падёт занавес»), пробуждении внутри сна. В финальной серии сезона Дейл Купер входит в сновидение (или посмертное состояние бардо) Лоры Палмер и её пробуждает. Он задаёт вопрос: «Какой сейчас год?» Это тест — проверка реальности, и благодаря этому тесту Лора понимает, что она не может ответить, и что она сейчас спит, и она осознаёт себя во сне и кричит, разрушая ткань кошмара. Таким образом, задачей Дейла оказывается — сделать так, чтобы Лора осознала себя в этом сне (возможно, созданном Джуди). Он подводит её к осознанию себя. Подобной проверкой реальности также является неоднократно звучавший в сериале вопрос из чёрного вигвама: «Это будущее или прошлое?» Здесь нет правильного ответа, и не в том дело, будущее или прошлое — это вопрос для пробуждения.

«Глухая» реальность и аутопоэтический опыт сознания

Осознанный сон и поэтический опыт — одни из немногих пристанищ свободы для человеческого сознания за счёт их выключенности из физической реальности в чистую (виртуальную) реальность себя-модели.

Есть ли свобода в физической реальности, или же верно закрадывающееся подозрение, что свобода возможна только на уровне себя-модели, а в физической реальности никакой свободы нет? Современные нейробиологические исследования в своём радикальном изводе порой заставляют предположить, что человек не может даже поднять руку по собственному желанию. Вернее, что, когда человек поднимает руку — это вовсе не волевой свободный акт.

О такого рода исследованиях много пишет Томас Метцингер. Он указывает, что наша свобода — иллюзия, созданная эго, которое создаёт внутренний образ организма как целого для того, чтобы позволить организму присвоить себе своё аппаратное обеспечение. За счёт этого хитроумного устройства мы приписываем себе свои внутренние и внешние действия, которые в действительности не являются нашей собственностью. Опираясь на ряд исследований (эксперименты Рамачандран и Брюггер с фантомными конечностями) можно предположить, что феноменальный опыт агентства (бытия агентом собственных действий) и волевой контроль над собственным телом — это иллюзия.

Исследования сознания, на которые ссылается Метцингер, обосновывают тот факт, что мы никогда не находимся в прямом контакте с нашими физическими телами, но только с определённым видом репрезентационного содержимого. Мозг всегда симулирует тело, и непосредственного контакта с собственным телом никогда нет. Люди — не только в осознанных снах — проживают свои жизни в виртуальных телах, а не в реальных. Благодаря феноменальной себя-модели мы можем переживать определённые когнитивные процессы в мозгу в качестве собственных мыслей, а процессы в двигательных частях мозга — в качестве собственных намерений и актов воли.

Философ разбирает синдром чужой руки — неврологическое нарушение, при котором человек теряет способность управлять своей рукой, и рука начинает действовать, словно сама по себе, будто у неё есть свой собственный ум и собственная воля, или ей управляет некто другой. Чужая рука способна выполнять сложные действия (например, расстёгивать пуговицы на халате), показывающие, что она направляется явным представлением о цели. Рука действует, но при этом в сознании пациента нет никакого волевого акта, и цель, которая направляет действия руки, также не представлена в его сознании. Отчуждённой рукой управляют некие подличностные и не проникающие в сознание процессы, как пишет Метцингер — «изолированный функциональный модуль в мозгу», одна из «бессознательных целевых репрезентаций».

Здесь возникает философский вопрос о свободе воли, и на одном полюсе возникает ответ, что «не существует ни „поступков“, ни „агентов“, и, строго говоря, предопределённые физические события есть всё то, что когда-либо вообще существовало. Мы все — автоматы. Если наше аппаратное обеспечение повреждено, индивидуальные подсистемы могут давать сбои…». На другом полюсе же напротив утверждается, что ничто не происходит случайно, всё служит определённой цели и направляется волей.

Включаясь в эту полемику, Метцингер утверждает, что вне туннеля эго нет поступков. То, что мы принимаем за цели чужой руки, по всей видимости, бессознательно рождается, когда мы визуально воспринимаем близкие объекты, которые можно схватить или что-то ещё с ними делать. Мозг бессознательно воспринимает эти объекты как приглашения к возможным движениям. Такие приглашения присутствуют постоянно, но себя-модель работает как селективный механизм и отсеивает их, не давая им овладеть частями тела. Синдром чужой руки показывает, что «то, что мы называем волей, может находиться как вне нашей себя-модели, так и внутри неё».

С точки зрения Метцингера, опыт бытия агентом — это всего лишь галлюцинация. Человек способен иметь твёрдое сознательное переживание, что он запланировал какое-то действие, хотя это было не так. Побуждение осуществить движение можно вызвать посредством стимуляции мозга, и, таким образом экспериментально индуцировать сознательное переживание воли (см. эксперименты Кремер, Вегнер и Уитли, и Хаггард, на которые ссылается Метцингер).

Вывод Метцингера заключается в том, что сознательное переживание воли и агентства позволяет организму обладать подличностными процессами, протекающими в собственном мозгу.

Но нас будет интересовать, в первую очередь, оффлайновое состояние, когда физическое тело спит, а феноменальное Я бодрствует. Сновидец летает, превращается в животных, проходит сквозь стены, будучи выключенным из «глухой» физической реальности, в которой есть только физические объекты и процессы.

Осознанное сновидение, как и поэтический опыт — «аутопоэтическое» состояние сознания, обращённый сам на себя, автономный творческий процесс в некоем виртуальном, галлюцинаторном царстве свободы. Эта свобода — галлюцинаторна, но что, если это единственная свобода? Набросаем такую схему: в аутопоэтических состояниях сознания свобода достигает своего максимума; она присутствует частично на стыке мира физических объектов и мира сознания, феноменальной себя-модели (наше бодрствование); в чистой, «глухой» физической реальности никакой свободы нет.

Я хотела бы привести здесь одно своё стихотворение, которое называется «Реальность» и посвящено этой самой «глухой» реальности:

стена
без окон, дверей и щелей

глухая
со всех сторон

падают капли
вода стекает по жёлобу

звучат голоса
откуда-то издали

тикают часы
на которые смотрит младенец

вагонка
отражается в зеркале

не узнать, сколько времени
не узнать себя в зеркале

вместо времени брение
в зеркале глухой непроходимый лес

глушь, глушняк
кража без свидетелей

как древоточцы
мы прокладываем ходы

в глухой реальности
ставим столы и стулья

не голосá —
комья речного ила

как с мёртвых срезают волосы
снимают часы

кто видел кражу
тот её выдумал

не лампа — медвежья лапа
лязгнули зубы

в тишине, глухой,
как чучело глухаря

кто сидит за столом на стуле
в пальцах болотный мох

кто живёт
в тоннеле жука-древоточца?

Мы сразу, с первых слов утыкаемся в реальность как глухую со всех сторон стену.

Всё остальное, происходящее в стихотворении, тоже «глухо»: падают капли, стекает вода, звучат голоса. Всё это — атрибуты реальности, и слово «глухо» здесь не названо, но незримо присутствует как глухой звук ударов капель, глухой голос, глухо тикающие часы.

Вырисовывается вечер в сельской местности, комната — всё это в реальности. На часы смотрит младенец — тот, кто ещё не до конца сформировал свой тоннель эго, и за счёт этого более нас, взрослых, погружён в эту самую «глухую» реальность. «не узнать, сколько времени // не узнать себя в зеркале» — это про младенца, который ещё не способен определять время по часам и узнавать в зеркале собственное отражение, но и про то, что в «глухой» реальности нет ни времени, ни узнавания отражения, предполагающего наличие феноменального я.

То, что вместо них, вместо «человеческих» времени и зеркала — не-человеческое, принадлежащее «глухой» реальности: брение (смерть), глухой непроходимый лес. Брение, тяжесть праха, смерть — это реальность, это то, что в реальности есть вместо феноменального я.

Глушь, глушняк — атрибуты «глухой» реальности, но глушняк на блатном жаргоне — это кража без свидетелей. Эта кража — событие, происходящее в реальности. Свидетелей нет, потому что нет «я».

Человек сравнивается с древоточцем, прокладывающем ходы в «глухой» реальности. Он прокладывает в ней ходы и их обживает — ставит столы и стулья, но параллельно с этой его обживающей деятельностью звучит голос реальности как голос смерти и природы — не голос, а «комья речного ила». Появляются образы мёртвых, с которых срезают волосы, снимают часы (как на объявлениях о скупке волос и часов, расклеенных по городу). Тем самым крадут у них внешность и время (то, что отражается в зеркале и то, что показывают часы). Они покидают человеческий феноменальный мир и становятся объектами — переходят в ведомство «глухой» реальности. Это и есть кража без свидетелей, кража жизни, кража нашего я. Это то, что всегда происходит в реальности и у чего нет свидетелей. Они переходят на сторону реальности, природы, смерти. Это кража, которая происходит с каждым из нас, но она вымышленная, потому что нечего красть. Я нет. Феноменальное я — это выдумка, и кража тоже выдумка.

Дальше снова возникает образ комнаты из реальности с такими устрашающими образами реальности как медвежья лапа, лязг зубов, глухая, как чучело глухаря, тишина. В последних строчках два вопроса, начинающихся со слова «кто». Это не риторический повтор, а два разных кто, поэтому вопрос о кто задан два раза.

Один «кто» сидит на стуле в этой комнате реальности, у него в пальцах болотный мох. Он сидит — он тело. Болотный мох в пальцах — возможно, он мертвец или какой-то гость с болота, из леса, вестник реальности.

Я думаю, что первое «кто» — это физическое тело как объект, принадлежащий реальности, физическое тело, подлежащее смерти, и способное сидеть, стоять, бегать и т.д. А второе «кто» — тот, кто живёт в тоннеле жука-древоточца — это не тело, это живущее в тоннеле, проделанном внутри реальности, феноменальное я как некая иная, отличная от физического тела инстанция.

Но, конечно, это всего лишь стихотворение, и у него могут быть совершенно другие интерпретации.

Люциферианская наука транcреальностной коммуникации: беседа с Александром Монтлевичем

В 2021 году в серии *démarche издательства [Транслит] вышла книга молодого философа Александра Монтлевича «Сумасбродства бодрствования. Спекулятивный реализм и осознанные сновидения». Она попала в шорт-лист Премии Андрея Белого в номинации «Гуманитарные исследования». Тогда же состоялся семинар Лаборатории [Транслит] «Осознанные сновидения в поэзии и философии», в котором участвовали поэт и прозаик Алла Горбунова и Александр Монтлевич, оба — ученики Александра Секацкого. Беседа Аллы Горбуновой и Александра Монтлевича была написана по мотивам этого семинара.

— Саша, спасибо за твою книгу. Мне очень интересна эта тема, я много лет занималась осознанными сновидениями и лет пять назад написала философское эссе про них. Этот текст был совсем другого плана в принципе, чем твоя книга, и я его тогда не опубликовала, потому что поняла, что этот текст вообще ни для кого, то есть, что адресат этого текста должен быть и философом, и поэтом, и психонавтом, и такого человека очень трудно найти. Я тогда забросила этот текст, он у меня где-то валяется в компьютере. Я, может, потом поделюсь некоторыми своими мыслями о философских импликациях осознанных снов, но вначале хотелось бы поговорить с тобой и задать тебе ряд вопросов.

Я вижу, что ты понимаешь осознанные сны в духе М. Радуги, чей подход к этой практике ты берёшь за основу, и научных текстов (Лаберж, Гарфилд). В основном это всё про мозг и всё такое. Но ты сам пишешь, что перспектива, из которой мы смотрим, определяет то, что мы видим, как в квантовой физике. При этом ты знаешь, конечно, и другие возможные перспективы взгляда на осознанные сны: эзотерический подход (Кастанеда, хакеры сновидений и т.д.) или древние традиции, в которых про этот феномен знали и он был частью, скажем так, целостного подхода к бытию и человеку (тибетская йога сновидений). Перспектива, с которой мы смотрим на феномен, во многом определяет то, что мы в нём видим. Есть вещи, которые увидит в этом опыте маг или йог и никогда не увидит позитивный учёный. Потому что, если на этот опыт посмотреть с другой точки зрения, там происходит совсем другое, чем то, о чём пишет Радуга. И когда я читаю Радугу, у меня возникает такое подозрение, что вот этот действительно очень многое открывающий опыт — он превращается просто в такие упражнения для сознания, по сути ради них самих, в такую виртуальную реальность, развлечение, ну типа можно после работы в офисе попу качать, а можно качать вот эту внутреннюю мышцу, отвечающую за осознание во сне. Качать попу или тренировка сознания — каждый выбирает что ему интереснее. Но это такой досуг и упражнение, и у меня есть подозрение что при таком подходе многое из того, что может дать этот опыт, проходит мимо. То есть, что происходит при таком подходе? Происходит протаскивание своего бодрствующего, «здешнего» «Я» в сон. Вместо того, чтобы осознавать что-то совсем другое, — на языке Кастанеды, которого ты упоминаешь, происходит протаскивание тоналя в нагваль, такое расширение тоналя на пространство сна, вместо того, чтобы осознавать нагваль, осознавать какие-то совсем другие позиции точки сборки. И вот таких вещей, о которых ты пишешь мельком в своей книге, про обратное и мгновенное время, переход на другую сторону поверхности, выворачивание через себя в точке разлома пространства, то есть некоего осознания иного состояния, иного присутствия, таким образом произойти не может. Потому что вместо этого осознанный сон становится площадкой для виртуальных игр, развлечений. А у меня есть такое чувство, что смысл осознания во сне — это не протаскивать повседневное бодрствующее сознание в пространство сна, а как раз именно что осознавать возможности другого присутствия. И когда мы протаскиваем вот эту повседневную нашу сборку сознания туда, где нужно другое, — мы по сути сами себя запираем в клетке. Там, где мог бы быть выход из клетки, мы взяли и построили клетку. Вот, это я поделилась своими опасениями относительно того подхода, на который ты опираешься. И мне интересно, что ты по этому поводу скажешь, как ты это видишь? Я понимаю, что тебя интересуют осознанные сновидения не сами по себе, а именно в аспекте их научной доказанности, с тем, чтобы это научное суждение было рычагом, с помощью которого ты хочешь ворочать какими-то философскими констелляциями, от Декарта до спекулятивного реализма, и об этом мы тоже поговорим обязательно. А меня, скорее, интересуют осознанные сновидения просто как опыт сознания, про который я и на практическом уровне и как-то осмысляя эту практику, хочу понимать, ну в общем, что это за опыт.

— Я абсолютно поддерживаю твою критику утилитаризма, в частности такого практического подхода, когда мы осознаем себя во сне, по типу «качаем попу», и тогда осознанность прокачается — и зачем? Зачем она нам нужна практически и экзистенциально? С одной стороны, этому можно противопоставить поэтический вход в сновидения, например, через юнгианские архетипы, может через тонкую настройку и изобретение своего отношения к осознанным сновидениям, вообще, к сновидениям. Но тут всегда есть такой момент — есть люди которые помнят сны, и есть те, кто забывают. В частности, я отношусь и к той и другой категории. Есть периоды, неделя или несколько, когда я вообще не вижу, не запоминаю снов. Если я настраиваюсь, когда вне зависимости от того мало я сплю, три-четыре часа, либо наоборот, много, то происходит подгруз сновидений, и я могу после пробуждения записать три-пять снов. И ты понимаешь, что они представляют для тебя что-то весомое.

Очень сложно сказать, какая жизнь и какой опыт проживания и насыщения жизни ценнее: когда ты видишь сны, и с ними в повседневности континуально перевариваешь их; или опыт, кода ты просыпаешься, не запоминая снов?

Потому что, с точки зрения гипноза, гипнотерапии важен момент амнезии, и это значит, что сон «работает» именно тогда, когда ты его не запомнил. То, что мы вытаскиваем сон из забвения, символически и сюжетно его перекодируем, и он становится чем-то наподобие памяти о кинофильме, может быть это уменьшает тот его эффект в повседневности, который он произвел бы, если бы мы его забыли. Как в гипнозе, когда амнезируется директива, внушение гипнотерапевта, но постгипнотическое поведение человека изменяется. И тут получается, что такие дихотомии в отношении осознанных сновидений как утилитарный подход/экзистенциально-поэтический… и то, и то нужно пробовать, здесь нужно долго гулять, и переходить от какого-то технического, тренажерного подхода к юнгианским моментам, или же к тому, что ты вообще не помнишь сновидения. То есть, мне кажется здесь есть большой континуум или, скорее, веер того, как можно работать со сновидениями. Тут всплывают вопросы о бодрствовании как подвиде сновидения, или как поведенческие паттерны встраиваются в сновидческие рамки и перепрашивают их. Конечно, большая часть сновидений отражают события бодрствования, просто подкручивая и калиборуя их, но есть сновидения, которые можно назвать мистическими, в которых ты получаешь аффект, которого никогда не испытывал в жизни. И когда ты после этого просыпаешь с этим аффектом и в этом новоом настроении, ты думаешь: как так получается, что во сне ты испытал это, а за всю твою жизнь к этому моменту в реальности ты ничего подобного не испытывал? Это значит, что твоя психика способна на такие состояния, до которых внутри бодрствующих социальных взаимодействий с собой и другими людьми, ты не добираешься, но они, в принципе, возможны.

— Ты всё время, критикуя Декарта и строя свои планы философского переворота, пишешь о том, что после лабораторных опытов Лабержа появился критерий для различения сна и яви. Декарт не мог их различить, но теперь есть этот критерий, и на этом основывается то будущее философии, которое ты называешь люциферианство. Но я так и не поняла из всей книги, что же это за критерий для различения сна и яви? И я так предположила, что ты отождествляешь возможность эксперимента Лабержа, вот эту коммуникацию со сновидцем в условиях лаборатории, собственно, с этим критерием. То есть то, что сновидец в осознанном сне может услышать лаборанта и подвигать глазами, и лаборант это зафиксирует, — это и есть критерий. Но мне кажется, это отнюдь не критерий возможности отличить сон от яви. То, что учёный по движениям глаз видит, что человек в осознанном сне выполняет данное ему задание — это же взгляд извне. Для стороннего наблюдателя — учёного — положим есть условный коммуникативный критерий, что подопытный человек действительно осознаёт себя во сне, но для самого сновидца-то какой критерий? Декарт же говорил об отсутствии критерия именно с перспективы сновидца. То, что осознанные сны существуют — доказано, а то что есть критерий достоверности отличия сна от яви — нет. Понятно, что на практике и мы в состоянии бодрствования, и осознанный сновидец во сне в общем обычно понимаем, спим мы или нет. Но это отнюдь не критерий и это может оказаться псевдоочевидностью. Есть много вещей, которые мы делаем на практике и они работают, но это не значит, что у нас есть критерий. Не говоря уже о том, что само осознание — это градиент, и оно может то меркнуть, то усиливаться, оно не просто либо есть, либо нет, а у него есть разные степени. И ещё такой момент: вот происходит резко, вспышкой осознание себя во сне. Такая вспышка сознания. Но сам опыт сознания — это пустой опыт, то есть сознание не тождественно какому-то содержательному наполнению этого опыта. То есть на высоте ослепительно яркой вспышки осознания можно глубоко заблуждаться в каких-то содержательных вопросах. Мне кажется, кстати, так часто бывает с философами: бывает, что философская мысль прямо-таки светится ярчайшим светом сознания, но при этом содержательно она является заблуждением. То есть я к тому, что там, в осознанном сне, вспышка осознания может произойти, а суждение об окружающем может быть ложным. В опыт сознания верное суждение не входит по умолчанию. И можно осознавать себя, но при этом иметь ложные представления о том, где ты находишься. То есть ты точно знаешь, что ты себя осознаёшь, но при этом в какие-то моменты можешь иметь сомнение о том, где ты находишься. Прямо по Декарту получается. И для опыта осознания вообще не играет роли в каком пространстве он происходит, нашей повседневной реальности или осознанного сна, — и там, и там мы можем осознавать себя и сомневаться в том, не обманывает ли нас во всём, кроме нашего осознания, злой гений. То есть, и в мире яви, и в осознанном сне у нас может иметь место декартовское когито, мы и там, и там можем это всё проделать, а вот в неосознанном сне, кстати, не можем. Потому что где есть опыт осознания, там есть и возможность радикального сомнения, а где нет опыта осознания, там и это сомнение невозможно. И для меня в ситуации осознанного сна вполне нормальной является мысль: а вдруг меня обманывает злой гений? Мы в реальности бодрствования иногда можем остановиться и вдруг подумать: а вдруг это сон, и меня обманывает злой гений? Также и в осознанном сне мы можем усомниться, а в неосознанном не можем. В опыт сознания знание не входит. То, где мы находимся, во сне или в яви — это знание, а в опыт сознания знание не входит, это разные вещи, и будь мы во сне, будь наяву, в этот опыт не входит ничего содержательно определённого. Я могу просто рассказать про то, как лично я в осознанных снах сталкивалась с этой проблемой, с отсутствием однозначного критерия во сне я или в яви, при наличии осознания. Я была вынуждена выработать свой личный практический критерий или систему практических критериев. До 16 лет я жила в квартире на 11-ом этаже высотного дома, и часто в осознанных снах я обнаруживаю себя именно там, в доме моего детства, мне кажется, что я отделяюсь от тела, начинаю ходить по комнате, и это происходит в той моей спальне. Потому что это особое место на моей бессознательной когнитивной карте, «дом детства», он глубже «впечатался» в мозг, чем другие квартиры, где я жила, и, соответственно, осознанные сны часто предлагают мне именно его как пространство по умолчанию. И когда я хочу в осознанном сне из него выйти, я встаю на подоконник, прохожу через стекло и прыгаю вниз. Я делала это миллион раз. Но, находясь на подоконнике, я не прыгаю сразу, я должна убедиться, что это действительно пространство осознанного сна, потому что, если это не сон, а явь, — я разобьюсь, если выпрыгну. И тогда перед прыжком я пропускаю руку сквозь стекло. Если проходит — ок, это сон. А если стекло твёрдое и рука не проходит — надо разбираться. Это пример моего личного практического критерия. И как в яви, так и во сне, чтобы что-то понимать, приходится делать постоянные проверки реальности. То есть, по-моему, из позиции самого сновидца, невзирая ни на какие опыты Лабержа, отличие пространства сна от пространства бодрствования — отнюдь не очевидная вещь, так же как и в яви. И в пространстве сна, если действительно есть осознание, нет никакой самопонятности, потому что самопонятность — это как раз автоматизм. То есть, там устроено не так что: «ого, я в осознанном сне, всё ясно», а скорее так: «в принципе понятно, что я сейчас в осознанном сне, и я вижу, что осознал себя внутри сюжета сна, выпал из сюжета, вижу, что вокруг не моя привычная реальность, а реальность сна, знаю, что моё тело лежит в своей постели, но в принципе я могу в этом усомниться, а вдруг я сейчас что-то путаю и на самом деле у меня наркотический трип или меня обманывает злой гений, и поэтому перед тем, как выпрыгнуть из окна, я всё-таки пропущу руку через стекло, чтобы проверить свойства этой реальности и ненароком не разбиться».

— По поводу критериев, мне кажется, что именно Лаберж дал четкое определение осознанности. Осознанное сновидение — это где ты получаешь доступ к знанию о бодрствовании: ты можешь, продолжая находится в сюжете сновидения, вспомнить свое имя, дату рождения, текущее число и место в котором сейчас спит твое тело. То, о чем ты говоришь, о возможности ставить под сомнение это эмпирическое знание, то есть не прекращаемая работа мотора философского подозрения, или о взможности не совпадения знания и реального положения вещей, о возможности ошибиться — может это и так, я не знаю. Это спекулятивная вероятность. Так можно идти дальше и поставить вопрос о критериях между жизнью и смертью — спросить: может быть я еще не родился, или уже умер? Как можно точнно сказать, что мы сейчас живы, а не, скажем, это греза комы? Можно, сказать, что жизнь — это спекулятивный концепт, а есть лишь пространство, горизонт смерти, и мы уже заранее мертвы Поэтому, в книжке я решаю эту проблему за счет сдвига от спекулятивной вероятности к эмпирической невероятности, но не субъективного, а объективного типа, к невероятности научной воспроизводимости эксперимента Лабержа-Хирна.

— Ты подчёркиваешь, что осознание себя во сне — это научное высказывание. А почему вообще ты полагаешь, что научное высказывание — это что-то, что может принципиально влиять на философию? Почему суждение факта может претендовать на основу для переворота в философии? И почему опыт осознанных сновидений может влиять на философию именно в виде научно обоснованного факта? Некий феномен, пусть даже самим фактом своего существования открывающий новые горизонты для мышления, обязательно должен быть доказан наукой, чтобы получить право влиять на философию? А что-то недоказанное может влиять на философию? Существовала же как-то философия, когда не было доказательной науки. И даже внутри науки между фактами и теорией (любой) в принципе нет непрерывности, там всегда зона нестабильности.

— Мне кажется, что есть особые заблуждения в способах рассуждения о реальности. И если мы возьмем развитие западной науки, то мы увидим следующее. К примеру, в генетике появляется одна теория, которая затем опровергается другой. И новая теория о прошлой говорит, что предыдущая либо была заблуждением, либо частным случаем новой теории. И мне кажется, что в философии дело обстоит примерно так же. О гипотезе Декарта и о теории, которая работала на определенном этапе, также можно сказать, что она была ложной или частным случаем люциферианства.

— Ты противопоставляешь люциферианство картезианству, говоришь о переходе от картезианства к люциферианству. А что из себя представляет люцеферианство, кроме тебя и твоей книжки? Ты вначале книжки употребил такое юмористическое выражение — «…чем большую популярность практика осознанных снов обретала среди меня». А люциферианство пока тоже обретает популярность среди тебя, или ты бы кого-то ещё записал в люциферианцев? И каким будет пространство мысли, после того, как в ней совершится люциферианский поворот?

— Делез завещал нам придумывать концепты и концептуальных персонажей. Люциферианец — это чистый концепт, противопоставленный декартовским концепт-персонажам злонамеренного гения и бога-обманщика. Что это за бог-обманщик, который мешает Декарту сложить в уме два и три? Я не случайно в качестве эпиграфа взял фрагмент из рассказа Рафаэля Лаферти, относящегося к жанру когнитивной фантастики. В ней все события происходят на запредельных человеку скоростях, в ускоренной перемотке. Я думаю, что над некоторыми теоретическими ходами можно долго медитировать, зависать, а другие можно совершать на скорости смены кадров сновидения.

Люциферианство — название, одновеременно формально созвучное lucid dreams, с другой неформально-архетипическое, отсылает к Люциферу у Данте, который представляет традиционный хинтерленд как геометрию переворачивания пространств, из действительного в мнимое — тут я обращаюсь к геометрии мнимостей у Флоренского.

С третьей стороны, Люцифер, это что-то питерское, локальное, оккультно-местное, обитающее по соседству с туннелями метрополитена в петербургском нагвале.

— Ты говоришь в книге, что наука основывается на том, что есть единая общая для всех реальность, а опыт Лабержа изменяет эту базовую установку, потому что в нём доказательно осуществляется трансреальностная коммуникация. Но ведь эти реальности всё равно имеют разный статус, они не равны. И это большой вопрос, корректно ли их подводить под общий знаменатель. У них совершенно разные свойства. И здесь мне кажется, что ты уж слишком легко говоришь, что идея общей, единой для всех реальности теперь не может быть основанием для науки. А может, она просто нуждается теперь в некоторых поправках, но вовсе не отменяется? Немецкий философ Томас Метцингер утверждает, что сознание так устроено, что оно обязательно создаёт видимость мира. И всё же мы не можем относиться к миру как к видимости. Невозможно уравнять осознанный сон и так называемую «базовую реальность». «Базовая реальность» жизненно необходима для сознания, именно потому что она — залог свободы мышления и творчества. Мы нуждаемся я в базовой реальности, чтобы иметь возможность создавать воображаемые миры и прокладывать мост от базовой реальности к воображаемым мирам.

Метцингер ставит вопрос: «как можете вы избежать того, чтобы потеряться в лабиринте своего сознательного ума?». Он указывает, что сознательная модель действительности — «самая низкоуровневая система отсчёта». Её задача — определять, что существует, а что не существует. И проблема симулирования множества возможных внутренних миров с возможностью потеряться в них решается тем, что биологические организмы всё же явно представляют лишь один из этих миров в качестве настоящей действительности. Метцингер называет это «гипотезой мира-зеро». Необходимость разрыва, зазора между мышлением и реальностью только и позволила нам иметь мысли, которые мы переживаем в качестве мыслей. В психиатрическом плане устранение этого разрыва — нарушение на уровне сознательной модели действительности, сбой в определении того, что существует, а что не существует. Признание реальности, отличной от мышления, необходимо для того, чтобы мышление и творчество было возможно. Только благодаря этому разрыву мы можем переживать мысли в качестве мыслей, а не галлюцинировать или теряться в фантазиях. Без этого разрыва никакое творчество и изменение мира будет невозможно. Метцингер отмечает, что именно этот разрыв позволил нам стать умными: «он позволил нам сравнивать наши воспоминания и цели и планы с нашим настоящим положением, что помогло нам в поиске умственных мостов, соединяющих настоящую с более желательной действительностью». Бред — нарушение этого очень сложного механизма, когда ты теряешься в этих умственных лабиринтах, а «базовая» реальность не воспринимается как таковая и мешается с другими симуляциями. Она перестаёт считываться автоматически как базовая реальность, мир-зеро. Я привела эти идеи Метцингера, чтобы проиллюстрировать ту мысль, что реальность может быть не единственной, но оставаться базовой, то есть такой реальностью, которая и для всех других сновидческих и прочих реальностей продолжает оставаться точкой отсчёта. Потому что ни о какой множественности равных миров эксперимент Лабержа не говорит. И «мир зеро» по-прежнему вполне может справиться с обеспечением общезначимости и всеобщности.

— В отношении Метцингера, я использую его концепт трансреальносттной коммуникации. Что касается мира-0, то он как раз напоминает интерсубъективный мир, интерсубъективное бодрствование. Я говорил о том, что нельзя рассматривать в качестве господствующей реальности мир интерсубъективного бодрствования, мир-0. Мир реальности — это рамка мира живых, бодрствующих взрослых трезвых людей, общающихся друг с другом. Если мы имеем рядом с нами спящего или мертвого человека, то м не можем с ним коммуницировать, он не в мире-0. Но при считывании сигнала в эксперименте Лабержа-Хирна у нас есть факт трансреальностной коммуникации, и мир-0 не может претендовать на статус верховной реальности, множества, ключающего в себя множество иных форм коммуникативности. Мир-0 — слабая, на мой взгляд, концепция. Здесь полезно сопоставление ее с понятием аффорданса. Есть общевидовой аффорданс, то есть мир-0, для каждого биологического вида он свой. Есть мир-0 людей, также как есть видовой мир-0 пауков, птиц, рыб, динозавров. Но помимо этого, есть индивидуальный мир-0 каждой особи, индивидуальный аффорданс, у всех у нас разный мир на уровне психофизиологических коррелятов таких явлений как скорость реакции, объем внимания и т.п.. У нас разные считывания мира, свой мир-0, у меня как у дальтоника, он иной, скорее с отрицательной величиной в плане восприятия спектра, но может и 0+ в отношении качеств температуры света и компенсаторной сенсорики. У человека с синестезией иной мир-0. Мир-0 индивидуален и создается на пересечении несоответствий в поле интерсубъективности. Никакого разделенного, совместного бодрствования, как гарантированного состояния, на мой взгляд, не существует. Есть теория Томаселло об общем внимании внутри группы, но и в этом случае нет равенства доступа к объектам общего внимания, и к общему миру-0 в пределах одинаковой досягаемости для каждого из участников совместной деятельности.

— Настолько ли уникален эксперимент Лабержа именно в плане трансреальностной коммуникации? В повседневной жизни мы постоянно осуществляем трансреальностную коммуникацию, для которой и никаких проверок в лаборатории не надо. Реальность пьяного ведь не совсем равна реальности трезвого, и состояние сознания у него другое, но тем не менее коммуникация между ними возможна. Мы можем пообщаться с человеком, который находится в трипе под веществами, или человеком в состоянии острого психоза, мы общаемся с животными, хотя у нас разное сознание и разный мир. В чём такая уникальность этого лабораторного опыта? Мне кажется, чтобы для нас этот эксперимент прямо всё переворачивал, мы должны исходно быть убеждены, что сон и явь — это как чёрное и белое, и между ними незыблемая граница, и — хоба! — вдруг коммуникация. А на самом деле там в середине огромное пространство игры светотени, не граница, а континуум. Мне кажется, что люди в состоянии глубокой медитации тоже способны реагировать на какие-то раздражители из внешнего мира, при этом будучи не вполне здесь. И наверняка с медитирующими йогами производилась куча лабораторных опытов. Может, тут различие с экспериментом Лабержа только в степени, в чистоте лабораторной ситуации? Если там игра светотени, может, мы вообще не совсем корректно называем осознанный сон сном только исходя из каких-то чисто физиологических параметров, и тем самым валим всё в кучу? Скорее, это просто часть спектра состояний сознания среди очень широкого диапазона возможных состояний сознания. Кстати, были ещё не так давно эксперименты Адриана Оуэна про кому, — «диалог» с людьми в коме, они были способны реагировать на голосовые команды изменением деятельности мозга, фиксирумым на фМРТ. То есть, физически эти люди находились в вегетативном состоянии, но с ними была возможна коммуникация. Может, тогда стоит говорить о том, что такие опыты как Лабержа и Оуэна говорят нам не о том, что возможна коммуникация между реальностями, а что возможна коммуникация в ситуации когда тело временно (во сне) или постоянно (в коме) парализовано, но при этом может сохраняться деятельность сознания. То есть, корректно ли вообще говорить, что это про разные реальности, потому что если так говорить, то разные реальности вообще всё — мир человека и мир животного, мир ментально здорового и безумца, мир пьяного и мир трезвого, мир каждого из нас по отношению к другим людям и т.д., вопрос только в степени. Или можно сказать, что это всё — не разные реальности, а разные модусы коммуникации людей (и других живых существ) в разных состояниях сознания внутри нашего мира, будь то медитация, кома, осознанный сон, наркотический трип и т.д.

— Абсолютно согласен. Что есть множество плавающих, пересекающихся состояний, полей, когда в структуре реальности одно может быть вложено в другое. С другой стороны, вот, например, есть сотовая связь и wi-fi. Есть каналы коммуникации, когда мы интуитивно улавливаем связь с другим человеком, а есть сотовый телефон, по которому ты можешь просто позвонить. В этом смысле, лабораторная ситуация Лабержа-Хирна — это такой закрепленный канал связи, как радиоволна или wi-fi. Да, может есть еще различные волны, потоки и способы коммуникации, но они не зафиксированы как технология. То есть здесь еще и речь о закреплении артефакта научного факта, который становится каналом связи, работающим без сбоев.

— Мне показалось, что есть кое-что общее в языке, которым написана твоя книга, и языке нашего с тобой когда-то общего научного руководителя Александра Секацкого. Например, такие образы-понятия как «теоретический недосып» и ряд других, как мне кажется, могли бы быть вполне в его духе. Что ты думаешь по этому поводу? Есть ли какая-то, может быть, исключительно языковая связь того, что ты пишешь, с текстами и лекциями Александра Куприяновича?

— Мне кажется, Александра Секацкий предвосхитил то, что сейчас называется theory-fiction. Не буду отрицать этого влияния на уровне языка, хотя мне сложно это отследить за собой. Что находилось в области оперативной работы — это совместная редактура с Павлом Арсеньевым, которая много дала в смотрения на свой текст иным взглядом, перезаколдовыающим текст заново. Думаю, что каждый читатель — это маг, перезаколдовыающий текст. Но, конечно, «Моги и их могущества» Александра Секацкого как раз описывают тех носителей люциферианской установки, о возможном существовании которых мы упомянули, и в этом можно угадать преемственность.

Присоединиться к клубу