Выгнать болезнь и испугать смерть: как крестьяне боролись с эпидемиями в конце XIX века
Чтобы защититься от мертвой ведьмы, Хома Брут, главный герой повести «Вий» Николая Гоголя, чертил вокруг себя круг. Русские крестьяне в конце XIX века спасались от угрозы похожим образом: во время эпидемий холеры и падежа скота они опахивали по кругу свою деревню — верили, что так болезнь не сможет войти в нее. Зачем для этого в соху впрягали молодых девушек вместо лошадей, почему для случайного путника встреча с ритуальной процессией была крайне опасной и как крестьяне торговались со смертью, предлагая ей кота или щуку, исследовал антрополог Андрей Степанов, автор статьи «Опахивание: ритуальная агрессия и самоорганизация» из сборника «Ритуалы бедствия», который вышел в «Пропповском центре». Публикуем фрагмент из нее.
Статья антрополога Андрея Степанова «Опахивание: ритуальная агрессия и самоорганизация» из сборника «Ритуалы бедствия» приводится в сокращении. Автор описывает обряд опахивания — символическую коллективную практику, которая применялась жителями деревень в неблагоприятные времена, например во время эпидемий или падежа скота. Основное внимание автора приковано к прагматике обычая: каким образом обряд выполняет свою основную задачу — разрешение ситуации бедствия.
Основа ритуального действия состояла в круговом опахивании селения, осуществляемом определенной группой, исполняющей обряд, при помощи сохи (реже плуга) или/и бороны. Остальные элементы обряда могли варьировать. Обряд совершался в целом одинаковым образом, как в случае падежа скота, так и в случае эпидемий (прежде всего холеры, но также, например, и сыпного тифа).
Опахивания совершались как превентивно — чтобы не допустить пришествия заболевания, так и чтобы избавиться от уже случившегося.
Совершенно очевидно, что этот ритуал был перенесен с эпизоотий на холерную эпидемию (которая впервые разразилась в России в 1830 г.), о чем, в частности, свидетельствует использование при опахивании холеры «скотьего бога» — иконы св. Власия.
Чтобы проиллюстрировать обряд с максимальной наглядностью, приведу три примера — два по Орловской (случаи скотьего падежа и холеры) и один по Новгородской губ. (случай холеры).
В качестве третьего примера продолжу начатое ранее описание событий в селе Покровском Череповецкого уезда Новгородской губ. (жителей которого оберегал от холеры дедушка лесовой):
<…>
Инициатором обряда является сход. Ср. еще: «Собралась вся деревня, и начали советоваться: как бы себя избавить от непрошенной, неприятной гостьи. Нашлись люди, которые указали на средства, практикуемые в стародавние времена (т. е. опахивание. — А. С.). Это было принято всем обществом, и приступили к действию» (Калужская губ.). <…>.
Сход — это орган крестьянского самоуправления. Он собирался с определенной периодичностью (контролируемой властью), а также для решения экстренных вопросов. Присутствие на сходе фактически не ограничивалось, но полноправно участвовали, т. е. имели право голоса только крестьяне-домохозяева — большаки.
Отцы могли брать на сход старших сыновей, чтобы те набирались опыта, но права голоса они не имели. Из женщин полноправно участвовать в сходе могли лишь вдовые большухи, если их сыновья еще не вышли на возраст.
Государство постоянно пыталось ограничить права и функции сходов. На этой почве нередко возникали конфликты — поскольку официальная власть вторгалась в область «обычного права», т. е. определенных практик самоорганизации крестьянского жизненного мира. <…> Ритуалы бедствия — это по существу ритуалы самоорганизации. <…>
Так, в деревне Полотской Тверской губ. после совершения обряда опахивания «местный исправник привлек участниц церемонии к ответственности за нарушение тишины и порядка» (в поле!), по 38 ст. Уст. «О наказаниях, налагаемых мировыми судьями» (1893 г.).
В селе Кузьминском Рязанская губ. в 1892 году после того, как первый обряд не помог, сход принял решение о его повторном проведении, и тогда «вторичное приготовление к шумной процессии вызвало энергичное вмешательство духовенства и светской власти, окончившееся командировкой в Кузьминское войск для водворение порядка среди крестьян». Видимо, самонаведение порядка воспринимается властью как беспорядок.
Сход, как видно в примере, обращается с просьбой к ритуальной группе. <…> Организация осуществляется в женской части сообщества — исходя из присущих ей внутренних сетей отношений. Например:
<…>
Что касается состава участников, можно выделить несколько основных функционально-ролевых ниш в обряде: участник (и) идущий впереди с иконой и свечой (фонарем); участники, впряженные в соху и управляющие ею, сеятели; нередко упоминаемая персона на кочерге или помеле и, наконец, массовка. Эти ниши могут по-разному заполняться с точки зрения гендерно-возрастного соответствия участников. Могут добавляться и другие роли.
Например, соху могут тащить и управлять ею вдовы, нередко упоминаются в этой функции исключительно девки, но также — что может показаться совсем удивительным современному городскому жителю — беременные женщины (Воронежская, Калужская губ.).
В целом инвариантными в обряде согласно данным по всем территориям являются две категории: вдовы — причем преимущественно старые и девки — причем исключительно невинные (что неизменно артикулируется в сообщениях).
Вдовы и девки — т. е. те, кто уже не, и кто еще не включен, с одной стороны, в отношения воспроизводства, с другой, в полноценную, не маргинизируемую гендерно-возрастную категорию.
Остальной состав мог варьировать: могли быть привлечены, как было видно в одном из примеров, дети — они обычно несли иконы; парни — могли пахать или сеять, но чаще составляли массовку, например стреляли из ружей; солдатки (их конкретная роль неясна).
Бывали и совсем экзотические конфигурации. Например, соху везла дочь-вдова, а пахала ее мать-вдова (Рязанская губ., 1893 г.) (ведь надо было еще найти такую пару и уговорить ее участвовать).
Последний пример, безусловно, наиболее прозрачен для интерпретации — подобное порождает подобное: бесплодные субъекты пашут, бесплодный субъект сеет бесплодную субстанцию, невозможность которой взойти-прорасти и обусловливает невозможность прихождения Смерти. Следует отметить, далеко не все описания отличаются такой однозначной логикой.
Несложно заметить, что все перечисленные персоны обряда занимают особые позиции в социуме и в обычное время. Эти позиции доминируемые, ограниченные в правах и/или свободах по тем или иным признакам. Солдатки, неродихи, старые девы, иногда и вдовы — персоны не просто маргинальные, но подчас и стигматизируемые.
Согласно одному сообщению, для опахивания могли быть выбраны даже «наиболее распутные женщины» (Пензенская губ.). Все эти фигуры стоят на границе социума, а, следовательно, и на границе с иным — сверхъестественным — миром.
<…> Описываемый обряд характеризуется преимущественной и даже принципиальной «женскостью»: участие мужчин в нем, фиксирующееся от случая к случаю, явно факультативно; нередко даже специально отмечается, что обряд совершается втайне именно от мужчин; состав и качества исполнителей ритуала и порядок его проведения <…> также определяется внутри женской сети взаимодействий. <…>
В обряде опахивания участницы разоблачаются до рубах (или до наготы), распускают волосы, снимают пояса, идут босыми. Они впрягаются в соху, изображая животное. Все это снимает с них признаки социальных и человеческих существ.
Согласно ряду сообщений, все участвовавшие в обряде девки должны были по очереди впрягаться в соху, чтобы побыть лошадью (Казанская, Московская губ.) — таким образом, каждая из них должна была пережить и продемонстрировать свое расподобление с собственным, фиксированным в системе, статусом.
В это время сход, по соглашению с которым, как было видно по одному из примеров, происходило это расподобление, ждет, не расходясь, окончания обряда. Отмечу, что это могло быть достаточно длительное по времени действие — южнорусские селения (по 1000 чел. и более) имели значительный размер, а опахивание могло производиться трижды, и не только вокруг, но и по улицам села, с остановками.
По возвращении группы, члены которой при этом одеваются, т. е. вновь уподобляются надлежащему статусу, ее угощают водкой и закусками, т. е. происходит по существу трапеза включающего свойства — включающего ритуальную группу обратно в социум.
В ходе обряда шумели, кричали, били в различные звонкие предметы, хлопали кнутом, стреляли из ружей, могли разжигать костры на перекрестках, прыгать через них, иногда кто-то из участников ехал на кочерге или помеле, могли нести впереди себя чучело, а в конце разрывать его.
Действия, таким образом, носили характер вакхического буйства и во многом перекликались с масленичной или купальской обрядностью. Но есть и противоположные по смыслу сообщения: опахивание совершалось в тишине. Например, старшее поколение следило за тем, чтобы девки «везли соху не смеявшись» (Вятская губ.).
Исследователи высказывали мнение, что это те случаи, когда обряд носит профилактический характер, т. е. болезни еще нет в самом селе. Тогда молчат, чтобы Смерть не услышала и не пришла. Но есть и противоречащие материалы: например в Рязанской губ. затеяли опахивание, когда холера началась в соседнем селе, но специально пели веселые песни, чтобы показать болезни, что ее не боятся.
Скорее всего, речь идет просто о выборе различных приемов или признаков, которые могут сделать успешной ритуальную коммуникацию.
Адресатом данной ритуальной коммуникации была персонифицированная холера, или Коровья смерть. Виктор Тернер определял ритуал как «стереотипную последовательность действий, которые охватывают жесты, слова и объекты, исполняются на специально подготовленном месте и предназначаются для воздействия на сверхъестественные силы или существа в интересах и целях исполнителей».
Рассматриваемый здесь обряд полностью соответствует предложенному определению: все в нем — инструментальные действия, производимая ими пространственная конфигурация, вербальная составляющая — ориентированы на воздействие на сверхъестественного контрагента с целью завершить ситуацию бедствия.
При этом могут быть выбраны различные стратегии коммуникации.
Одну из них можно назвать аппелятивной (директивной). К Коровьей смерти или холере пусть агрессивно, но все же обращаются — просят ее или приказывают ей уйти.
Или:
И далее:
Считалось, что Смерть в результате этого уходит за проведенную борозду.
<…>
Обрядовая коммуникация может быть построена не на вербальном сообщении или не только на нем, а на ценности, отправляемой адресату в качестве ритуальной замены.
Так, например:
- жители Пензенской губ., завершив круг опахивания, в начальной точке зарывали живого петуха;
- жители Минской губ., опахав, зарывали живыми кота и щуку.
Схожие действия могли входить и в ритуалы, непосредственно не входящие в опахивание (обычаи, связанные с погребением), но телеологически ему родственные.
Например, в уже неоднократно упомянутом селе Покровском Череповецкого у. «ночью, чтобы не видел священник, рядом с могилой умершего зарывали живую кошку, как жертву холере — женщине, чтобы смилостивилась и прекратила свою пагубную деятельность».
Кошка могла быть зарыта и непосредственно в могиле с покойным (Рязанская губ.).
Закапывали живых кошек и в ситуации скотского падежа — в яме вместе с павшим животным (Астраханская, Вологодская, Рязанская губ.).
Петух и кошка — хрестоматийные заменители человека в пороговых ситуациях. Например, это ярко представлено в обрядности перехода в новое жилище:
В новый дом брали кошку да петуха. Надо, чтобы кошка и петух в новом доме умерли. Когда переходили, кошка убежала, и вскоре умер брат. Кошка убежала в первый же день (Волог. обл., Белозерский р-н).
Также и щука, или рыба вообще, является широко распространенным медиатором между тем и этим светом. Например, в Мезенском р-не Архангельской обл. существует обычай класть щуку в гроб в ноги покойного.
Именно с этим обстоятельством связана боязнь крестьян быть погребенными заживо — именно так, по их мнению, делали врачи, чтобы остановить болезнь. В анкете Тенишевского бюро был даже специальный вопрос о наличии обряда захоронения заживо людей или хотя бы легенд об этом.
Но может быть выбрана и другая стратегия — в описываемых обрядах явленная наиболее отчетливо и, на мой взгляд, ввиду их характера наиболее им соответствующая. В ней антагонист низводится с позиции адресата на позицию объекта воздействия, который представлен в третьем лице, а акцент ставится на говорящем — совершающем действие агенсе — коллективном, что показательно. Это — перформативная стратегия. Например:
В несколько иной формулировке участники обряда коммуницируют между собой, побуждая друг друга к действию, а антагонист опять же представлен в третьем лице: «Ай! Ай! Секи, руби смерть коровью, ай, ай, вот она! Вот она! Секи, руби, ай, ай!» (Санкт-Петербургская губ.).
Использование этой стратегии, которую я бы назвал форсированной коммуникацией, обусловлена, на мой взгляд, агрессивностью обрядового действия. Эта агрессивность представлена уже и в аппелятивно-директивных формулировках.
Несложно заметить, что данный обряд гипертрофированно агрессивен — как на вербальном, так и на акциональном уровне. Крайняя агрессивность символических действий вызвана, по всей вероятности, крайней угрозой витальности социума.
Вредитель хотя и сохраняет статус персоны, но с ним, по существу, не коммуницируют — его убивают или, в более мягком варианте, изгоняют. Коммуникация происходит между совершающими обряд участниками, осуществляя их соглашение (договор).
Встречных животных — собаку ли, кошку — убивали, человека по меньшей мере били или прогоняли за проведенную черту. «Если кто случайно наткнется на опахивающих, того бьют, но не до смерти и приговаривают: „вот коровья смерть пришла!“»
При встрече мог также практиковаться ритуальный диалог. «Встречных спрашивают: „Чей человек?“ „Божий!“ — пропускают, нет ответа — бьют и иногда до смерти» (Рязанская губ.). Коммуникация выявляет человека — члена сообщества (скрепленного священным договором), с не отвечающим — не коммуницируют.
Агрессивной символикой насыщен и инструментарий ритуального действия: это дубинки, цепы, вилы, косы, топоры («топорами изрубим, косами скосим, ножиком зарежем, цепом измолотим»). Палками и топорами во время опахивания рубили/рыли землю (Московская, Нижегородская, Рязанская губ.).
<…>
Наконец, что касается пациентарных субъектов обряда, т. е. всего населения села, на благо которого направлен ритуал: оно также приводилось в лиминальное состояние.
Обряд производился либо условно тайно — условно потому, что вряд ли возможно, чтобы оно было тайной по факту — речь, скорее всего, идет о символическом незнании, лишний раз подчеркивающем лиминальность, либо специально запрещалось выходить на улицу.
Нарушение режима самоизоляции могло быть чревато карательными санкциями со стороны совершающей обряд группы: именно эти встречные, нарушившие договор, подвергались ритуальной агрессии.
Предписывалось запереть ворота, двери и окна. Если в ритуал входило также разведение живого огня, то все огни в деревне должны были быть затушены (у нарушителей били стекла), печи не затоплялись, а после ритуала от этого живого огня разводится огонь в каждом доме, а также иногда и в церкви (а уже потом из нее — в дома). <…>
Обряд совершался как в защиту социума в целом, так и на благо каждого его члена в отдельности: после опахивания рисовали дегтем кресты на воротах каждого дома, пропевали возле каждого дома апотропейные формулы и т. п.
Символика добывания «живого», либо «деревянного», либо «чистого», либо «нового» огня особенно показательна. <…> От «живого» огня разводили костер, через который прогоняли скот, либо два костра, между которыми прогоняли скот, окуривая его дымом и др.
Существовала разновидность обряда, когда в берегу реки или естественном валу прорывали ров либо проход, через который прогоняли скот — и в этом случае было обязательным использование «живого» огня, который разводили во рву или по его сторонам (в этом случае обряду часто сопутствовал молебен).
Антисептическое действие можжевелового дыма известно: так, через него проносили гроб умерших от холеры; через такой огонь заставляли переходить всех пришедших из чужих деревень. Но, прежде всего, считалось, что огонь изгоняет «нечисть», например холерных мушек, — огонь фактически универсальный апотропей против «нечисти».