«Только анархия, только протест»: Сергей Пахомов о Пахоме, Бабченко и молодом искусстве
Оказавшись в центре сквера, Сергей начинает чертить вокруг себя жирный меловой круг. Вокруг него на разных расстояниях расположились мужчина в очках, подросток со скейтбордом и крошечная тупоносая мопсиха. Причем со всеми из них Пахом держит такой контакт, что становится не сразу понятно: то ли это его знакомые, то ли родственники, то ли заложники положения. «Ты понимаешь, что интервью уже идет?» — улыбается Пахом. Понимаю.
— Сергей, скажите, кто такой Пахом?
— Ну, естественно, Пахом — это никто. Все и никто. Вначале это был какой-то персонаж, человек, а теперь он размножился. А когда ты размножаешься в сознании, то тебя становится миллиардное количество. Я заложник уже какого-то нового образа, который сам меня формирует. Как говорил Тристан Тцара: «Произведение живет своей особенной жизнью», пошло дело и разрастается. Вот. Пахом — это и ничтожество, это и слабость, и мерзость, и какая-то, может быть, даже убогость… Жалкость, никчемность и одновременно с этим сверхважность, сверхвеличие.
— Как юродивый?
— Да! И на фоне этих двух волн, как бы двух полюсов и развивается этот образ, этот герой. В последние два года меня часто приглашают, например, к Урганту на передачу или еще куда-то. Для любого другого человека это был бы, ну, звездный час, потому что сразу подскочили бы просмотры в инстаграмах и так далее, и тому подобное… А вот я как-то не хочу, я говорю: «Ребят, не пойду. Вы уж меня простите». Отказываюсь, и мне это нравится.
— Я думала, что это часть вашего перформанса. Я имею в виду согласие на участие в таких шоу.
— Да, но только иногда. А иногда хочется, понимаешь, тенево пройти. Отказаться. Ну вот идет человек по улице, маленький человек такой, и кто он — непонятно. Сегодня я в столовую пришел, там место было свободно, но люди поставили свои вещи. Я спрашиваю: «Можно присесть?» А они говорят: «Нет! Это мы! Мы здесь сидим!» Я говорю: «Ну что ж, ладно, черт с вами, люди дорогие». Они еще булки огромные жуют. Баба и мужик. В общем, такая быдло-агрессия. И я ушел грустный такой, а потом вижу — до них начинает доходить, что это Пахом! И вот с ним бы они посидели, но уже не получилось… Понимаешь?
— Получилась вполне учебная для них ситуация…
— Дидактическая. Конечно, приходится дидактической деятельностью заниматься. Поэтому и существует «Школа Пахома». Это очень важно — всякие маразматические уроки.
Вот сейчас Бабченко такой был. Притворился мертвым — а потом ожил. Это же настоящая практика современного художника.
Такой мощнейший макротроллинг, который взбудоражил и открыл, например, лицемерие либералов, которые проклинали вначале убийц Бабченко, а потом проклинали самого Бабченко за то, что он их заставил проклинать убийц, который в данном случае выступил кукловодом. Это очень милые такие практики. Хорошие. Ведь получилось, что через Бабченко, через этот случай мы увидели срез общества — совершенно прозрачно. Это важный момент. В этом тоже заключается моя миссия, сейчас, наверное, это уже можно так назвать. Но я не люблю это слово и не люблю слово «мудрость», поэтому я и придумал «Школу Пахома» как абсолютно бредообразную, с какими-то, может быть, только крупицами просветления. Это какая-то абсолютная каша в голове, все наперекосяк и непонятно как.
— А вы всерьез там кого-то учите?
— Конечно. Ну зачем нам открывать РГГУ? «Школа Пахома» — она устроена так, что если ты даже просто говоришь о ней, то ты уже в ней, ты уже ее ученик.
— Как будто я становлюсь в этот меловой круг и начинаю вращаться вместе с вами?
— Именно, именно.
— Но если есть Пахом как образ, как персонаж, то кто такой Сергей Пахом? Тот, который был изначально? В одном из своих прошлых интервью вы говорили, что вот был Сережа, в дни вашей юности, а потом вы от него отказались и превратились…
— А зачем ты спрашиваешь, если прочла старое интервью и там все было изложено? Давай придумывай вопрос посвежее. Какого хрена я тогда давал то интервью и что-то там толковал?
— Мой вопрос заключается в другом…
— Следующий уровень!
— Да. Каков был тот Сережа? И почему вы от него отказались?
— Нельзя сказать, что я отказался. Я занимаюсь мутированием, преображением. Понимаешь? Смотри. Мы в каком пространстве вообще находимся? В пространстве такого безумного калейдоскопа.
И так нам страшно жить, потому что мы абсолютно не понимаем, как мир устроен и кто этим миром управляет и управляет ли вообще. Сейчас это приобрело вселенский масштаб и происходит осуществление всех сказочных мифов.
Вот, например, нажимаешь кнопку, и ты оказываешься уже в VR-пространстве. Вот оно, чудо. Оно к нам приблизилось и растворилось, потому что стало частью жизни, оно перестало быть узнаваемым. Инфекции чуда больше нет. Чудо стало плотью нашей. Поэтому не знаю. Может быть, мы все умерли уже давно?
— Или даже не рождались?
— Да. Все это словоблудие, бред, болтовня… Конечно, все эти свойства были присущи мне изначально, свойства позднего единственного ребенка, росшего без отца… Я жил внутри своих мифов. Но как только я немножко подрос и понял, что я сам могу добывать себе пропитание, воровством например, или с помощью частушек, то, естественно, я вернулся к самому себе. Сейчас именно такой период — возвращение к себе. Поэтому все эти тайны, которые меня так волновали, но которые я не мог осуществить, я донес, не расплескав в каком-то сосуде из своих ладоней или живота, и теперь я стараюсь все это реализовать. И появляется герой Пахом.
Я всегда действую максимально. У меня рискованные практики. Например, общение с людьми. Люди могут оказаться неадекватными или агрессивными. Все время эта энергия… Она бродит, бродит…
Вот почему Ван Гог застрелился? Потому что он воспринимал вращение мира, весь этот дым, перекручивание страстей, добра, зла, всего, чего угодно. Когда ты на эту волну садишься то путь только один — к саморазрушению. Вспышке.
А человек, он как устроен? Если ты хочешь долго жить, то вспыхивать нельзя. Это все отклонение от нормы. Любой психиатр скажет, что, например, влюбленность — это патология. Ты становишься зацикленным, живешь в измененном состоянии. Это не норма. Это не здоровье. Коллекционирование марок — то же самое. Катание мужчины на большом автомобиле, с помощью чего он удлиняет свой пенис, свое либидо, или на мотоцикле, этот шуршащий бак, который его будоражит, и все, как в жизни: и опасность, и движение. Все это метафора ускорения. Но чем ты быстрее живешь, тем ты быстрее гибнешь. У меня большинство знакомых уже на том свете. Потому что нужно уметь жалеть себя. Здесь есть определенное противоречие. Ведь если ты не будешь отдавать себя, то ничего не получится.
Вот возьмем, к примеру, «Битву экстрасенсов». Я же превратился в экстрасенса. Я им стал. Я поверил в это. И тогда произошла убедительность даже через формат телевизора, через это условное медиа.
Но оно все равно пришло, и я стал Пахомом, рядом с которым останавливаются машины, к которому подходят люди.
— Открылся поток?
— Да, потому что я себя не жалел. Вот если говорить о моей работе, потому что все, что со мной происходит в течение дня, — это уже моя работа, поэтому мои практики и называются «художник как произведение». Художник и есть искусство. Сейчас, конечно, я стал свободнее, раньше я работал в глянцевом мире, выполнял какие-то функции… О, а это мой друг! (К лавке подбегает мопсиха. — Прим. авт.) А как он пукает! Она, вернее… Смотри, какая физиономия…
А если говорить о моих задачах, то основная задача для меня на сегодня — это как раз научиться жалеть себя, сохранять себя.
Если ты себя совсем не жалеешь, то твоя продукция становится сухой, никчемной, на ней появляется налет профессионализма. А что такое профессионализм? Это когда ты мастерски все выполняешь, но это уже не является для тебя чем-то особенным.
С одной стороны, формат улучшается, растет качество, но твои личные переживания совсем другие.
— Искусство превращается в ремесло?
— Да-да. То есть весь мир состоит из таких противоречий. И вся концепция моей жизни и творчества и заключаются в этих противоречиях, противостоянии высшего и низшего. Они находятся на разных полюсах бытия, но вот пространство между ними — это и есть то, что волнует меня больше всего. Я то превращаюсь в быдло, потом раз — и через секунду я уже интеллектуал, потом я вдруг пианист, потом я говорю о футболе, и так далее.
Это искусство и проницательность, которую я в себе развиваю, — увидеть единую суть всех предметов, всех вещей. Любое увлечение — мощное, будь то наука, искусство или спорт. Они все объединяются на уровне высших сфер, там уже нет человеческой логики.
Там взаимодействуют среды, туманы, облака, что ли… Вот этими потоками я по мере сил и стараюсь управлять. Иногда это прокрустово ложе дисциплины и последовательности, стратегии, иногда получается делать это спонтанно — совершенно неосознанные действия, поступки… Вот из чего состоит и Пахом, и Сережа Пахомов, вот из всех этих вещей, которые на самом деле не видны. Это тайный айсберг под водой, а внешне мы имеем образ какого-то юродивого, болтуна или молчуна…
Мне нравится все переворачивать, засасывать внутрь себя, соединять несоединимые вещи, я считаю, что для меня это рецепт молодости и бессмертия. Продукты, которые я выпустил в мир, действительно бессмертны, потому что это картины эпохи, они все уже привязаны, приконтачены ко времени, такие вещи, как «Зеленый слоник», например, и масса каких-то других проявлений. Поэтому я, конечно, работаю с бессмертием, по большому счету.
— И с чего все началось?
— Вначале я, как аналитически задумчивый мальчик с большой головой, первым делом пришел к минимализму, потом постепенно сформировался другой взгляд… Иногда я культивировал в чистом виде анархическое восприятие и всем советую.
Меня на лекциях часто спрашивают люди из бедных семей, которые решили стать художниками: «Как быть?» А я говорю: «Только ненависть. Только анархия. Только протест. Только вот это дикое, неконтролируемое, только оно может помочь вас устаканить, иначе вы так и будете сидеть внутри своих комплексов, а внутри еще будет жить прыщавое желание прославиться или что-то еще».
Я начинал с диковатых, неприятных некоторым людям постыдных поступков, но это было взращивание себя, влезание в реальность, и я себя таким образом моделировал. И влез. И те же люди, которые говорили «кто ты, тебя нет», они же потом сами пришли ко мне на поклон. Это и есть высшая победа. С другой стороны, это тоже дидактическая история. Я всегда говорю: «Стань центром вселенной». Об этом и речь как раз в фильме «50» (документальный фильм о Пахоме. — Прим. авт.). Я вышел, пошел по Тверской с посохом и ходил по одному маршруту пятьдесят раз, вспоминая свой мир.
Это тоже дидактика, тоже «Школа Пахома», тоже пример. Такой бархатный, лирический героизм, где в центре — работа с кругом. Круг — единственная геометрическая фигура, которая есть, он и в планетарном масштабе, и у нас в зрачках. Где вы видели в природе равнобедренный треугольник? О том же и «курлык» (слово из одноименного стихотворения Марины Цветаевой 1910 года. — Прим. авт.) — это такое закручивание, круговая геометрия.
Сейчас я практикую волнообразные практики, близкие к буддистским. Полное обезвоживание сознания, где нет ни времени, ни логики, ни света, ни тьмы — состояние вселенского приятия мира. И если на этих волнах приятия взаимодействовать, то там нет ни Урганта, ни суеты, ни беготни, а может быть, Ургант там есть, но он там какой-то другой.
Все это похоже на психоделические опыты, какие-то мерцания, перемещения, приближения, отдаления… Но все равно речь идет о величии, и это величие сейчас дает мне спокойствие. У меня сейчас период, где нет никакой рефлексии, я себя не сравниваю с миром, я с миром стал на равных, чего и всем желаю, потому что это как раз и есть часть практики «Школы Пахома».
— А как вы относитесь к тому, что вы единственный в своем роде персонаж, на чьи выставки ходят и современные художники, и пенсионеры?
— Отлично, я объединяю потоки. Многие люди, которые ходят на мои выставки, даже не подозревали, что я актер, а люди, которые фанатели от «Зеленого слоника», вдруг узнали меня как экстрасенса, и у них в сознании произошел когнитивный диссонанс. Я эти провокационные потоки постепенно объединил. Вот музей «Эрарта» как-то пригласил меня сделать концерт, и интересно то, что приглашали меня как медийного авангардного протестного художника, а пришли туда поклонники «Битвы экстрасенсов». И это прекрасно, возникло это третье качество.
Зачем идти в клуб садомазохистов, где будут одни садомазохисты? Нужно в клуб садомазохистов позвать оперных певиц, нужно расширить пространство, это именно то, что нам давал дадаизм. Ведь мир по своей природе абсурден, мало того, он нам еще и навязан. Тогда почему бы не взять и не перевернуть все дома вверх дном?
Но мы этого не можем сделать, гравитация, Ньютон, яблоки падают, все валится из рук, но мы можем переворачивать сферы, мы можем переворачивать смыслы, потому что талантливо очерченный абсурдизм гораздо веселее каких-то вот этих стереотипных догм.
— А вот вы говорили о диковатых поступках. Сможете припомнить свой самый дикий?
— Да… Были какие-то рискованные в самом деле вещи… Сейчас я об этом, конечно, уже не думаю… Надо попытаться вспомнить…
Ну, вот был хороший очень случай… Здесь, если двигаться в направлении Марьиной Рощи, было художественное училище на Стрелецкой улице, в котором я учился, там еще кладбище рядом находится. Там была крыша, и однажды нас почему-то попросили вместо физкультуры убрать на крыше снег. И был среди нас такой мальчишка верткий по фамилии Дидьковский, и он закричал: «Эй, Пахом! Дай-ка мне лопату!» И вот я ее раскручиваю, раскручиваю, кидаю — и она со свистом начинает буквально срезать ему черепную коробку, но он в последний момент отклонился и лопата отлетела на кладбище.
— Важно, что на кладбище.
— Да, такой микротрип. Микрострах. В литературе даже такой образ бывает — одновременно почувствовал всю жизнь. Такого, конечно, никогда не происходит, но сама поэтика приятна: все ни в чем, раз — и вся картина перед тобой, мгновенно все пронеслось. Этот случай с лопатой очень меня напугал, и, конечно, это тоже дидактический материал для «Школы Пахома». Материал о том, что вообще отделяет жизнь от смерти. Какие-то секунды. Пабло Пикассо говорил: «Для каждой картины — свой размер холста», а я могу перефразировать: «Для каждого периода жизни — свои состояния». То есть языки, которые к тебе приходят и с которыми ты начинаешь взаимодействовать, бесконечно меняются.
Поэтому, возможно, здесь как раз и находит себя ответ на вопрос «почему меня так любит молодежь?» Потому что я не заигрываю с ней, но мои пульсации соразмерны их восприятию: полное отсутствие бэкграунда, ощущение того, что жизнь вечна.
— И все только начинается?
— Да. И времени нет. Мне так очень комфортно существовать как инфантилу, как человеку с затянувшимся развитием. Зато я медленнее старею, чем ровесники, но тоже по объективным причинам, потому что, повторюсь, я поздний ребенок. Моя мама родила меня в 35 лет, а в 1966 году это вообще было очень странно, в основном рожали в 18–20 лет, поэтому я замечаю, что сильно отстаю по развитию от своих ровесников, где-то лет на 15, а может быть, и больше. Последний вопрос?
— Ваше лучшее произведение искусства?
— Понимаешь, самое лучшее произведение — это то, которым ты занимаешься в настоящее время. В данном случае я даю тебе интервью и одновременно я сам себя лишний раз прокручиваю в этих воспоминаниях, выстраиваю систему ценностей. То есть здесь и сейчас в этот момент создается лучшее произведение искусства. И ты — тому свидетель.