«Всё так и было»: как и зачем люди на протяжении веков переписывали историю

Причины, по которым люди переписывали собственную историю, менялись на протяжении веков, но практика эта известна с давних времен. Например, в Средние века считалось, что авторитет Святых Отцов весомее фактов, а позже гарантом исторической истины стал разум исследователя. Впрочем, ненадолго: в XIX веке, когда зарождались национальные мифы, в рационализме разочаровались. Постмодерн же поставил под сомнение саму идею объективной истины. Почему люди порой радикально сомневаются в своем прошлом и переписывают историю? Рассказывает Алиса Загрядская.

Понятно, как можно подделать источник, создав фальшивый документ. Известны как политические подлоги — например, ложные завещания Петра Великого и Екатерины II, «Письмо Зиновьева», — так и сочинения, больше похожие на фанфикшен, как множественная парапушкинистика (записи, которые приписывают Пушкину). Но можно ли переписать саму историю?

Самый простой способ определения фальсификации истории — сознательное искажение событий. Однако механизмы искажений далеко не всегда осознаются, а мифы становятся социальной реальностью, когда их воплощают. К тому же концепция истории как того, что создается человеком, а значит, может быть предметом направленных спекуляций, появилась сравнительно недавно.

С одной стороны, историей называют сами события прошлого: что-то было, пусть даже неясно, как это назвать. С другой стороны, это рассказ о событиях, «история о чем-то»: «Ой, не надо нам тут этих ваших историй!»

Прошлое — всегда нарратив, который рассказан кем-то.

Хаос фактов упорядочивается с помощью определенной системы понятий. Скажем, в эпоху Речи Посполитой утверждалось, что короля избирает «польская нация», но это означало шляхту, а не всю языковую и этническую общность.

Также разница интерпретаций связана с тем, как менялось мышление от эпохи к эпохе и тем, как в конкретном обществе были устроены пространство и время. В некоторых неевропейских культурах время понимается иначе — например, у индейцев пираха нет категорий, обозначающих прошлое и будущее.

По сути, всякая смена парадигм предполагает переоценку прошлого. Множество раз значимость исторических событий преувеличивалась или преуменьшалась, вчерашние герои представлялись злодеями, а злодеи — национальными героями. Случались и откровенные подделки от излишнего рвения или из корыстных побуждений. А главное, менялись глобальные мировоззренческие подходы к тому, как вообще устроен исторический процесс.

Поэтому история — это, по сути, история смены подходов.

Античные историки и ораторы

Важно: статичность событий, поучительность, политтехнологии.

Историческое повествование и накопление знаний о прошлом оформилось еще в глубокой древности, вместе с изобретением письменности. В этом плане сборниками сведений можно считать эпосы и Ветхий Завет. В античном мире появились первые известные историки: Геродот, Ксенофонт, Плутарх (у греков), Тит Ливий и Тацит (у римлян).

Советский историк Михаил Барг полагал, что «сферичный» мир Античности не придавал большого значения времени, поскольку не знал эсхатологии. Например, Фукидид, которого называют основателем исторической науки, воспринимал историю как статичный порядок вещей. Это означает, что история становится поучительной (а этого требовала древняя этика), только когда обращается к неизменным основам. А вот философ Александр Лосев считал, что мир древности динамичен, но всегда возвращается на круги своя, к «исходной точке». При этом античное чувство драматизма позволяло тогдашней философии истории мыслить в категориях постоянной борьбы, взлетов и падений.

Борьба случалась и на пересечении исторических и политических интересов. Исследуя сочинения древних, французский гуманист XVI века Жан Боден отмечал, что сочинители особенно охотно хвалят себя и указывают на дурные деяния врагов. К таким пассажам он советовал отнестись с осторожностью и больше обращать внимание на суждения беспристрастных сторон, например какого-то третьего арбитра.

«Известно, что Дионисий Галикарнасский (который не занимал никаких государственных должностей) написал о римлянах намного лучше и правдивее, чем Фабий, Саллюстий или Катон, которые в своем Римском государстве блистали богатствами и почестями.

А грек Полибий часто уличает во лжи Фабия и Филина: они написали о Первой Пунической войне так, что первый, римлянин, говорит о римлянах только самое хорошее, а о пунийцах — наоборот, второй же, карфагенянин, — что пунийцы действовали всегда похвально и мужественно, а римляне позорно и трусливо. Оба подошли к написанию своих трудов, как ораторы, которые прежде всего опасаются того, как бы чего не сказать против своих или выразить неугодное им мнение».

Жан Боден «Метод легкого чтения историй»

Независимо от того, как Филин оценивал храбрость римлян, дальнейшая судьба Карфагена известна. Но очевидно, что ни римляне, ни карфагеняне не могли бы быть только лишь позорными и трусливыми. Комментируя эти эпитеты, Боден проводил разницу между оратором и историком: задача первого — не исторические штудии, а политтехнологии. Такой талант он тоже признавал — отмечая, что один и тот же человек не может выполнять обе функции одинаково хорошо.

Итак, античные сочинители были не чужды ораторских искушений и порой создавали истории, рассказывающие только о бесконечных подвигах соотечественников. Впрочем, другие древние авторы (как правило, с третьей стороны) изобличали необъективность.

Мир греки и римляне видели как череду повторяющихся явлений и считали достойным занятием познание только неизменного.

«Научность» античной исторической мысли вызывает споры: а была ли греко-римская история настоящей дисциплиной? Другое дело, что критерием научности часто выступает историзм в форме классического позитивистского метода, рассматривающего становление феноменов во времени. Историзм, в свою очередь, критиковали: что, если история — это действительно «вечное возвращение», нелинейный процесс с повторением определенных циклов и исторических опытов?

Средневековый авторитет

Важно: Божья воля, авторитет Церкви.

С воцарением в Европе христианства пространственно-временные координаты существенно поменялись. Цикличность сменилась «стрелой», направленной от сотворения мира к Страшному суду. По крайней мере, такова популярная трактовка, не учитывающая сельскохозяйственный круговой хронотоп (крестьяне написанием трактатов не занимались).

Смысл истории понимали как раскрытие и воплощение божественной воли в тварном мире. Человек на протяжении Средних веков воспринимался не как создатель истории, а как ее смиренный зритель. Это не то, что творит человек, а сакральная история с библейскими событиями и соответствующее ей священное время. Кроме того, были множественные «истории» из мира людей. (Например, сочинение Жана Бодена называется «Метод легкого чтения историй» — во множественном числе.)

Такие истории, от хроник и анналов до свидетельств паломников, часто были хаотичными и причудливыми. Известная фальшивка XII века, «Письмо пресвитера Иоанна», рассказывала о легендарном правителе Трех Индий, который владычествует над амазонками, сатирами и пигмеями. В эпоху крестовых походов и на фоне сюжетов из исторических манускриптов, это никого не смутило, и римские папы неоднократно пытались ответить восточному пресвитеру.

Идея судить людей прошлого по законам их времени была так же чужда средневековым историкам, как и древним. События трактовали исходя из собственных представлений, а прошлое подтверждало идеи настоящего. Концепция свидетельств и показаний, унаследованная от Античности, существовала. Однако главным средневековым гарантом истины был церковный авторитет, и эмпирические проверки были не в чести: яркий пример — легенда о схоластах и кроте:

Фома Аквинский и Альберт Великий спорили о том, есть ли глаза у крота.

«Хотите, — говорит садовник, — я вам сей же миг принесу настоящего живого крота?» — «Ни в коем случае, — воскликнули в один голос спорщики. — Ни в коем случае. Никогда! Мы ведь спорим в принципе: есть ли в принципе у принципиального крота принципиальные глаза…»

Всё это позволяло, переписывая манусткрипы, подправлять источники, если те казались неправильными.

По понятным причинам тексты язычников считались куда менее значимыми, чем ветхозаветные предания. Уважением пользовались произведения отцов церкви, которые имели преимущественно богословский характер. Существовало и направление «истории варваров», которое имело значение для осмысления прошлого собственного народа — например, сочинение испанского архиепископа Исидора Севильского по истории готов, вандалов и свевов. В силу религиозно-политической принадлежности Исидор принципиально не привлекает источники франков и «еретических» византийцев.

Средневековые историки были равнодушны к исторической достоверности: это подтверждается тем, что людей прошлого изображали в одежде своей эпохи до Нового времени. Художники того времени знали, что раньше одевались как-то иначе, но это не слишком их интересовало. Их задача была в том, чтобы приблизить изображаемых героев к себе, сделать сюжет нравоучительным и затрагивающим душу. События реального мира соотносились со священной историей по принципу средневекового аллегоризма.

Критический метод Нового времени

Важно: разум человека, доказательства, проверка фактов

В эпоху Возрождения Бога начинают воспринимать как активную действующую силу. Человек тоже осознает себя творческим субъектом — не только художником-гуманистом, но и творцом истории. Тесную связь этих смыслов подчеркивает знаменитый тезис ренессансоведа Якоба Буркхардта «Государство как произведение искусства».

В этот период появилось новшество — критический подход, который признавал гарантом истины уже не авторитет Церкви, а разум самого исследователя. Его беспокойная пытливая работа поначалу входила в противоречие со средневековой «нормальной наукой». Например, Лоренцо Валла, один из пионеров гуманистического исторического исследования, проанализировал «Константинов дар» — дарственную грамоту, которая будто бы передавала власть императора Константина Великого римскому папе Сильвестру. На основании этого документа папы претендовали на верховенство в католической церкви и обществе. Валла пришел к выводу, что документ подложный. Вместо схоластического формального метода он использовал более живую аргументацию, которая строилась на морально-психологических, юридических, филологических и географических аргументах. Правда, при жизни Лоренцо небезопасный критический разбор так и не был опубликован.

С теорией радикального сомнения, разработанной Рене Декартом, укрепилась идея проверки, доказательства.

«Если вы хотите стать искателем истины, необходимо, чтобы хотя бы раз в жизни вы сомневались, насколько это возможно, во всех вещах», — писал Декарт.

Французский философ противопоставил внешним авторитетам cogito познающего человека — способность к рефлексии. Однако абсолютизация разума вела к игнорированию морали, чувств, культурных обычаев. Как и беззаветное служение авторитету, такой подход к философии истории был чреват трагическими последствиями.

Критический подход лег в основу последующей идеи истории как продукта человеческого мышления. Бог отошел от дел или вовсе оказался упразднен в сочинениях вольнодумцев. Научные модели разрабатывались среди свободомыслящих людей, которые не были свободны от социально-политической ангажированности, направленной против старого режима. Исследователь истории понятий Райнхарт Козеллек обращал внимание на то, как в XVIII веке новые термины, введенные теоретиками Просвещения («гуманность») стали способом критики сословной и абсолютной монархии.

В эпоху Просвещения, само название которой говорит об истине и объективности, создавались и откровенные фейки. Символ «темного и страшного» Средневековья, «железная дева», оказался сфабрикован. Во всяком случае, построили все известные образцы не раньше конца XVIII столетия — возможно, для коммерческих выставок.

Райнхарт Козеллек связывал истоки больших идеологий ХХ века с новыми взглядами на историю, которые появились во времена Просвещения.

Вера в то, что в будущем обязательно будет лучше, легла в основу идеи прогресса.

Понятия «история» и «прогресс» предполагают, что ожидания с их расширяющимся «горизонтом» больше не могут опираться на предшествующий опыт. Французская революция, которая оказалась крайне кровавой и негуманной, мыслилась теоретиками как проявление «законов истории». Однако результатом стал новый диктат смыслов. История была переписана в согласии с новыми политическими требованиями.

В частности, «новые времена» (в буквальном смысле счисления) спускались сверху после революций. Во Франции республиканцы решили создать новый календарь, который начинался с 1793 года и упразднял все христианские символы. Схожим образом в СССР пытались ввести советский революционный календарь непрерывного производства — с пятидневной рабочей неделей и «цветными днями» вместо прежних дней недели. Союз воинствующих безбожников предлагал заменить старорежимные январи и октябри на месяцы Ленина, Маркса, Коминтерна и так далее, но инициатива не прижилась.

Романтическая историография

Важно: нация, ее история и традиции, эпос.

XIX век был невероятно богат на проекты историографии. Активное развитие и специализация наук привели к появлению множества разных теоретических подходов к истории — экономических, культурологических и культурфилософских, которые, в свою очередь, дробились на авторские теории, по-своему видевшие прошлое. Никуда не делись позитивистские способы осмысления истории. Так, Огюст Конт выделял в истории человечества определенные стадии: от теологической и метафизической общество переходит к позитивной, где главной и единственной гносеологической формой становится научное знание.

Тем не менее разочарование в сциентизме Просвещения привело к появлению романтической историографии. В отличие от критического метода, романтическое понимание истории обращается не к рациональности, а к чувствам и традициям.

Для консервативных историков, от Эдмунда Берка до Жозефа де Местра, идеалом был прежний монархический порядок — в русле этого направления ушедшие эпохи становились всё привлекательнее. По мере развития индустриального мира с его нигилизмом и атомизацией людей возникает потребность в поиске новых смыслов и идеалов веры, чести, красоты. Одни романтики искали его в прошлом, другие — в незападных странах.

В XIX веке на первый план вышли понятия нации, народности и патриотизма. Прежде слово «нация» имело политический или сословный смысл — так называлось дворянство, имеющее право участвовать в государственной жизни, или прибывшее из какой-то области сообщество студентов средневекового университета. В новоевропейских государствах, где сложились общий рынок, образование, право, этническая и языковая общность, появилась новая коллективная идентичность. Вдохновляющим и объединяющим повествованием для этих общностей стал национальный миф.

В историографии большое значение приобрело народное прошлое. Во всяком национальном мифе есть представление о важных событиях, славных победах, героях.

Иногда речь идет о народном эпосе, который вообще не обязан быть исторически достоверным, поскольку речь идет о вдохновляющих легендах, которые обитают в поле символического. Также в основу национальных мифологий легли реальные исторические события. Им сообщался углубленный смысл, и порой сакрализация выводила их из истории в пространство гражданской религии.

В России времен наполеоновских войн статус патриотического символа получило Смутное время, к которому в ориентированные на Запад петровские времена были довольно равнодушны. В США Война за независимость и отцы-основатели, истории о которых отдаленно напоминают жития святых, стали для американцев сплочающими символами после противостояния между Севером и Югом. Таких примеров переоценки и мифологизации во все времена существовало множество. А кроме государственной героизации всегда были оппозиционные линии трактовки, нарочито приуменьшавшие значимость событий национального наследия.

В философии истории за разоблачение мифов отвечает конструктивистская теория, заложенная концептом британского историка Эрика Хобсбаума «изобретение традиции»: многие «вековечные» традиции являются модернистским новоделом. Национальные символы часто действительно удревняются, по крайней мере, в пропагандистских нарративах. Например, шотландский килт с тартаном, каким мы знаем его сейчас, появился только в начале XVIII века, а какими были пледы средневековых шотландцев, неизвестно. Существует и множество поддельных текстов, перепридумывающих древние народные традиции, например «Велесова книга» с развитым славянским пантеоном и духовным учением.

Антиэссенциалист Бенедикт Андерсон полагал, что нация — это «воображаемое сообщество», которого никто никогда реально не видел.

Однако, даже не существуя как нечто отдельное, самостоятельное, нации складывались через устойчивые связи на уровне языка, сознания и культуры. В этом плане радикальные конструктивистские теории тоже можно рассматривать как способ переписывания XIX века и девальвации сюжетов, важных для понимания дальнейшей истории.

Пространственная составляющая романтического хронотопа нашла выражение в ориентализме. Исторический интерес устремился не только по временной оси западного мира, но и к другим частям света. В эпоху ампира в моду вошел Древний Египет, в искусстве частыми были мотивы Ближнего и Среднего Востока, в дальние страны ездили за вдохновением и для изучения древностей. Восток в XIX столетии часто идеализировали или рассматривали как отсталый мир, куда нужно принести свет прогресса. Это сказывалось на отношении к его истории: ее фальсифицировали в силу европейских представлений. В то же время интерес к Востоку был началом диалога культур и выражал тоску модерного субъекта по иным способам существования.

Фальсификация и современность

Важно: мифологизация, медиа, манипуляции.

В ХХ столетии структуралистские и постструктуралистские теории подвергли критике поиск объективности и вообще рефлексию как способ удостоверения истины. В «Мифологиях» Ролан Барт дал понять, что мифологизация — признак всех социумов. Особенно это заметно в эпоху новых медиа. Даже фальшивки — особенно фальшивки — оказывают на людей реальное влияние. Когда сама реальность виртуализируется, разница между фейком и нефейком теряется. Кадры военных действий дополняются спецэффектами или вовсе замещаются сценами из видеоигр, которые выдаются за актуальные события.

О таком параде гиперреальности писал Жан Бодрийяр в книге «Войны в Заливе не было»: конфликт превратился в медийный симулякр.

Особым образом поданная и смонтированная информация формирует реальность еще более «реальную», чем первичная.

Зритель готов ее принять в качестве истинной, потому что ее удобно воспринимать и она эмоционально заряжена — так работает всякий медиафастфуд, особенно идеологический. Бывают и обратные процессы: явление, которое воспринималось всеми как теория заговора, существовало как гиперреальный шарж и получило соответствующую мифологию, внезапно оказывается правдой. Однако оно уже не может существовать в качестве правды, потому что попадает в заготовленное пространство, которое уже полно симуляций, клише и мемов.

Есть мнение, что для разговора о «настоящей истории» (то есть такой, которая лишена спекуляций) необходимо, чтобы прошлое было достаточно далеким. В этом смысле история ХХ века — еще свежая тема, которая является личной болью ныне живущих людей, не говоря уже о событиях 1990-х или 2010-х годов. Если события являются травмой, то они как будто делаются нефальсифицируемыми.

С другой стороны, медийными манипуляциями можно менять и события вчерашнего дня, и даже настоящее — прямо во время нанесения травм. Поэтому аргумент о том, что сфальсифицировать историю получится только после ухода поколения, не вполне соответствует актуальной ситуации. Трудно не согласиться с Аристотелем, который говорил, что «истории баснословны и не доставляют удовольствия не только когда слишком древние, но и когда совсем недавние».

Как и в античные времена, главные проблемы с объективностью начинаются, когда история встречается с ораторским искусством. Политический подход предполагает друзей и врагов, а не сложность многообразного человеческого опыта.

Прошлое нельзя свести к удобным схемам. Оно полно случайностей, которые кажутся закономерностями задним числом, сложных ситуаций и неоднозначных фигур — точнее, обычных людей, которые редко бывают однозначными. В отличие от басен, у исторических эпизодов нет встроенной морали.