«Абсолютное одиночество, если ничто его не прерывает, не под силу человеку». Как заключенных в XIX веке начали подвергать полной изоляции

В издательстве НЛО выходит книга историка Дэвида Винсента «История одиночества». Автор рассказывает, как в период с XVIII по XXI век менялось отношение к одиночеству, в котором видели то источник блаженства и самопознания, то опасную патологию, и объясняет, какую роль на протяжении этих эпох играло одиночество в церковных и государственных институтах. Публикуем фрагмент из главы, посвященной одиночеству в пенитенциарной системе XIX века.

Энергичнее, чем о закрытых орденах, спорили лишь о параллельной реформе пенитенциарной системы. Здесь наблюдалось похожее сочетание оспариваемых свидетельств, сомнительных мотивов и спорных результатов. В обоих случаях центральное место занимала христианская концепция одиночества, одновременно влиятельная, опасная и принципиально непредсказуемая по своим последствиям. С открытием в 1842 году тюрьмы в Пентонвиле долгие дебаты наконец воплотились в специализированной институции. В конце XVIII — начале XIX века стала очевидна необходимость в систематической альтернативе прогнившим, убогим, краткосрочным тюрьмам и отвратительному театру смертной казни. Для все большего числа комментаторов решение заключалось в общем возрождении христианства и применении одной из наиболее глубоких его практик. Ощущение кризиса пенитенциарной политики было общим для модернизирующихся государств Европы. Многообещающая модель начала XVIII века заимствовала распорядок у католического монастыря. В 1703 году в Риме, в соответствии с инициативой папы-реформатора Иннокентия XII, был открыт Casa di Correzione (исправительный дом) Сан-Микеле-а-Рипа. Это была специальная тюрьма для малолетних преступников, основанная на принципах гигиены и молчания. Мальчики содержались в чистых камерах, спали отдельно друг от друга и не имели права разговаривать при выполнении дневных заданий. Этот режим воплощал в себе новую антитезу одиночества и общения. Разговор между заключенными считался вредным для их реабилитации. Исправительный эффект длительного заключения постоянно подрывался расширением возможностей для общения между осужденными. Злостные преступники пагубно влияли на мелких правонарушителей, и в результате заключенные как группа образовывали неконтролируемую школу порока.

В европейских дебатах молчание понималось шире, чем простое отсутствие словесного общения. Возрос интерес к позитивной функции предотвращения разговоров. Джон Ховард, автор первых систематических реформ английских тюрем, собрал информацию о целом ряде международных моделей, в том числе о соответствующих учреждениях в Соединенных Штатах и Германии. Он размышлял о конструктивном воздействии изоляции на заключенных в тюремной среде. «Одиночество и молчание благоприятствуют размышлениям, — писал он, — и могут привести к раскаянию». В Casa di Correzione запрет на разговоры рассматривался как форма покаяния; духовная функция долгой молчаливой медитации была также исследована в трудах о тюрьмах доминиканского монаха дона Мабильона, опубликованных посмертно в 1724 году. Отшельническая традиция, на которую он опирался, была общим наследием как католической, так и протестантской церкви и оказала сильное влияние на автора важнейшего из опубликованных в Англии XVIII века проектов тюремной реформы.

Джонас Хэнуэй был евангелическим социальным реформатором, который интересовался целым рядом тем, связанных с бедностью и моральным упадком своего времени. Что касается тюрем, то он знал, что вступает в бурную дискуссию. «У каждого есть план, — писал он в 1776 году, — и излюбленная система; моя — одиночество в заточении». Его система взглядов возникла из анализа пороков общества: «Первое соображение: не являются ли неверие и пренебрежение религией ведущей причиной бедствия, на которое мы сетуем?» Богатые перестали быть моральными лидерами, церкви отступили на обочину людской жизни, а дисциплинарные институты государства были, мягко говоря, бесполезны. В отношении тюрем Хэнуэй разделял мнение прежних реформаторов: разговоры мешают исправлению. «Если самый безопасный способ уберечь заключенного от отравления ядовитым дыханием товарищей по греху, — писал он, — и увести его с порочного пути состоит в том, чтобы лишить его всякой возможности пагубного общения, то можно ли сомневаться, будем ли мы это делать?»

Как только заключенного помещали в отдельную камеру, он мог начать испытывать глубокие преимущества вынужденного размышления.

«Одиночество, — писал Хэнуэй, — выполнит, таким образом, свое дело — не туманно, формально и бессмысленно, а произведя реальную перемену в сердце, — и поднимет павших, и защитит наиболее уязвимых». Суть наказания состояла в том, что, вместо того чтобы отвергнуть заключенного как павшего окончательно и бесповоротно, оно признавало в нем брата-христианина, не менее способного к искуплению в размышлении и молитве, чем любой другой человек. Заключенный в одиночестве по-новому переживал само время. Жизнь, полная бездумных поступков, сменится дисциплинированным обдумыванием. Длинные дни в камере заставят задуматься как следует. В таком возвышенном состоянии заключенный станет размышлять о своем прошлом и будет вынужден задуматься о своем будущем в этой и следующей жизнях. Благочестивый евангелист Хэнуэй стремился создать такие условия, в которых заключенные смогут воспроизводить его собственные ежедневные обряды: «Пусть человек будет поставлен в такое положение, при котором он едва ли сможет избежать анализа своего душевного состояния, и он устремит свой взор по ту сторону могилы — не только с надеждой на хорошее, но и в страхе перед грядущим ужасом».

Одиночное заключение соединяло в себе самый благожелательный и самый жестокий ответ на преступление. Оно давало заключенному возможность непрерывного размышления, которая в обществе в целом зачастую доступна лишь беспечным и богатым. В то же время длительная принудительная изоляция — самая страшная перспектива, в которой заключенный придет к Богу вследствие своего мучительного положения. «Размышление не может утратить всей своей силы, — замечал Хэнуэй, — и сердце человека не может так окаменеть, но рассмотрение своей бессмертной доли под воздействием ужасов одиночества откроет его разум. Он будет ощущать свое положение как промежуточное между двумя мирами и как подготовку к обоим».

В свете споров, вызванных задержкой в реализации программы Хэнуэя, важно отметить, что и он, и другие реформаторы вполне отдавали себе отчет в деструктивном потенциале своей системы. За полвека до обрушившейся на них критики они спрашивали себя, выдержит ли человеческий разум предлагаемое наказание. Хэнуэй подошел к этой проблеме решительно: «Наказание слишком ужасно. Может ли кошмар одиночного заключения довести заключенного до самоубийства?» На этот вопрос у него было два ответа. Первый заключался в апелляции к изначальной пользе продолжительных размышлений, столь часто спасающих человека от необдуманных действий, чреватых самоуничтожением. Второй состоял в обращении за помощью к религиозным специалистам. Новые виды построенных помещений должны были сопровождаться новыми уровнями личного вмешательства. На каждом шагу заключенный должен был иметь возможность обратиться за поддержкой и руководством к квалифицированным духовным наставникам. Как вспомогательный персонал тюрьмы должен состоять из наемных работников, не зависящих более от взяточничества и вымогательства, так и их религиозным коллегам должна быть предложена новая система подготовки и прохождения службы. Капелланы должны стать ключевыми фигурами в обеспечении того, чтобы одиночное заключение выполняло свои функции и удерживало в определенных рамках свои ужасы.

В краткосрочной перспективе Хэнуэй не оказал большого влияния на строительство тюрем и управление ими. В Законе о тюрьмах от 1779 года была закреплена номинальная ориентация на одиночное содержание заключенных по крайней мере в ночное время, однако днем заключенные должны были быть настолько заняты ручным трудом, что у них оставалось мало времени для духовного созерцания. Потребовалось еще полвека дебатов, включая дискуссию о Паноптикуме Бентама, прежде чем государство инвестировало средства в проект Хэнуэя.

Пентонвиль, первая образцовая тюрьма современной эпохи, был посмертным воплощением практически всех его предложений, включая такие детали, как замена имен заключенных номерами и требование носить маски в часовне и классной комнате для предотвращения разговоров.

Однако прежде чем его чертеж воплотился в кирпиче и растворе, ожесточенная полемика об одном недолговечном нововведении по ту сторону Атлантики сделала термин «одиночный» настолько токсичным, что от него — как от ключевой характеристики его системы — пришлось отказаться.

В 1821 году в тюрьме штата Нью-Йорк в Оберне было открыто новое отделение на восемьдесят камер, в которых заключенные содержались в полном одиночестве: без физических упражнений, без каких-либо человеческих контактов, а также в условиях нехватки света и пищи. К этому времени вопрос о реформе пенитенциарной системы обсуждался на международном уровне, и хотя уже через два года режим в Оберне был изменен, его последствия широко обсуждались. Влиятельный текст о нем написали Гюстав де Бомон и Алексис де Токвиль; по-английски он вышел в 1833 году. Выводы авторов были ужаснее некуда:

Это испытание, от которого ожидали столь благоприятного результата, было роковым для большей части осужденных: для исправления их подвергали полной изоляции; но такое абсолютное одиночество, если ничто его не прерывает, не под силу человеку; оно уничтожает преступника без задержки и жалости; оно не исправляет, а убивает.

Этот вердикт стал ключевой точкой отсчета в современном дискурсе о наказании. Позднее Quarterly Review писал: Разум и тело под воздействием этого неуклюжего и варварского эксперимента разрушались; некоторые умерли, многие сошли с ума, двадцать шесть были помилованы, а остальных перевели в конце года. Этот катастрофический американский метод оказал сильнейшее влияние на изменение различных теорий тюремного наказания.

Есть две причины, по которым обернский опыт имел такое влияние. Первая — тон дебатов. Ставки были высоки: речь шла о будущей роли государства и организованной религии, о потенциальном уровне государственных расходов и — в случае неудачи — о последствиях для законопослушных граждан, все больше опасающихся растущей неэффективности личной дисциплины в индустриализирующемся обществе. Не было ни признанной доказательной базы, ни согласия по примененным психологическим теориям. Используемые категории поведения, включая надзор, социальное взаимодействие и само одиночество, были настолько глубокими, что дискуссия быстро превратилась в игру с нулевой суммой, в которой ни одна из сторон не желала видеть в аргументах другой никаких преимуществ.

Вторая причина — предсказуемый результат нью-йоркского эксперимента. Краткая попытка навязать тотальный, полностью светский опыт лишь подтвердила, насколько опасно одиночество. Этот урок заставил изменить язык. Одиночество несло с собой столько известных рисков и столь давний культурный груз, что в пореформенный период поставило под угрозу саму задачу достижения общественного консенсуса. К тому времени, как парламент санкционировал строительство Пентонвиля, слово «одиночный» стало означать «отдельный». В новом термине акцент делался на предотвращении взаимодействия между заключенными при регулярном вмешательстве тюремного персонала. Согласно Тюремному уставу 1843 года, заключенный в отдельной камере должен был принимать целую вереницу непрошеных гостей:

В камере его должны ежедневно навещать начальник, капеллан и доктор; также воспитатель — в часы, предписанные капелланом; также всякого заключенного во всякий день должен посещать служащий во время раздачи пищи и еще тогда, когда потребуется для надзора за его занятиями.

Для многих, кто следил за дебатами вокруг программы Хэнуэя, это разделение не имело смысла. Заключенные будут по-прежнему проводить большую часть дня и всю ночь в полном одиночестве в камерах, задуманных к тому же как звуконепроницаемые. Критикуя вариант, представленный в Редингской тюрьме, сэр Ричард Вивиан писал, что «это наказание настолько близко к одиночному заключению, что лишь предвзятый подход позволил бы положительно определить разницу между ними». Как бы ни настаивали сторонники пентонвильской модели на новом ярлыке, старые смысловые обозначения прочно закрепились в общественном дискурсе.

Обозревая лондонские тюрьмы, Генри Мэйхью и Джон Бинни отметили, что «ее часто осуждают как очередную форму одиночного заключения, идея которого столь тесно связана в общественном сознании с мрачными подземельями и деспотичной жестокостью Средневековья, что одного этого достаточно для пробуждения сильнейшего отвращения в сердце каждого англичанина».

Изменение в языке сделало еще более важным полное осуществление роли капелланов. Со времен Хэнуэя религиозный персонал становился все более важным элементом пенитенциарной системы. Его роль была официально закреплена в Законе о тюрьмах 1823 года, наделившем их полномочиями по надзору за всем тюремным персоналом, включая коменданта, и обязанностью сообщать о недостатках соответствующим органам власти. В течение следующей четверти столетия ведущие капелланы становились общественными деятелями. Они рассматривали преподавателей грамотности как неотъемлемую часть собственного проекта и регулярно докладывали об их работе. «При раздельном заключении, — поясняла комиссия по Пентонвилю, — одиночество облегчают более частые контакты с моральными и религиозными наставниками и более либеральное использование средств перевоспитания». Если «ужасы одиночества» должны были служить сдерживающим фактором для склонных нарушить закон, но при этом не угрожать психическому здоровью осужденных, то взаимодействие с профессиональными праведниками было крайне важным. Де Бомон и де Токвиль, изучавшие американские эксперименты, в этой их важности не сомневались. «Может ли быть более полезное для исправления сочетание», — писали они, —

чем тюрьма, которая подвергает заключенного всем испытаниям одиночества, ведет его через размышления — к раскаянию, через религию — к надежде; которая делает его трудолюбивым под бременем безделья и которая, хотя и причиняя муки одиночества, заставляет найти утешение в беседе с благочестивыми людьми, на коих он в противном случае смотрел бы с равнодушием и коих слушал бы без удовольствия?

Они не были уверены, что новые системы можно было перенести в их страну, поскольку не считали, что католическое духовенство во Франции достаточно заинтересовано в реформе пенитенциарной системы и в том, чтобы посвящать время и силы обеспечению ее функционирования.

Это была двусторонняя сделка. Раздельное заключение облегчало работу капелланов, которые, в свою очередь, заботились о том, чтобы польза от одиночества превышала его опасности. Капеллан Престонской тюрьмы Джон Клэй писал, что «оно дает заключенному много торжественных и непрерывных часов для внутреннего усвоения того, что он мог открыть для себя во время ежедневных и воскресных богослужений в часовне. Таким образом, ясно, что камера, будучи бесполезной — если не вредной — без христианского служения, является наилучшим вспомогательным средством, которым христианский наставник может располагать в тюрьме». По-прежнему важны были традиционные воскресные службы. Как обнаруживали капелланы, общаясь с отдельными заключенными, уровень знаний основных постулатов христианства был по большей части настолько низким, что вести какую-то духовную беседу было весьма затруднительно. В течение же недели содержание заключенных в отдельных камерах облегчало работу священнослужителей. Капелланы могли требовать внимания каждого из своих подопечных, будучи уверенными в том, что им не будут мешать.

«В тишине тюремной камеры, — утверждали ведущие сторонники раздельного содержания, — и когда исправление усмирило их, предостережения, обетования и утешения Евангелия трогают душу с удвоенной силой. У раздельной системы нет более благоприятного свойства, чем помещение, которое она предоставляет служителю религии при исполнении различных обязанностей его священной должности».

Была у капелланов и еще одна роль. Пентонвиль описывался как испытание. Это было место учения. Беспорядочная смесь случайных примеров и априорных утверждений должна была уступить место долгосрочным свидетельствам о том, что сработало, а что нет. В 1835 году учреждена тюремная инспекция, которая должна была стать основным инструментом обобщения и анализа информации, поступающей от тех, кто отвечал за осуществление правительственных реформ. После того как лорд Джон Рассел официально обязал государство разделить заключенных, санкционировав строительство Пентонвиля, процесс отчетности приобрел новую направленность. Главный вопрос заключался в том, можно ли — и если да, то как — измерить опыт одиночества, будь то посредством описательной оценки или с помощью цифр.

Читайте также

Я один, но это лечится: как происходит медикализация одиночества

Тон всем последующим дебатам о последствиях тюремной реформы задал в год открытия Пентонвиля Чарльз Диккенс. Путешествие по Америке привело его в Восточную тюрьму в Филадельфии. «Здесь введено в систему суровое, строгое и гнетущее одиночное заключение. По тому, как оно действует на людей, я считаю его жестоким и неправильным». Он утверждал, что посторонний человек не может полностью осознать последствий наказания. На лицах заключенных он прочел «такие страдания, всю глубину которых могут измерить лишь сами страдальцы и на которые ни один человек не вправе обрекать себе подобных». Корень зла был в социальной изоляции. Периодические визиты тюремного персонала не могли воспроизвести той сложности человеческих отношений, на которой основана нормальная жизнь. Об одном заключенном Диккенс писал:

Он ничего не знает о жене и детях, о доме и друзьях, о жизни или смерти какого-либо живого существа. К нему заходят лишь тюремщики, — кроме них, он никогда не видит человеческого лица и не слышит человеческого голоса. Он заживо погребен; его извлекут из могилы, когда годы медленно свершат свой круг, а до той поры он мертв для всего, кроме мучительных тревог и жуткого отчаяния.