От Эзопа до Федра: чему нас могут научить античные басни
Басни для нас — это в первую, а чаще всего и в последнюю очередь выученные наизусть стихотворения Ивана Андреевича Крылова, однако история этого литературного жанра насчитывает много веков, а его формирование в Античности было настолько глубоко связано с культурной, интеллектуальной и социально-политической историей эпохи, что представляет собой отдельный увлекательный сюжет. По просьбе «Ножа» в нем решил разобраться автор телеграм-канала «Костя напечатал» Константин Гуенко и написал для нас большой материал об античной басне. Публикуем первую его часть, из которой вы узнаете, почему некоторые древние греки считали легендарного Эзопа брюхастым уродом, а также о том, как творчество римского баснописца Федра связано со стоической философией.
1. Рождение жанра
Прежде чем превратиться в самостоятельный литературный жанр, античная басня должна была пройти несколько этапов формирования. Первый этап начался еще тогда, когда первобытному человеку потребовалось объяснить на понятном собеседнику примере, что поступок, который тот собирается совершить, повлечет за собой неприятные последствия. Он мог бы сказать ему просто: «Не делай так: это опасно», — но решил для убедительности подкрепить свое предостережение хорошим рассказом и потому добавил: «Мой друг однажды решил сделать так же, и вот что случилось…»
Конечно, такая аргументация с помощью наглядного примера была еще далека от полноценной басни. Но уже тут наметились отличительные признаки будущего жанра: во-первых, апелляция к единичному случаю, а не к абстрактным этическим нормам, а во-вторых, двухчастный сюжет, строящийся на контрасте: за замыслом действующего лица следовал неожиданный результат его действия, как правило, плачевный. Проще говоря, басня была родственницей таких жанров устной речи, как сравнение, пословица и поговорка, и ее предназначение было чисто функциональным — служить подспорьем в беседе. Эту точку зрения отстаивал американский филолог Бен Эдвин Перри (1892–1968) со своими учениками.
Иной взгляд на рождение басни был у немецких филологов Отто Крузиуса (1857–1918) и Августа Хаусрата (1865–1944). Они полагали, что древняя басня на самом деле берет начало не в пословицах и примерах, а в мифах и сказках о животных. Соответственно, главный элемент в басне — не мораль, а рассказ. В книге «Античная литературная басня», на которую мы будем во многом опираться, Михаил Гаспаров так резюмировал ход мысли Крузиуса и Хаусрата:
Сам Гаспаров, занимавшийся не только исследованием, но и переводами античных басен, придерживается в этом споре точки зрения Перри: ведущую роль в возникновении басни сыграло ее функциональное предназначение. Однако Гаспаров отмечает, что американский исследователь слишком схематизирует и игнорирует дальнейшее развитие жанра, «тогда как в действительности соотношение повествования и морали в басне исторически изменчиво».
Другими словами, каким бы ни был тот первоначальный импульс, который привел к рождению басни — выросла ли она из потребности в нравоучении или откололась от древних мифологических сказаний, — самих баснописцев и их читателей впоследствии будет интересовать в большей степени то один, то другой ее элемент — то мораль, то рассказ.
Забегая вперед, отметим, что Михаил Гаспаров предложил различать два вида басни, как бы два ее поджанра, — басню «устную» и басню «литературную». Устная басня употребляется по конкретному поводу как наставление или аргумент в споре, и в ней прежде всего ценится мораль. В русском языке за такой басней гипотетически можно было бы закрепить название «притча» — от слова «приткнуть». Литературная же басня бытует как самостоятельное произведение в составе сборника, и в ней ценится прежде всего повествовательная часть, рассказ. За такой басней, пишет Гаспаров, можно было бы сохранить название «басня» от слова «баять», то есть «говорить попусту, для забавы». Неразличение этих двух поджанров нередко приводило теоретиков басни к путанице. Одни, как, например, Александр Потебня, пытались приложить критерии устной басни к басне литературной. Другие, как Ипполит Тэн, наоборот, критерии литературной басни — к устной. Обычно всё это заканчивалось тем, что сторонник того или иного вида басни попросту объявлял другой ее вид «неправильным». Вернемся, однако, к тому времени, когда басня как жанр еще только рождалась.
На втором этапе своего формирования басня приобретает те характерные черты, которые позволяют ей выделиться в самостоятельный жанр фольклора. С одной стороны, басня продолжает произноситься по конкретному поводу — это отличает ее от сказки, которая рассказывается сама по себе, без какой-либо внешней необходимости. С другой, эта басня начинает преподноситься не просто как единичный случай, произошедший когда-то с кем-то конкретным, а как единичный случай, выражающий нечто общее, типическое. Благодаря этому, считает Гаспаров, басня впервые превращается из «явления бытовой речи в явление художественной речи», из сферы чистой прагматики вступает в сферу эстетики. Но за счет чего достигается эта «типичность»?
Прежде всего, за счет того, что главными персонажами в басне оказываются существа, лишенные индивидуальных человеческих черт. Это могут быть не только животные, но и различные предметы, и даже люди, взятые в своем наиболее общем качестве: «пастух», «философ», «лжец», «скупой» и т. д.
Условность басенных персонажей объясняется тем, что если бы в ней фигурировали более-менее конкретные люди с ярко выраженными чертами характера, то на такую басню легко было бы возразить, что она применима лишь к ним.
Иными словами, утрачивалась бы общезначимость выводов и наблюдений басни, а значит, она не достигала бы своей прагматической цели — с помощью забавного рассказа убедить собеседника в споре. Об этом немного в другом ключе писал в «Психологии искусства» Лев Выготский: он говорил, что использование животных и предметов в басне помогает достигать «необходимой для эстетического впечатления изоляции от действительности», благодаря которой тот, кто читает или слушает басню, относит ее содержание на свой счет.
В древнегреческой литературе первый образец оформившейся басни мы находим у Гесиода:
Вообще басни высоко ценились в культурах Ближнего Востока: их записи можно найти на шумерских и вавилонских клинописных табличках или, например, в Ветхом Завете. Так, во второй книге Царств пророк Нафан рассказывает басню царю Давиду, который влюбился в чужую жену и решил, пользуясь своей властью, погубить ее мужа, а ее саму забрать к себе в гарем:
Однако так вышло, что ни у шумерийцев и вавилонян — от которых, как полагают ученые, басня попала в Индию и Древнюю Грецию, — ни у древних евреев басня не выделилась в самостоятельный жанр. У первых она смешивалась с пословицами и поучениями, а у вторых сильно зависела от контекста и потому была все-таки ближе к притче в строгом смысле этого слова. Почему же такое выделение произошло у греков?
Из-за ее особенностей: из-за краткости, забавной наглядности, смягчающей иносказательности и в то же время действенности басня быстро превратилась в одно из орудий публичной политики, которая развернулась в Греции VII–VI вв. до н. э. и которой не знал Ближний Восток. Греческие ораторы охотно прибегали к басне и выступая перед народом, и перед властителями, и перед судьями. Как следствие, они отчетливее выделяли ее из других видов устной речи. Аристотель, суммировавший и теоретически осмысливший практические наработки предшественников, впоследствии будет упоминать басню в своей «Риторике» как один из приемов убеждения — правда, не такой впечатляющий, как исторический факт: в сравнении с последним басню, подходящую к случаю, найти гораздо проще («Риторика», II, 20). Последнее замечание указывает на то, что ко времени Аристотеля, то есть к IV в. до н. э., основной корпус басенных сюжетов уже был известен как слушателям, так и ораторам.
О том, что басня в Древней Греции устоялась к IV в. до н. э. в качестве самостоятельного жанра устной словесности, свидетельствует и то, что она становится предметом пародии.
Один из героев комедии Аристофана «Осы», Филоклеон, спьяну ударивший факелом торговку хлебом и заодно бросивший в грязь ее товар, решает «уладить» конфликт с помощью такой басни:
А в другой комедии Аристофана герой решает отправиться на небеса на навозном жуке, и на вопрос дочери:
отвечает:
К басенным мотивам в V–IV вв. до н. э. прибегают в своих трагедиях Эсхил, Софокл и Еврипид. Геродот вводит басни в историческое сочинение, вкладывая одну из них в уста персидского царя Кира. На басни ссылаются, а иногда и сами их сочиняют, философы и софисты — Демокрит, Продик, Протагор, Антисфен, Диоген Синопский и, конечно, Сократ. В эту же эпоху меняется и обозначение басни: если раньше ее называли αἶνος (aînos), подчеркивая элемент поучительности и связь с внешним контекстом, то теперь ее называют μῦθος (mythos) или λόγος (logos), подчеркивая элемент вымысла, прозаическую форму изложения и бытование вне контекста. Более того, среди басен начинают различать подвиды по происхождению: ливийские, сибаритские, карийские, киликийские, лидийские, египетские и т. д. Но самое главное, басня неразрывно связывается в сознании греков с представлением о зачинателе этого жанра — настолько, что когда речь заходит о басне, грек говорит: «Эзопова басня».
2. Легендарный Эзоп
Был ли Эзоп реальной фигурой, мы не знаем. Первые сведения о нем мы находим в «Истории» Геродота: Эзоп жил в первой трети VI в. до н. э. на острове Самос, был рабом некоего Иадмона, потом его убили в Дельфах, за что дельфийцам пришлось платить выкуп («История», II, 134–135). «Геродот, — замечает Гаспаров, — упоминает Эзопа лишь мимоходом, по своему обычному ходу ассоциаций: он говорит о египетских пирамидах, а в связи с этим — о женщине, которая жила в Египте, но пирамид не строила, а в связи с этим — об Эзопе, который и в Египте не жил». Такой ход геродотовской мысли и скудость сведений, которые он дает, отчасти можно объяснить тем, что для читателей 440–430-х годов фигура Эзопа была довольно известной.
Но уже к IV в. до н. э. на основе геродотовских сведений о жизни Эзопа начинают складываться легенды, которые веком позже разделятся на две традиции — «ученую» и «народную». Согласно ученой традиции, Эзоп был родом из Фракии — северной области, которую населяли сильные и воинственные люди, живущие по соседству с варварами. Покровителем Эзопа был сам Аполлон: возможно, он и сподвиг фракийца сочинять басни. О легендарном эзоповом рабстве в ученой традиции говорится мало: обычно всё внимание сосредоточено на его свободном периоде жизни — когда Эзоп, как автор восхваляющих добродетель басен, удостоился чести вести беседы с семью мудрецами, сидя «на низеньком стульчике близ Солона, лежавшего повыше» (Плутарх, «Пир семи мудрецов», 4, 150a).
Дельфийским жрецам, убившим Эзопа за то, что он упрекнул их в тунеядстве, отомстит, наслав на Дельфы бесплодие и мор, их же бог-покровитель — Аполлон.
Кстати, за эту связь баснописца с Аполлоном и в то же время за его «антиклерикальную» позицию впоследствии зацепится Платон: в диалоге «Федон» он намекнет на сходство участи Эзопа и Сократа, заставив последнего перелагать эзоповские басни в стихи.
Иную разработку геродотовские сведения получают в народных легендах, которые во II–I вв. до н. э. легли в основу «Жизнеописания Эзопа» — уникального памятника народной литературы, дошедшего до нас в трех редакциях. Родиной Эзопа в нем объявляется не Фракия, а Фригия — восточная область, которая в огромном количестве поставляла Греции рабов: фригийцы считались неженками и лентяями, ни на что кроме рабства не годными. Эзоп фигурирует в этих легендах уже не как автор доброчестивых басен и скромный собеседник семи мудрецов, а как смышленый раб, который рассказывает похабные анекдоты и раз за разом обводит вокруг пальца своего глупого хозяина — Ксанфа-философа.
Народная фантазия не преминула наделить Эзопа соответствующим обликом: «С виду он был урод уродом: для работы не гож, брюхо вспученное, голова что котел, курносый, грязный, кожа темная, увечный, косноязычный, руки короткие, на спине горб, губы толстые — такое чудовище, что и встретиться страшно» («Жизнеописание Эзопа», I). Дельфийцам же, убивающим Эзопа, Аполлон в этих легендах не только не мстит, но даже покровительствует: фригийский раб всю свою жизнь был слишком непочтителен к покровителю муз и искусств. Как объясняет Михаил Гаспаров, такой «легендарный образ Эзопа — это народный вызов всему аристократическому, „аполлоническому“ представлению об идеале человека: варвар — он благороднее эллинов, безобразный — он выше красавцев, неуч — он мудрее ученых, раб — он посрамляет свободных».
Интересно, что ни те, ни другие легенды не сообщают толком, что именно Эзоп сделал для басни.
Причем если ученую традицию он еще хотя бы интересует как баснописец, то для народной, как мы видели, интересна прежде всего его личность, противопоставленная высокой культуре и выражающая социальный протест. Античные риторы полагали, что Эзоп искуснее других пользовался басней в речах. Ученые нашего времени считают, что он первым перенес шумеро-вавилонскую басню с животными на греческую почву. А некоторые вообще сомневаются в том, что реальный Эзоп, сочинявший басни, существовал.
Однако следует учитывать, что для древних культур куда важнее нашего представления о реальном авторстве была категория авторитета. Такие имена, как Гомер, Давид, Соломон или Лао-цзы, были ритуальными знаками чтимости текста. Сегодня мы, вульгаризируя, могли бы сказать: брендом. И так же, как во франшизах, эти имена прикреплялись к произведениям одного жанра, независимо от того, кто был их реальный автор: они как бы освящали собой текст и заверяли его качество. Именно так появились на свет «Гомеровы гимны», «Псалмы Давидовы», «Книга притчей Соломоновых» и «Дао дэ цзин». Именно так появились и «Басни Эзопа».
На рубеже IV–III вв. до н. э. басня из-за своей «несерьезности» понемногу сходит со сцены публичной политики. Вместе с тем ее активно используют в обращенных к народу проповедях уличные философы — киники и стоики. Но для развития жанра более важным было то, что басня оказывается отличным материалом для школы: школьники помладше учатся на забавных баснях грамоте, а заодно впитывают народную мудрость, школьники постарше — упражняются в риторике.
Это приводит к тому, что античные риторы начинают собирать и записывать басни для школьных нужд. Первый сборник, упоминание о котором сохранилось, принадлежал Деметрию Фалерскому — ученику Теофраста и главе Афин в 317–307 гг. до н. э. Назывался он, как можно догадаться, «Басни Эзопа», и до нас не дошел. «Книга Деметрия Фалерского, — пишет Гаспаров, — кладет начало обширной литературе басенных записей, процветавшей в поздней Античности и Средневековье. Сборники таких записей были прежде всего сырым материалом для риторических упражнений, но рано перестали быть исключительным достоянием школы и стали читаться и переписываться как настоящие „народные книги“».
Составление и переписывание школьных сборников басен ознаменовало собой третий этап формирования жанра: устная басня окончательно вырывается из контекста употребления и становится, пускай пока только как сырое изложение сюжета, басней литературной.
Чему же учат басни Эзопа? Из-за народной популярности рукописи басенных сборников дошли до нас в большом количестве. Обычно их разделяют на три редакции — старшую, среднюю и младшую. Младшая восходит к IX или XIV в. н. э., средняя — к V–VI вв. н. э., а старшая — к I–II вв. н. э. Она считается «основным эзоповским сборником» и включает в себя больше 230 басен, которые записаны на общегреческом диалекте того времени, койне, и расположены чисто механически, в алфавитном порядке. Михаил Гаспаров проанализировал состав старшей редакции и выделил его общее идейное содержание, а также отдельные группы моралей. Вот к каким выводам он пришел.
Идеология басни складывается из четырех основных элементов — практицизма, индивидуализма, скептицизма и пессимизма. В своих общих чертах она отвечает мировоззрению мелкого собственника и трудящегося человека того времени, то есть раба, крестьянина или горожанина. Живя в довольно агрессивной среде, он должен полагаться только на свои силы, не обманываться, заботиться о себе, на добро отвечать добром, при этом не тешить себя ложными надеждами, не поддаваться страстям и не требовать невозможного. Его главное достояние — честный труд, а главная ценность — независимость. Как это выражено в конкретных баснях?
О том, что мир агрессивен и что в нем царят дурные люди, продолжающие творить зло несмотря ни на что, говорит первая группа басен. Вот одна из них:
Вторая группа басен говорит о том, что судьба изменчива и всегда надо готовиться к худшему:
О том, что видимость обманчива и что хорошее на вид может оказаться плохим на деле, говорит третья группа басен:
Четвертая группа басен показывает, чем опасны страсти, которые приводят к ложным надеждам и опрометчивым поступкам: страх, тщеславие, зависть, доверчивость, сластолюбие и т. д. Самая пагубная из страстей — жадность:
О том, что лучше довольствоваться тем, что есть, чем в погоне за кажущейся выгодой потерять независимость, говорит пятая группа басен:
Наконец, о важности и ценности труда говорит шестая группа басен:
Конечно, одними этими уроками дело не ограничивается. Басенная мудрость гораздо разнообразнее. К тому же перед нами — лишь запись устных басен. Единого аутентичного образца не существовало, составители сборников и переписчики считали себя в полном праве вносить в басни правки на свой вкус. Особенно это касается выведения морали: в рукописях старшей редакции нам иногда попадаются нравоучительные сентенции, которые, как кажется, вообще не согласуются с басенным рассказом:
Но в целом идейное содержание басни, заточенное под проповедь практического благоразумия, полностью укладывается в то мировоззрение, о котором мы сказали выше — мировоззрение простого трудящегося человека, будь то раб, крестьянин или городской житель. При этом легко заметить, что басня отражает и оборотные, дурные стороны этого мировоззрения: недоверие к ближнему, замкнутость на собственных интересах, выключенность из публичной сферы, боязнь перемен и, как итог, несклонность к сплоченному политическому действию. Благодаря своему идейному содержанию, которое оставалось востребованным и потому практически неизменным во все времена, басня как жанр смогла сохранить себя вплоть до XIX века — до того времени, когда жанры как таковые начали разрушаться. Несмотря на это, сборники басен до сих пор можно найти едва ли не в каждом доме. Но мы отвлеклись: перенесемся обратно в античность.
В тех же I–II вв. н. э., к которым исследователи относят рукописи старшей редакции «Басен Эзопа», в стенах греческих школ начинает разрабатываться первая теория басни. Риторы и грамматики дают басне определение, выделяют ее подвиды, анализируют стиль, уточняют функции морали, разбирают случаи употребления, а также придумывают для басни новые упражнения — этим, например, занимался упомянутый выше Теон. Но за стенами греческих школ происходят еще более важные события: античная басня переживает четвертый, заключительный этап своего формирования и становится полноправным литературным жанром в руках таких баснописцев, как Федр и Бабрий.
3. Моралист Федр (I в. н. э.)
Федр — римский баснописец греческого происхождения. Он родился около 20 г. до н. э. в македонской области Пиерии, которая считалась родиной муз. Вероятно, еще в детстве он попал в Рим и получил образование в латинской школе. Из заглавий его басен можно сделать вывод, что Федр был императорским рабом, отпущенным на волю императором Августом. Не исключено, что он работал учителем начальной школы, грамматиком, и в его задачи входило знакомить детей с классической литературой. Уже написав две книги басен, Федр чем-то навлек на себя гнев Сеяна, временщика императора Тиберия — то ли намекнул на него в какой-нибудь басне, то ли подделал какую-то подпись. Но так или иначе всё обошлось, и после падения Сеяна в 31 г. Федр выпустил еще три книги, на этот раз с посвящениями влиятельным лицам — Евтиху, Партикулону и Филету, чтобы они в случае чего за него заступились. Кто именно были эти люди, мы не знаем, но судя по их именам — тоже вольноотпущенниками, только более преуспевшими в жизни. Умер Федр в глубокой старости, где-то в 50–60-х годах н. э.
Время жизни Федра выпало на эпоху укрепления императорской власти. С каждым новым принцепсом: Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон — Рим, бывший духовным и политическим центром Средиземноморья, всё дальше отходил от республиканских идеалов. Замечавшие это писатели и философы говорили, что период римского величия прошел, начинается упадок.
Не только в политике, но и в литературе уже были достигнуты все вершины: Вергилий создал римский эпос, Цицерон затмил в красноречии Демосфена, Гораций перенес на римскую почву размеры греческой лирики. Казалось, римскую литературу ждет одно эпигонство.
На этом фоне в римском обществе возрождается стоицизм. В центре этой философии — человек, но не в своем политическом воплощении, а человек как он есть: не гражданин республики, а брат всех людей, космополит, который может полагаться лишь на внутреннюю добродетель, а не на внешние ценности и который должен стойко переносить удары судьбы. Стоицизм быстро захлестнул все слои общества, поскольку отвечал настроениям как оппозиционной императору аристократии, так и простого народа. Под его влияние попадают и дети знатных семейств, которые учатся в риторических школах: впоследствии именно они будут создавать новую литературу. С 50-х в моду войдет политическая, философская и бытовая сатира, сосредоточенная на вопросах этики, и одно за другим начнут выходить пропитанные стоическим пафосом произведения Манилия, Лукана, Сенеки, Персия и Петрония.
На римских площадях в большом количестве появляются бродячие философы, которые популяризируют стоическое и киническое учения для простого народа. Делают они это с помощью диатрибы — такого вида проповеди, который имитирует форму беседы и совмещает нравоучительную дидактику с развлекательной игрой, чтобы привлечь внимание зевак и прохожих. Аудитория этих проповедей — «небогатые землевладельцы, ремесленники, торговцы, офицеры, канцелярские чиновники, — все, — пишет Гаспаров, — кто получил когда-то скромное образование, но остался чужд высокой культуре знати». И если в ораторской практике и аристократической литературе того времени к забавной басне относились с пренебрежением, отдавая предпочтение драмам или сатирам, то среди этих людей, знакомых с басней еще по грамматической школе, она находила самый благоприятный отклик. Из этой публики происходили главные читатели Федра.
Что же Федр сделал для басни? До него басня в римской литературе, как и в греческой, появлялась либо в составе школьных прозаических сборников, либо в виде отдельных вставок и реминисценций у историков и поэтов.
Так, Тит Ливий вкладывает в уста Менения Агриппы басню о желудке и взбунтовавшихся частях тела («История Рима», II, 32, 9). Квинт Энний наряду с аллегорическими образами и комическими портретами вставляет басню о жаворонке и жнеце в свои «Сатуры», а его подражатель Луцилий пересказывает басню о хитрой лисице перед пещерой льва. Но чаще всего к басенным мотивам в своих «Сатирах» и «Посланиях» прибегал Гораций:
Федр впервые издает книгу, целиком состоящую из художественно обработанных стихотворных басен, и тем самым делает басню самостоятельным литературным жанром.
Почему выбор Федра пал именно на басни? Тут можно назвать три причины: на две из них указывает сам баснописец, а третья — наше предположение. Первая причина заключается в том, что басня, хотя ее и «изобрел» грек Эзоп, не была в полной мере освоена греческой литературой. Федр, считавший себя латинским поэтом и смотревший свысока на «болтливых греков», хотел, чтобы Рим мог и здесь посоперничать с Греций:
Вторая причина связана с социальным положением Федра. Он — плебей, бывший раб, отпущенный на волю императором Августом. В эпилоге третьей книги он признается, что помнит слова Квинта Энния:
Плебеям, рабам, в отличие от полноправного гражданина не пристало говорить открыто и прямо, но в их распоряжении — иносказательная басня. И Федр обращается к ней, как когда-то Эзоп:
Наконец, на мысль поэтически обработать жанр басни Федра могла натолкнуть школьная практика. Если он действительно, как предполагают некоторые исследователи, работал школьным учителем, то это значит, что он регулярно разбирал басни Эзопа с детьми — с этого, по свидетельству Квинтилиана, начиналось грамматическое обучение. А смежным упражнением было переложение стихов в прозу. Выполняя его с учениками, Федр мог однажды задуматься: а почему бы не переложить прозаические басни в стихи? И вот в прологе первой книги мы читаем:
Правда, с каждым новым сборником Федр будет становиться всё самостоятельнее, и уже в пятой книге он скажет:
Действительно, лишь треть из дошедших до нас басен Федра мы находим в основном эзоповском сборнике — и эта треть по преимуществу расположена в первых книгах. Конечно, мы не знаем, как сильно отличался от нашего тот латинский вариант эзоповского сборника, который был на руках у Федра. Но мы точно знаем, что Федр пользовался не только Эзопом: для своих басен он перерабатывает школьные хрии, анекдоты из современной жизни, шутки, пародии, аретологии, новеллы, этиологии, собственные наблюдения и просто выдумки. Но делает он это не из одной лишь тяги к самостоятельности: смешения разнородного материала требовала сама его поэтическая установка.
Для Федра басня была в первую очередь инструментом обличения и поучения, главный басенный элемент для него — мораль. С помощью басен Федр хотел высмеять зло и наставить людей на разумный образ жизни, и поэтому в качестве образца для своих книг он выбрал сатиру и диатрибу — два жанра, которые были популярны в его эпоху и предназначались как раз для осмеяния и нравоучения. Вот почему Федр, слово сатирик или бродячий философ, подбирает для иллюстрации своей мысли самый разнообразный материал и приправляет его то резким, прямолинейным тоном, то грубым и непристойным юмором. Если материала не хватает, он извлекает из одной басни две, а то и три морали, а иногда, как в диатрибе, вступает с читателем в беседу через авторские вставки. Он играет на контрастах и усиливает в басенных сюжетах социальные, политические темы. Федр часто напрямую вводит в басни людей или, не заботясь о внешнем правдоподобии, переносит человеческие отношения на животных — и это естественное для басни уподобление начинает работать в его книгах как сатирический прием.
Поэтическая установка Федра вкупе со школьной выучкой сказалась и на его стиле. Главным своим достоинством Федр считает краткость. Чтобы ее достичь, он пишет ясными, аккуратно построенными сложноподчиненными предложениями с большим количеством периодов, за счет чего его басни умещаются порой в одно-два предложения. Он отбрасывает вступления и прочие мелочи, оставляя только то, что работает на изображение морального конфликта. Его персонажи разговаривают готовыми формулами и афоризмами, а сам он любит отвлеченные понятия и олицетворения. Часто нравоучительную мораль он располагает не только в конце, но и в начале басни. Латынь его чиста и правильна, а шестистопный ямб, который он, чуть изменяя, заимствует у старых драматургов, создает впечатление живой народной речи и придает его басням оттенок древности.
Чему же учит и кого обличает баснописец Федр? Как заметил немецкий историк римской литературы Михаэль фон Альбрехт, «у Федра скрещиваются два конфликта: один — между физически сильным и физически слабым, другой — между моральным превосходством и аморальностью. Часто, но не всегда, телесная сила сочетается с нравственной несостоятельностью». Пример такого скрещения мы встречаем в первой же басне:
В другой басне Федр показывает, что с «сильными» не стоит связываться и по дружбе:
А в третьей басне, сюжет которой Федр позаимствовал у Вергилия, он заключает, что «слабые» страдают от «сильных», даже когда те повержены:
Однако Федр, как видно из следующей басни, между «сильными» и «слабыми» этого мира занимает промежуточное положение. Критике, особенно за свою глупость, у него подвергаются и те и другие:
Но за ошибки, совершенные по глупости или тщеславию, «сильные», по мнению Федра, должны нести куда большую ответственность, чем обычные люди:
Вообще, Федр не так пессимистичен, как может показаться на первый взгляд. Он довольно практичен в своих наблюдениях и знает, что жизни сопутствует как неудача, так и удача, — и последней надо радоваться:
Проповедь практического благоразумия, как мы уже говорили, присуща жанру басни как таковому. Но, как отмечает Дали Дилите, у Федра, наследующего уличным философам, она приобретает оттенки кинизма и вульгарного стоицизма. Например, в его басенном мире, как и у стоиков, перед Судьбой оказываются бессильны даже боги — что уж говорить о человеческой доле:
Так же как и киники, Федр усматривает идеал в отказе от внешних благ, хотя зачастую отказ этот, как мы догадываемся, скорее вынужденный, чем произвольный:
А вот и анекдот на ту же тему, добавленный Федром, чтобы рассмешить уставшего от нравоучений читателя:
Федр полагал, что пишет свои басни для искушенного читателя — того, кто сможет по достоинству оценить его художественные достижения. Фактически он был создателем нового жанра в римской литературе — и прекрасно это осознавал:
Но слава, на которую Федр рассчитывал, пришла не скоро. Мы отмечали, что в аристократической и цезаристской литературе того времени к басне относились с пренебрежением: она мало подходила как для суровых стоических произведений, так и для придворных, по большей части эпигонских, сочинений. Сенека Старший, например, попросту не включил басню в свой трактат по риторике, составленный для сыновей. Не благоприятствовало славе Федра и то, что он писал простым, прозаичным языком: тогда даже в прозе ценился язык поэтически изощренный. В лучшем случае современники Федра могли считать его басни простонародной литературой, но, судя по всему, они о нем даже не знали: в 43 г. н. э., когда были опубликованы уже по меньшей мере две книги Федра, Сенека Младший назвал эзоповские басни «творениями, не испытанными римскими талантами» («Утешение к Полибию», 8, 27). Ритор Квинтилиан тоже обходит Федра вниманием, когда говорит о басне («Риторические наставления», I, 9, 2). Только Марциал в одной из эпиграмм упоминает Федра и его то ли «подлые», то ли «дерзкие» шутки («Эпиграммы», III, 20). Как заключает Гаспаров, в I в. н. э. одному лишь массовому читателю «были по плечу басни Федра с их простотой, занимательностью, практическим морализмом и отчетливыми социальными мотивами». О том, какая судьба ждала басни Бабрия, мы расскажем во второй части этого материала.