Поезд в русской литературе, или Как она докатилась от Толстого до Шкловского
Федор Достоевский в поездах скучал, Льву Толстому путешествия в поездах казались механистичными и безжизненными, а вот Андрей Платонов стремился до мелочей разобрать техническое функционирование поезда и воплотить его в механике собственного текста. Сегодня «Нож» вместе с поэтом, литературоведом и редактором журнала [Транслит] Павлом Арсеньевым вслушивается в звуки паровозных гудков и рассказывает о том, как железные дороги меняли русскую литературу.
«Железная дорога — великий жанр XIX века, как трагедия в XVII».
Поль Гут
«<Литература> проходит через технические революции, не заботясь ни о какой технике, кроме своей собственной».
Альбер Тибоде
Первую железную дорогу построили из Петербурга в Царское Село в 1837 году, когда был застрелен Пушкин — солнце русской литературы. С тех пор русская литература безостановочно несется в пропасть. Но до окончательной «Победы над солнцем» (и сброса классиков уже с корабля в 1913-м) или хотя бы до «Прибытия поезда на вокзал Ла-Сьота» (1896) остается достаточно времени, чтобы успеть еще кое-что написать.
Этими двумя событиями — постройкой первого пускового участка в царскую резиденцию (по которой в эпоху fin de siècle будут шастать в основном поэты) и появлением дискурсивной инфраструктуры авангарда — стоит датировать золотой век высокого железнодорожного жанра.
Предыстория
Наибольшая скорость, которую знал человек до 1830-х, не превышала 30 км/час — да и то только в привилегированной среде, где конная езда была столь же обязательной дисциплиной, что и риторика. Скорость с самого начала являлась классовой переменной, но уже к середине века она (и вместе с ней поначалу и этот разрыв) вырастает в несколько раз: Царскосельская железная дорога позволяет разгоняться до 64 км/час.
Поезд был объектом, который добавился к актерам человеческой комедии и сделал видение мира более динамичным.
Когда трансцендентальный аппарат человека, ни разу не покидавшего свой город, сталкивается с эмпирическим опытом скорости, его временные и пространственные априори существенно меняются.
Не могло это не отразиться и на способах использования других инструментов, в частности письменных. Раньше всего поезд прибывает во французскую литературу, а чуть позже (но, возможно, оттого только с еще большей скоростью) этот экспресс врывается и в литературу русскую.
До этого она в основном передвигалась в бричках и кибитках, «Путешествие из Петербурга в Москву» позволяло развивать немалую наблюдательность и скорость письма соответственно. Екатерина II будет утверждать, что взгляд пишущего иностранного наблюдателя на такой скорости и не позволяет заметить главного в российской жизни.
Долго запрягая русскую тройку, Гоголь еще в 1842 году задается вопросом, куда всё несется, в то время как воздух рвется на куски. Однако в действительности к тому моменту если на конный транспорт и косятся, то только потому, что европейская железнодорожная сеть развивается всё шире, а Французская академия объявляет темой поэтического конкурса 1844 года открытие пара.
Железной дорогой начнет интересоваться уже Белинский, в одном из своих последних обзоров русской литературы описывая то, как устроено перемещение людей из провинции в столицу в «Обыкновенной истории» (1847). Железные дороги во многом еще и социальный и психологический трансфер, но очевидно, что у них имеется и технологическая корреляция, ведь наличие этих дорог переформатирует как чувство пространства, так и социальные траектории их пассажиров. Другими словами, физиологическая критика не только проговаривается о своем желании быть ближе к позитивной науке, но и начинает интересоваться и технической инфраструктурой, которая непосредственно литературы как будто не касается, однако при этом меняет жизнь общества, состояние которого взялся протоколировать очерк.
Достоевский и вагонная скука
В «Зимних заметках о летних впечатлениях» Федор Михайлович еще не знает, чем себя занять в поезде (как и в целом в поездке в Европу), и поэтому пишет (в главе «В вагоне»):
В 1863 году российская жизнь оказывается уже не несущейся куда-то тройкой, а скорее вагонной скукой. На место лишнего человека приходят лишние главы, которые должны заставить читателя скучать так же, как скучал писатель земли русской, двигаясь по пересеченной местности:
Длительная скука ведет к необратимым когнитивным деформациям, и в 1867 году в поезде уже будет разворачиваться зачин «Идиота»:
Именно в этом вагоне третьего класса князь Мышкин, возвращаясь из Швейцарии, услышит впервые от Рогожина имя Настасьи Филипповны. А еще десятилетие спустя в одной из дневниковых записей Федор Михайлович не сможет удержаться от «формулы русской железной дороги», всем к тому же давно известной:
В этой производной очередного дорожного дискомфорта Достоевский очевидно реконструирует вагон поезда как специфическую речевую ситуацию.
Толстой и поезд не туда
Поскольку Петербургский железнодорожный узел начнут строить только в 1853 году, первый контакт Толстого с железной дорогой тоже происходит в Европе. Только что проделав путь в Женеву, он пишет Тургеневу в Париж:
Возможно, эта либидинальная связка сделает железную дорогу одним из главных акторов и условием жизнеспособности персонажей в «Анне Карениной» (1873).
Толстой был достаточно проницателен, чтобы не быть противником технического прогресса, хотя и технооптимистом — каковыми являлись сен-симонисты, считая его залогом прогресса морального и социального, — Толстой тоже не был. Из наследия Просвещения его больше всего привлекала легенда «естественного человека». Вопрос о технике железных дорог он ставил примерно так: важны не они сами по себе, а куда и зачем вы на них едете. Как руссоисту, Толстому казалось, что человечество едет по железной дороге куда-то не туда.
У Чехова железная дорога уже шумит громче, чем усадебные сады. Собственно, под нее их и срубают.
XX век: остановка в Коммуне
Шкловский сразу указывает на принципиально изменившееся соотношение в железнодорожном жанре:
Для формалистов железная дорога будет уже не так современна, как автомобиль (но еще и не так бессмысленна, как телега), из чего следует возможность точной датировки в истории литературных техник:
Телега, паровоз и, наконец, автомобиль являются ключевыми двигателями литературной техники у Шкловского:
При этом между литературными и техническими изобретениями существует почти прямая связь — этимологическая:
В этой системе Толстой оказывается не просто автором больших и «никому не нужных» эпических полотен, но пассеистом, сознательно сопротивляющимся эволюции литературной техники. В советское время еще встречаются последние переживающие за то, что «конь стальной победил коня живого». Но если Толстой вырос во времена «до железных дорог» и не любил паровозов, то здесь речь идет о сознательном консерватизме railway native. Именно поэтому «Новый ЛЕФ» выводил возможность новой очерковой и фрагментарной прозы из ритма железной дороги, превышающего чувственность усадебно-дворянской литературы.
Пьер Амп, которого Третьяков называет провозвестником «биографии вещи», с сожалением отмечал, что поезд еще не занял в романе места, аналогичного дилижансу в романтической литературе. Но к 1927 году, когда начинает выходить «Новый ЛЕФ», обусловленность русской прозы пульсом железных дорог уже очевидна не только для футуристов и формалистов:
К тому моменту на рельсах русской литературы не только произойдет трагедия с одной Анной, но и в качестве фарсового повтора тоже Аннушке доведется разлить масло, за чем последуют не менее драматические события.
При всем прогрессивном характере воздействия железнодорожного транспорта на ритм русской прозы вскоре и ему будет суждено диалектически переродиться в устаревший литературный транспорт: тот же Шкловский уже будет говорить о «патентованных писателях для железной дороги», противопоставляя этому автоматизировавшемуся ритму индивидуальный анархизм автомобиля.
Именно он надолго станет ключевым драйвером внесюжетной прозы, значительно превышающим композиционистские амбиции человеческого рассказчика.
И всё же технике железнодорожной прозы себя посвящают еще многие местные инженеры человеческих душ. Если многих западных пассажиров транссибирский экспресс будет приводить к симультанеизму, то Пастернак просто садится в поезда дальнего следования — расстояния необъятной Сибири на пару с политическим климатом сделали нескончаемые романы такими популярными не только среди читателей, но и среди их авторов.
Но если Мандельштам и Пастернак остаются более или менее вынужденными пользователями железной дороги, то футуристическая и пролеткультовская традиции подразумевают более производственное отношение.
Платонов считает необходимым разобраться с материально-техническим оснащением железнодорожного полотна, уже хотя бы потому, что где-то в нем затеряна обещанная остановка в Коммуне.
Дальше поезд не пойдет
Формалисты, ближе всего подошедшие к философии литературной техники, отмечали, что наследство одного жанра часто уходит не по прямой линии (можно было бы назвать ее железнодорожной веткой): в XIX веке «человеческой» комедией, то есть народным жанром, станет роман, так же как в XX «новым эпосом» — газета. Но вот уже Поль Гут смешивает литературную и техническую эволюции, называя именно железную дорогу «великим жанром XIX века, как трагедия в XVII».
Динамика такого пришествия периферийных жанров в центр литературной системы (даже при использовании старых названий) описывается Тыняновым, но причины этой циркуляции и условия этой «транспортировки» всегда остаются непроницаемыми для анализа или описываются рекурсивно: ода как ораторский жанр вызвана к жизни геометрией и акустикой помещений, но в то же время не обязана ничему кроме внутрилитературной эволюции, эпифеноменами которой и оказываются сами дворцовые залы и подобающие им социальные ритуалы.
Их ученики-младоформалисты окажутся более чувствительными к пространственной и социальной организации «литературного быта», займутся его экономикой, а теория (нового) ЛЕФа поможет показать и то, как технические изобретения определяли развитие различных «литературных техник». Почему собственно роман, газета, а позже даже роман-газета?
К примеру, развитие практики чтения ежедневных газет (где часто печатались романы с продолжением) было привязано к индустриальной революции, и в частности не только к такой близкой литературе технологии, как ротационный пресс, но и к такой далековатой технологии, как железная дорога.
Так, к примеру, французское издательство Hachette, возникшее тогда же, когда и далекий предшественник «Национального общества французских железных дорог» (Société Nationale des Chemins de fer Français, SNCF), изобретает формат и объем издания, содержание которого вскоре получит название «привокзальной литературы» (littérature de la gare).
Если литература и заручается относительной автономией, даруемой рынком (по отношению к политическому полю), то одновременно с ней получает и некоторую технологическую зависимость — по отношению к пересеченной в поезде местности (и той самой вагонной скуке). Впрочем, наряду с принуждениями всегда стоит учитывать и мобильность двух типов — как придаваемую телу транспортом в пространстве, так и печатным прессом — воображению во времени.
Возможно, само быстрое развитие жанра романа, как и его перемещение с «периферии в центр» к XIX веку, обязано тому типу транспорта, который позволил перемещаться всё большему числу читателей с периферии в центр, находясь в неподвижности и с быстро проносящимися картинами перед глазами.
Впрочем, когда Эйхенбаум в 1924 году жаловался, что «„железнодорожная“ литература перешла со станции в город», он, вероятно, имеет в виду именно такую, которую можно успеть прочитать во время путешествия по классическому литературному маршруту из Петербурга в Москву, который, возможно, потому со времен Радищева и растратил и эстетический, и политический радикализм, что подразумевает намного более беглое знакомство с реальностью за окном.
Железнодорожная литература переходит со станции в город, когда в самом городе уже давно действует трамвай. И это меняет сам ритм урбанистической жизни не меньше, чем вхождение в симбиоз человека с киноаппаратом (которое можно, однако, заметить во многих районах города в течение одного дня), а сами большие города заставляет сливаться в единую симфонию, допуская всё больше пересекающихся линий сравнения.
Беньямин будет вспоминать о поколении «добиравшихся в школу на конке, вдруг оказа<вшемся> в силовом поле разрушительных потоков и взрывов». Шкловский был из того же самого поколения. О «детстве человека, который потом писал коротко», известно следующее:
Если Беньямин всегда начинает с оплакивания утрачиваемой формы — конного транспорта или опыта, передаваемого из уст в уста, — и только в ходе разворачивания мысли приходит к более прогрессивному отношению, то Шкловский как бы сразу пытается обустроиться в технологической и коммуникативной ситуации, сколь бы плачевной она ни была. Если на конке больше не добираются в школу, а опыт больше не сообщается изустно, значит, стоит обратить внимание на другие культурные техники — газету, телефон или электричество.
И, конечно же, стоит успеть впрыгнуть в последний вагон.