«Любой человек кажется мигрантам опасным в какой-то степени». Социолингвистка Влада Баранова — о мигрантской солидарности, тиктоке с памирским акцентом и билетах в Ош
Социолингвистка Влада Баранова, исследовательница трудовой миграции, уже рассказывала «Ножу» о культурном этническом активизме и языковом ландшафте в России, а теперь мы решили поговорить с ней о разных аспектах жизни трудовых мигрантов — об их кооперации, образовании и пути домой.
— Как вы думаете, куда теперь поедут трудовые мигранты из Средней Азии, которые сейчас в России? Они останутся или будут искать новые варианты?
— Статистикой и демографией я не занимаюсь, но могу сказать, что сейчас многие чувствуют, как сильно у них снижается заработок в России. Весной причина была именно в падении курса рубля, а не в отсутствии работы. Многие обсуждали возможность уехать, но удавалось это далеко не всем, потому что очень подорожали билеты и на рейсы, которыми уезжали российские эмигранты, и на те направления, куда раньше они никогда не ездили, в Ош, например.
Сейчас миграция происходит «наоборот»: обеспеченная публика поехала в не очень привилегированные места. Поэтому отток рабочих мигрантов пока не был массовым: многим просто не уехать.
Были сложности с наземными границами: многие оставались закрыты, а лететь самолетом очень дорого. Но постепенно произойдет переориентация, просто в связи с экономическими условиями. И будут заметнее те процессы, которые уже начались: для Средней Азии уже несколько лет точкой притяжения является не только Россия, но и Казахстан. Там есть свои сложности, но при этом многие уже думают о том, чтобы уехать из Кыргызстана не в Россию, а в Казахстан. Другое дело, что это не станет сразу массовым явлением, потому что не будет идеологическим выбором. Как правило, большинство мигрантов не интересуется серьезно теми процессами, которые происходят в России, их решения больше зависят от экономической ситуации.
— Теория сегментной ассимиляции Портеса показывает, что в США было три пути для мигрантов: интегрироваться в средний класс, жить совместно с бедным населением или существовать в рамках своего этнического сообщества. Как это происходит в России? Есть ли различия в ассимиляции трудовых мигрантов, внешних и внутренних, в наших мегаполисах?
— Мне кажется, ассимиляции в сообщество бедного населения, которую Алехандро Портес назвал нисходящей, в российском контексте мы видим меньше, чем он видел в США. Согласно его классификации, в России больше восходящей ассимиляции: интеграция через заработок, получение образования.
В США интеграция в эмигрантскую среду может быть связана с каким-то статусом, например с участием в банде. Аналогов этому в России очень мало, и они незаметны — наши исследования показывают ориентацию на мейнстрим, на восходящую ассимиляцию, которая предполагает процесс интеграции через образование, с помощью других социальных лифтов, через достижение каких-то вполне ожидаемых с точки зрения среднего класса позиций. Возможно, другого мы просто не видим. Еще есть особенность интеграции второго поколения мигрантов, потому что первое поколение приезжает с какими-то готовыми установками и ему немного сложнее интегрироваться. А вот второе поколение выстраивается уже в процессе интеграции.
Это очень интересно с точки зрения того, что происходит сейчас в России.
Когда мы в Лаборатории социологии образования и науки НИУ ВШЭ проводили исследование ожиданий петербургских школьников в 2009–2010 годах, все мальчики с миграционным опытом на вопрос «Кем ты хочешь быть?» выбирали различные силовые профессии.
В качестве социального лифта они называли либо Академию ФСБ, либо Академию МВД, а если их не интересовала образовательная стратегия, то планом была армия и контракт с Росгвардией и т. д. Тогда это был абсолютный мейнстрим, то есть чуть ли не 100 из 100. Прошло 12–13 лет, и этим людям, которым тогда было 16, сейчас под 30. Мне было бы интересно узнать, реализовали ли они свои карьерные ожидания. К сожалению, я не слышала о таком исследовании.
— Как взаимодействуют внешние и внутренние мигранты между собой? Объединяются ли они в сообщество, существует ли у них солидарность, кооперация? На каком языке они общаются друг с другом?
— Мне кажется, с солидарностью есть проблемы в российском обществе, оно очень атомизированное. Солидарности среди мигрантов я не наблюдала в поле. Были попытки консолидироваться вокруг профсоюзов мигрантов, но это специфический сегмент, куда не включается большинство недавно приехавших людей. Есть этнические диаспоральные организации. А общение людей второго поколения уже «надэтническое», общеэмигрантское. Не все чувствуют себя включенными в общие социальные процессы, в которых живет большинство. Те, у кого общий тяжелый миграционный опыт, хотят разделить его друг с другом. И довольно часто возникают, например, школьные компании, которые включают в себя людей из Дагестана, Закавказья, Азербайджана и т. д. Иногда встречаются и религиозные мусульманские группы.
Интересно то, как они общаются, потому что общим языком для них остается русский. У нас было небольшое исследование о том, как люди имитируют акценты. Есть много тиктокеров, которые этим занимаются. Это похоже на стендап или просто какие-то шуточные вайны, когда люди имитируют разные акценты, причем действительно здорово и артистично. Но интересно, что набор очень подробно имитированных акцентов всегда гораздо больше, чем различает русскоязычное большинство. В этих видео можно услышать памирский акцент, балкарский, самые разные. Кроме индивидуальных представлений, когда человек имитирует разные акценты, люди снимают много шуточных любительских видео, где друг над другом подтрунивают: «Сейчас я покажу, как ты разговариваешь».
В разноэтничных компаниях люди с миграционным опытом говорят между собой по-русски, прислушиваясь к тем вариантам русского, которые у них есть.
Они внимательны к произношению, в то время как русскоязычные люди с доминирующим русским различают очень мало нюансов в том, кто как говорит в городах и республиках.
— Вы упомянули, что у второго поколения мигрантов больше солидарности с мигрантами других этнических групп. Распространяется ли это наблюдение на солидарность с представителями других меньшинств?
— Нет, на самом деле отношение, например, к ЛГБТ может быть неоднозначным и сложным в эмигрантской среде. Общей солидарности не проявляется.
— Как вас воспринимают информаторы, встречались ли вы с агрессией?
— Никогда не сталкивалась с агрессией, но очень много встречалась с недоверием, в основном как раз в мигрантской среде, где происходят процессы, которые люди не хотели бы делать видимыми.
Даже мое объяснение, что всё анонимно, иногда вызывало тревогу, потому что любой человек кажется мигрантам опасным в какой-то степени.
Кроме миграционной темы, я довольно много занимаюсь калмыцким и чувашским языками. И в Калмыкии ситуация иная: выстраиваются личные отношения с людьми, когда много лет туда ездишь. У меня есть близкие друзья, есть люди, которые меня воспринимают как близкую, спрашивают про общих знакомых и т. д. Наше взаимодействие более тесное, чем отношения респондента и исследователя, потому что это продолжается много лет.
— Сталкиваетесь ли вы с недоверием?
— С недоверием я сталкиваюсь в неожиданных случаях, когда разговор касается сенситивных тем. Например, если спрашиваешь у человека, в каких условиях он живет. Люди часто не хотят разговаривать об этом, им неловко признаваться, что они снимают койко-место. Они неохотно приглашают в гости, обычно предлагают встретиться для интервью где-то еще. Не любят говорить на темы, связанные с получением документов. Даже если ты исследователь, а не государство, такие темы всё равно вызывают беспокойство, и требуется довольно долго говорить про это.
— Если информанты предлагают вам встретиться на нейтральной территории, что они скорее выберут — например, дагестанское кафе или что-то более стандартное?
— Они предпочитают места вроде фуд-кортов. Мигранты ходят и в специфические мигрантские кафе, но любят и публичные, максимально открытые недорогие места.
— Значит, в целом они чувствуют себя безопасно за исключением легального поля?
— Да, мне кажется, что так.
— Существуют ли локальные активисты в сообществах мигрантов, которые стремятся наладить жизнь своего сообщества, общаются с представителями властей для этого, проводят акции?
— Мне известно только про Валентину Чупик, которую выслали из России, и ее команду помощи мигрантам Tong Jahoni. В остальном помогают диаспоральные сети: если человеку не заплатили денег, то, скорее всего, ему скинутся на билеты. Если человек скончался, то помогут транспортировать тело на родину, если ищут за долги — постараются помочь во взаимодействии с российскими правоохранительными органами. Это держится на личных связях, а институционализированной организации, как профсоюз «Курьер», я не встречала, к сожалению, но я мало занимаюсь вопросами трудовых прав. И в поле с упоминанием профсоюзов тоже не сталкивалась.
— Что помогает детям мигрантов выучить русский язык?
— Русский быстрее всего выучивают те, кто пошли в детский садик, то есть возможность дошкольного образования — самое большое преимущество, которое помогает детям интегрироваться. Но представьте себе, какие бои идут за места в детском саду, куда попасть гораздо сложнее, чем в школу. Бывают барьеры и на пути в школу, но они меньше, чем в случае с детским садом. Это печально, потому что дети, которые попадают в детский сад, абсолютно интегрированы: у них минимальный акцент или его практически нет. У них большой словарный запас, они легко включаются в работу на русском языке, у них совершенно нет языковых проблем. Чем позже ребенок включается в эту среду, тем ему сложнее. Дальше многое зависит от того, есть ли поддержка со стороны учителей.
— Что делать семье, которой не удается пристроить ребенка-дошкольника в детский сад? Существуют ли, например, киргизские аналоги детских садов для детей эмигрантов?
— Екатерина Деминцева проводила интересное исследование о детских садах в Москве. Такие группы неформальные и очень мобильные, быстро возникают в разных городах. Обычно это никак не оформленный частный детский садик, где мамы по очереди остаются с детьми или есть кто-то, кому за зарплату оставляют детей. Там обычно нет языковых занятий, дети просто играют между собой. Это тоже закрытая тема, потому что они все работают неофициально, нелегально.
— Трудовые мигранты часто имеют две семьи: дома и в мегаполисе. Сталкивались ли вы с таким в поле, как люди об этом говорят, как это воспринимается в их сообществе?
— Это очень интересная проблема. В прошлом году наша студентка Мунавара Куртенко написала диплом в Таджикистане. Она интервьюировала женщин, чьи мужья подолгу работают в России. Женщины остаются в Таджикистане, часто живут в семье мужа. Из-за почти полного их бесправия возникают различные трудности. Например, мужчины присылают деньги своим родителям, а не жене, и она должна обращаться к ним, чтобы купить что-нибудь детям или себе.
Возникает много сложностей, одна из которых — двойные семьи — такая фигура умолчания, о которой женщина не может поговорить ни со своими родителями, ни с родителями мужа. Она не может ставить условия по поводу предохранения, проверки на заболевания и в итоге оказывается очень уязвима.
При этом в сообществе двойные семьи фактически не принимаются, никто не может привезти вторую семью или открыто о ней говорить, ведь родители тоже будут против. Так что семьи не защищены ни в той, ни в другой истории.
— Замечали ли вы какую-то иную мотивацию к миграции, кроме экономической?
— Ольга Бредникова в исследовании миграции подчеркивала, что, кроме экономической мотивации, появилась идея пожить для себя. Она рассматривала это на материале женской миграции, потому переезд приводил к большей гендерной свободе, к возможности сексуального выбора, к возможности реализации индивидуальных стратегий, желаний. В целом, по ее наблюдениям, иногда миграция — это еще и удовольствие: не только тяжелый труд 24 часа без перерыва, когда ты отсылаешь все деньги семье, но и собственный проект поехать пожить.