Сироты-убийцы: что такое орфанные, идиопатические и криптогенные болезни
Редкие заболевания получают гораздо меньше внимания медиков, чем распространенные — но болеют одним из них едва ли не 10% населения. О том, как меняется отношение к таким состояниям организма, рассказывает Максим Мирошниченко.
В современном мире медицина достигла невероятных высот в определении и излечении тысяч болезней. Однако у наших знаний всегда имеется предел, и наука о здоровье здесь не исключение. Остаются загадочные случаи, которые бросают вызов самоуверенности научного знания о теле и его патологиях. Редкие, непризнанные и неизученные болезни — это территория неизведанных состояний человеческого организма, где каждый случай уникален и требует не только внимания к причинно-следственным связям, но и глубокого понимания тонких механизмов телесности.
Представьте себе мир, в котором, несмотря на победоносное шествие науки, всё еще остаются люди, которые не могут избавиться от страданий и боли. Они требуют помощи и какого-то особого отношения. В США в 2002 году был принят закон «О редких заболеваниях», в котором речь идет о группах пациентов численностью менее 200 тысяч человек. А суммарное число американцев, страдающих орфанными болезнями, оценивают в 25–30 млн. В Евросоюзе внимание редким болезням уделили чуть раньше: в 1999 году там вышел Регламент Европарламента и Совета, в котором заболевание считается редким, если им больны не более пяти человек из 10 тысяч. В Канаде редкими болезнями считаются недуги, серьезно ослабляющие или угрожающие жизни, и хронические состояния, которые затрагивают менее одного из 2000 человек. Один из 12 канадцев живет с такими болезнями, всего 3 млн человек.
Глобальные беспризорники
К редким, или орфанным, заболеваниям часто относят генетические болезни с невыясненными механизмами, а также редкие для Запада инфекции, такие как ослепляющая трахома. Иногда туда же добавляют и более распространенную болезнь Крона.
Забытые западным иммунитетом тропические болезни, которые нередки в развивающихся странах, тоже принято относить к орфанным: малярию, лихорадку Эбола, сонную болезнь. Беда здесь в том, что разработке лечения от этих болезней не всегда уделяют должное внимание, ведь, по сути, они выпадают из интересов и компетенций западного здравоохранения.
Предметом пристального внимания они становятся тогда, когда внезапно вторгаются в «цивилизованный» мир.
Сюда же относят и так называемые SWAN (syndromes without a name) — синдромы без имени, и совсем редко — непризнанные в современной медицине заболевания. К SWAN отсылают, когда при предположении у пациента-ребенка генетической болезни не удается установить ее изначальную причину. К симптомам могут относиться задержка развития, недостаточный рост, эпилепсия, трудности с обучением и т. д., варьирующиеся от пациента к пациенту. Иными словами, это криптогенные болезни. С непризнанными болезнями ситуация еще более сложная: они имеют неясную этиологию, очень разную симптоматику и часто неизлечимы — как, например, множественная химическая чувствительность, которая якобы проявляется в аллергических реакциях на бытовую химию, пластик, выхлопные газы и строительные материалы. Их еще иногда называют идиопатическими.
Из-за того, что количество людей с диагностированными орфанными болезнями относительно небольшое, в противовес большому числу таких болезней, изучение этих недугов очень проблематично. Исследователям сложно получить финансирование, трудно подобрать оптимальное число участников, разработать и внедрить новое лечение.
Неясно, как научно обоснованно изучать явления, которые часто выступают скорее статистической погрешностью, чем полноценным объективным явлением. Оттого непонятно, возможно ли вообще изучать болезни-сироты объективно-научной методой. Особенно это касается диагностики и выяснения причин и последствий заболеваний. Огромный пробел здесь есть между потребностью в лечении и тем, что готова предложить система здравоохранения. Мало того, неизвестно, как переносить полученные на маленькой выборке результаты на всю популяцию, ведь то, что работает на малом числе исследуемых, может не работать на всём населении. Одним словом, объективности так не достичь.
Выходом из этой сложной ситуации может стать использование метода «N из 1» (N = 1), то есть исследование, которое сравнивает две или более терапевтические стратегии на одном пациенте. Здесь будет использоваться случайное распределение для определения порядка, в котором будут проходить экспериментальное и контрольное вмешательства. Понятно, что так можно получить много полезных данных, но опять же — что делать, если полученных данных мало? Как не скатиться в субъективизм и произвол в интерпретации этой информации?
Наверное, еще одной лазейкой было бы ввести другое определение объективности, более чувствительное к контексту и ограниченности наших знаний. Но и это может не сработать: что, если из-за недостатка знаний мы примем за причинно-следственное отношение между приемом нового препарата и ослаблением симптомов случайное совпадение? А это уже означает, что мы будем рисковать людскими жизнями.
Большинство из примерно 800 млн человек с редкими болезнями не получают лечения, включая 100 тысяч ежегодно рождающихся детей с талассемией — наследственным заболеванием крови, связанным с недостатком гемоглобина. Выходит, что проблема орфанных болезней примерно сопоставима с глобальными проблемами голода, бедности и отсутствия доступа к современной медицине.
Между тем из 50 тысяч существующих лекарственных препаратов примерно одна десятая — орфанные, и их годовой оборот приближается к 100 млрд долларов ежегодно.
Термин «орфанные препараты» был введен правительствами западных стран для того, чтобы помочь фарминдустрии в производстве и распространении лекарств для нуждающихся из этих государств. Законодательная база для них различается в развитых странах и вводилась в разное время: в США в 1983 году, в Сингапуре в 1991-м, в Японии в 1993-м, в Австралии в 1997-м и в ЕС в 2000-м. Здесь изначально присутствует проблема: получателями редких и оттого дорогостоящих лекарств станут не все, кому это нужно, а только обитатели Глобального Севера. Мало того, разработка редкого препарата часто не окупается и выпадает из экономических циклов жадной индустрии, отсюда — не такой пристальный интерес к этой проблеме. Но остается важным, что пациенты-«сироты» нуждаются в лечении точно так же, как и те, кому «повезло» заболеть более изученной болезнью.
По оценкам специалистов, начиная с 1983 года было разработано примерно 350 орфанных лекарств для излечения около 200 редких болезней. До принятия законов в Штатах произвели меньше 40 таких препаратов, в то время как с 1983 по 2009 год Управление по контролю за продуктами и лекарствами (FDA) одобрило 275 лекарств для 337 болезней. К 2000 году доля орфанных препаратов в Америке составляла уже около 22% от всех фармацевтических разработок. До того исследованиями болезней-сирот занимались академические институты, биотехнологические компании и мелкие специализированные фармкомпании.
Регламенты уязвимости
Особое место редким болезням выделяется в политике здравоохранения ЕС начиная с 1990-х. В ключевых юридических документах говорится, что пациенты, страдающие редкими болезнями, имеют право на уход того же качества, что и «обычные» пациенты.
Из-за статистически низкой распространенности и одновременно с этим огромного числа зафиксированных случаев — в том же Евросоюзе от 27 до 36 миллионов человек — людей, относящихся к этой группе, принято считать особо уязвимыми.
А уязвимость в биоэтике, да и в политике общественного здравоохранения, определяется негативно. Если верить такому определению, уязвимость равна большей подверженности вреду или ущербу, наносимому разными обстоятельствами, которые в первую очередь связаны со здоровьем и качеством жизни. Это значит, что уязвимым субъектам требуется особая поддержка со стороны врачей, исследователей и разных институтов здравоохранения. А это, в свою очередь, приближает опасность патернализма, иерархического отношения врача и пациента, часто приводящего к абьюзу и дискриминации, стигматизации и виктимизации.
Дебаты об уязвимости были спровоцированы появлением первых кодексов исследовательской этики, например Бельмонтским докладом — документом Национальной комиссии США по защите участников биомедицинских и поведенческих исследований от 1979 года. В этом документе указывается, как проводить этически приемлемые биомедицинские исследования, приводятся основные руководящие принципы этичной науки. Например, в документе говорится о трех основных принципах — уважении к личности пациента, его благополучии и справедливости в защите всех человеческих субъектов-испытуемых. Именно там можно найти разграничение между уязвимыми и неуязвимыми группами пациентов. Но почему уязвимость столь проблематична? Что с ней не так? Наверное, будет недостаточно умозаключить, как это делают некоторые биоэтики, что уязвимые люди чаще подвержены эксплуатации и насилию, а это плохо и недопустимо.
Хельсинкская декларация, как и Бельмонтский доклад, перечисляет уязвимых субъектов так, как если бы эта категория была самоочевидной. Документам вторят и биоэтики: уязвимы те, кто больше подвержен риску вреда, кто находится в потенциально опасной ситуации или кто лишен способности защищать свои интересы. К их числу относят новорожденных на интенсивной терапии, пожилых людей, людей с ограниченной способностью давать информированное согласие, людей с инвалидностями или жизнеугрожающими болезнями, пациентов-хроников, беременных и кормящих женщин, а еще членов сообществ, незнакомых с современной медициной.
Но тем самым мы будто отнимаем у уязвимых часть их идентичности, способности понимать и действовать. Индивид может быть уязвимым по нескольким причинам, а принадлежность к какой-то социальной группе — особенно так нарочито опознаваемой — не отражает этого. Некоторые биоэтики учат, что определение социальной группы как уязвимой подрывает автономию людей, а это приводит к стигматизации и исключению из общества.
Можно выделить два источника концепции уязвимости, как их рассматривают в медицине и связанных с ней решениях. Первое понимание идет от экологии: риски, опасности и природные катастрофы сталкивают человека с неустойчивостью и небезопасностью мира, который на первый взгляд кажется уютным домом. Получается, что уязвимость можно определить как потенциал потерь и восприимчивость к вреду. Второе понимание идет от философской этики, в особенности от концепций Ханны Арендт и Эммануэля Левинаса. У Левинаса человеческая жизнь определяется через изначальную открытость Другому, способность сказать ему «ты» и тем самым самоопределиться через «я». В рамках такого понимания человек не может выйти из взаимосвязи с Другим, он живет только внутри этого отношения. Проще говоря, «я» всегда предполагает Другого и самости не существует вне инаковости. Уязвимый субъект восприимчив, он открыт миру и новому опыту в нем.
Значит, философское учение об уязвимости шире, чем экологическое, и не столь негативно. Но вывод, который порой делают из этого, один и тот же: уязвимым нужна защита. Например, пожилым и людям с инвалидностью нужна забота, что превращает их в простые объекты контроля.
В биоэтике много говорится о заботе столь всеохватной, что она превращается в контроль и объективацию пациента, отрицание за ним права на самоопределение.
В конце концов, даже отказ от лечения и ухода может быть проявлением автономии, и было бы странно принудительно лечить человека, причиняя ему добро насильственно.
Это и есть патернализм в отношении к больному — понимание его как несамостоятельного, инфантильного и, что главное, уязвимого. Беспомощность, потребность в опеке и жертвенность — всё это составляет идентичность пациента, которая противопоставлена могуществу врача — эксперта, знающего, как правильно действовать, благодаря своим познаниям. Ничего плохого в последней характеристике нет, но порой она приводит именно к такому авторитарному, недиалогичному взаимодействию с подопечным.
Знакомство с сиротами
Можно говорить о множестве орфанных болезней. Сосредоточимся на наиболее известных. Например, синдром (вариация) Кляйнфельтера, или вариация 47XXY. Это генетическое состояние, связанное с наличием дополнительной X-хромосомы. Пациенты сталкиваются с уменьшением мышечной массы, снижением роста волос на теле и лице, а иногда и бесплодием, по сравнению с людьми, у которых дополнительная хромосома отсутствует. Также встречается ряд физических особенностей, таких как уменьшенные яички и дефицит андрогенов, а также риск злокачественных опухолей. Иногда сюда прибавляют влияние на физическое и умственное развитие, в чем винят и другое генетическое состояние, связанное с наличием лишних хромосом, — вариацию 48XXYY. Хотя насчет влияния на развитие интеллекта всё еще ведутся дискуссии.
При синдроме нечувствительности к андрогенам организм частично или полностью не реагирует на действие андрогенов — мужских половых гормонов. Как следствие, внешнее развитие индивида может не соответствовать его генетическому полу, в спектре от частичной до полной нечувствительности. При полной нечувствительности организм может иметь женские внешние половые признаки при отсутствии матки и яичников. При частичной форме этой вариации может присутствовать амбивалентность гениталий, то есть нечеткость принадлежности к «женскому» или «мужскому».
Стоит отметить, что эти три состояния — вариации 47XXY, 48XXYY и синдром нечувствительности к андрогенам — разновидности интерсексуальности, что на сегодняшний день уже не принято считать патологией. Так что вопрос патологизации и медикализации различных редких особенностей генетического строения или его эпигенетических вариаций всё еще стоит очень резко. Чем считать редкую интерсекс-вариацию — именно особенностью или орфанной болезнью? Здесь важно прислушиваться не только к медицинскому экспертному мнению, но и к активизму, а также к различным критическим исследованиям медицины, которыми занимаются философы, антропологи, социологи и культурологи.
Патология конструируется на множестве уровней за счет медикализации и маргинализации людей, чьи состояния не вписываются в общепринятую норму и бинарные оппозиции (например, в случае перечисленных вариаций — бинарности «мужское/женское»).
К тому же развитие эпигенетики уже не позволяет говорить о строго детерминированной генетической норме вне ее варьирования в различных средах с их влиянием на индивида и общество. Философ Катрин Малабу уподобляет отношения генетики и эпигенетики отношениям между музыкальной темой и импровизацией: одно не может без другого, но вариации могут далеко отходить от «канона», что скорее представляет собой продуктивное развитие. При этом не стоит выстраивать ценностную иерархию в том, «близко» или «далеко» «отклоняется» развитие индивида от предустановленной «нормы». Идиосинкразия «большинства» в ответ на такие вариации скорее свидетельствует о состоянии общества и его понимании границ «нормального».
При абеталипопротеинемии нарушается усвоение пищевых жиров, холестерина и жирорастворимых витаминов, что приводит к прогрессирующему неврологическому ухудшению и другим системным органическим проблемам. Это тоже генетическое расстройство рецессивного типа. Синдром аблефарона-макростомии представляет собой врожденное отсутствие или недоразвитость век (аблефарон) и необычно широкий рот (макростомия), а также другие аномалии в формировании ушей, носа, кожи и половых органов. Исследования синдрома Аарскога — Скотта, или фациогенитальной дисплазии, показывают, что такие симптомы, как низкий рост, аномалии лица, пальцев и половых органов вкупе со скелетными и зубными аномалиями и врожденными пороками сердца, связаны с X-хромосомой.
На начальной стадии диагностики эти болезни могут не опознаваться, и потому их можно отнести к криптогенным, SWAN-заболеваниям. Некоторым может не посчастливиться прожить всю жизнь, страдая от симптомов неизвестной природы и не получая требуемого лечения.
Выделяют и множество непризнанных болезней. Философски они представляются самыми интересными, ведь они полностью выпадают из существующих классификаций, таких как МКБ.
К примеру, хроническая болезнь Лайма. Этот термин используется некоторыми врачами для описания хронических (от шести месяцев) усталости, артрита и продолжающейся инфекции, вызванной бактерией Borrelia burgdorferi. Грубо говоря, это хроническая форма признанной болезни, связанной с укусами клещей. В качестве лечения назначают курс антибиотиков, однако болезнь часто не реагирует на терапию, что и вызывает сомнения в ее реальном существовании. Да и с диагностикой тут проблемы: не существует объективных методов клинического выявления заболевания, а все способы, которые всё-таки фиксируют эту болезнь, находятся вне доказательной модели.
О хронической форме болезни Лайма чаще говорят интернет-эксперты и врачи-«альтернативщики», чем специалисты с признанной квалификацией.
Другая не признанная официальной медициной болезнь связана с развитием городской инфраструктуры. Это электромагнитная гиперчувствительность, при которой люди сообщают о головной боли, усталости и стрессах, а также о снижении умственной активности якобы из-за воздействия электромагнитных полей — скажем, от мобильных телефонов, мониторов компьютеров или Wi-Fi-вышек. Большинство в медицинском сообществе отрицает существование недуга из-за отсутствия доказательной базы у гипотезы о взаимосвязи самочувствия и электромагнитной активности. Больше того, гиперчувствительность пытаются объяснить психологически или даже социально: дескать, шумовой фон города может негативно сказываться на субъективных ощущениях людей и потенциально способен навредить им. А значит, «излечением» станут меры по снижению шумового (слышимого и неслышимого) загрязнения городского пространства.
Но самый сложный кейс непризнанного недуга, ставший предметом обсуждения теоретиков культуры и общества, — это множественная химическая чувствительность. Как и электромагнитная гиперчувствительность, это заболевание, синдром, аллергическое или психосоматическое состояние связано с городской средой и ее влиянием на человека. Недаром о нем часто говорят в кругах, близких к радикальному экологическому активизму. Названий у этого состояния много, и нет консенсуса по его точному наименованию: экологическая болезнь, химическая травма, химическая непереносимость, синдром тотальной аллергии, химически индуцированное нарушение иммунитета или даже болезнь XX века. Судя по названиям, эта болезнь находится на перекрестье медицины, этики, политики и субкультуры.
Согласно определению американского Национального института экологических здоровьесберегающих наук, медицински корректно было бы называть заболевание «идиопатическая экологическая непереносимость», где идиопатия отсылает к полной неопределенности этиологии, диагностики и лечения. По симптоматике эта болезнь тоже неясна: предположительные пациенты жалуются на острые реакции организма на привычные химические вещества, такие как аэрозоли, краски, парфюмы, пластик. Контакт с этими веществами приводит к сыпи, тремору, судорогам, затруднению дыхания, головным болям и головокружению, тошноте, суставной боли и чувству усталости.
Множественная химическая чувствительность оказывается близка другим непризнанным или отчасти признанным болезням — синдрому войны в Заливе, пищевой непереносимости и «болезни зданий», то есть ухудшению состояния из-за вредных строительных материалов. Некоторые склонны считать, что тотальная аллергия может быть связана с раком, аутоиммунными болезнями, в то время как другие «разоблачают» это состояние как психосоматическое или даже истерическое. Короче говоря, об этой болезни почти ничего не известно, помимо заявлений людей, которые хотят признания своих переживаний и выплат по медицинской страховке.
Проницаемые тела
В то же время множественная химическая чувствительность вызвала интерес исследователей телесности в ее связи с экологическими условиями, их репрезентацией в культуре. Например, Стейси Алаймо, постгуманистка и экофеминистка, считает, что идиопатическая непереносимость может быть ярким примером пористости и проницаемости границ человеческого тела. Она называет это транскорпореальностью, то есть тем, что находится в точках соприкосновения и слияния разных тел и сред. Диффузия тела и среды раскрывает изначальную ситуацию воплощения: мы всегда взаимосвязаны с тем, что обнаруживается вокруг нас. Совместность с материальным миром указывает на зону первоначальной чувствительности и даже в каком-то смысле пассивности тела. Оно неизбежно вовлекает в себя элементы внешней среды, размывая границу между тем, что «внутри», и тем, что «снаружи». Вообще понятия внутренности и внешности оказываются устаревшими.
Аллергия на блага XX–XXI веков показывает не загрязнение природы человеком, а то, что современная биомедицинская модель требует дополнения. Имеется в виду дополнение картины целостного, автономного тела с четко очерченными границами видением его как одновременно открытого влияниям и воздействиям. Примером здесь может быть иммунологическая теория чилийского биолога и философа Франсиско Варелы. Для него иммунитет — не средство обороны и агрессии против вирусов-вторженцев, а инструмент самопознания тела, или, как сказал бы Илья Мечников, поддержания внутренней гармонии.
Иммунитет, по Вареле, готов принимать в себя новые элементы до тех пор, пока они не смогут навредить ему.
Это значит, что он способен интегрировать в организм всё больше новых составляющих и активизирует защитные реакции, только когда те коварно атакуют рубежи тела. Это видение не отменяет автономии тела, его способности к самоопределению, а просто добавляет в научное видение измерение фундаментальной уязвимости и шаткости органического бытия.
Можно говорить, как это делают медицинские антропологи, о еще одной неполноте доказательной медицины: о стремлении к объективности. Понятно, что клинические испытания и лабораторные тесты могут дать достоверную информацию о том, что происходит в теле больного. В конечном счете болезнь — это нарушение внутреннего функционирования организма, состоящего из клеток, тканей и органов. Но для успешного лечения этого недостаточно. Здесь упускается субъективный аспект недуга, то, какие экзистенциальные состояния он может вызвать. Мысли о смысле жизни и смерти, индивидуальном предназначении и судьбе не менее важны в жизни пациента, чем набор цифр, снимков и диагнозов. Жизнь не сводится к клинике, она есть нечто большее, чем описание в медицинской карте.
Люди, как считают многие философы, — это рассказчики историй, в которых преломляется личностный опыт, автобиография. Болезнь может стать как индивидуальной трагедией (на чем настаивает, к примеру, медицинская модель инвалидности), так и продуктивной частью идентичности. К примеру, в позапрошлом веке в Европе туберкулез считался болезнью утонченных, невротичных и тонко чувствующих людей, о чем писала эссеистка Сьюзен Зонтаг. Удивительно, что страдание может переформировать человека, помочь ему переизобрести свою самоидентификацию. Нет, отсюда не следует призыв «Страдайте!». Совсем наоборот, это значит, что помимо доказательности медицине нужен еще и субъективный аспект, когда тело рассматривается и как физическая вещь, и как обладатель сознания. Случаи редких, непризнанных и неизученных болезней — это примеры того, как недуг оказывается несводимым к научной объективности, где субъективный рассказ о страдании может поведать больше, чем самая точная биомедицинская модель.