Почему мы нуждаемся в любви и страдаем, когда ее нет? Всё дело в эволюции
Может ли альтруизм быть эгоистичным, почему люди с аутизмом испытывают трудности в общении и что заставляет нас тянуться к другим, даже если мы ненавидим человечество? Ответы на эти и другие вопросы в своей книге «Социальный вид» дает ведущий нейробиолог Мэттью Либерман. «Нож» совместно с издательством «Манн, Иванов и Фербер» публикует фрагмент о природе социальной боли и механизме любви.
Насколько реальна социальная боль?
Уже почти десять лет мы с моей женой Наоми Айзенбергер изучаем явление социальной боли, и супруга уделяет этому больше времени. На следующих страницах я постараюсь доказать вам, что социальная боль вполне реальна. Но раньше считаю необходимым признать: сам я до сих пор с трудом в это верю. Все время кажется, что физическая боль несравнима с социальной. Ведь когда у меня что-то реально болит, я могу точно показать это место на теле, и, скорее всего, в указанной точке обнаружится какое-то повреждение. А где эпицентр социальной боли?
На самом деле физическая боль реальна не более, чем любое другое психологическое переживание: созерцание красного квадрата, ощущение умиротворения от медитации или предвкушение первого свидания. Существует две отдельных, но в равной степени важных интерпретации приведенного утверждения.
Во-первых, боль в меньшей мере физическое явление, чем мы привыкли ее воспринимать. Это подтверждается случаями значительного снижения болевых ощущений силой убеждения, применением гипноза или плацебо.
Людям, находящимся в гипнотическом трансе, делали операции без медикаментозной анестезии, и они не чувствовали боли. Другими экспериментами установили, что само ожидание боли делает ее восприятие значительно сильнее, чем она есть на самом деле. Психологические заболевания (тревожное расстройство и депрессия) протекают по-разному в зависимости от восприимчивости пациента к боли. Может, конечно, не вся боль существует только в нашем воображении, но все-таки это утверждение правдиво в гораздо большей степени, чем мы привыкли думать.
Есть еще одна интерпретация утверждения о приравнивании реальности болевого ощущения к предвкушению первого свидания. Переживания, которые мы считаем чисто психологическими, на самом деле гораздо более физические, чем принято думать, — в том смысле, что все психологические переживания отображаются в физиологических процессах мозга. Умиротворение в медитации — это результат биохимических и нейрокогнитивных процессов в мозге и организме.
Если бы радость общения не имела физической основы в мозге, никакие таблетки не могли бы заставить ее испытать — а ведь именно таково действие наркотика «экстази». Иначе чем объяснить, что человек становится обидчивым после глотка алкоголя, снижающего уровень серотонина в мозге?
Я не заявляю, что не существует чисто психологических аспектов, — я не редукционист. Но в повседневной жизни мы склонны искусственно разграничивать боль и эмоции. Любые переживания между тем всегда являются отображением одновременно психологических и физиологических процессов.
Таким образом, нет ничего невозможного в том, чтобы нечто на первый взгляд абстрактное — типа социальной боли — оказалось настолько же осязаемым и болезненным с точки зрения мозга, как и физическая боль. Я не хочу сказать, что физическая и социальная боль идентичны по ощущениям — никто не перепутает боль сломанной руки с терзаниями брошенного возлюбленного. Но воспоминания о пережитой социальной боли гораздо ярче, чем о физической. Разная боль и ощущается по-разному — у каждой свои особенности. Я считаю социальную боль такой же реальной, как физическая. Понимание этого существенно сказывается на восприятии своих и чужих социальных переживаний.
О сходстве социальной боли с физической также свидетельствует наша речь. Социальную изоляцию или утрату мы описываем теми же словами, что и физическую боль. Мы говорим: «она разбила мне сердце», «он сделал мне больно» или она развернулась и ушла, «будто ударила меня под дых». Психологи заметили: на самом деле метафоры более буквальны, чем следует из литературоведческого определения.
Что же касается социальной боли, то во всех языках для ее описания используются точно те же слова, что и для описания боли физической. И в группе романских языков — испанском и итальянском, у которых общие корни с английским, и в армянском, и в мандаринском, и в тибетском. А столько совпадений — уже закономерность.
Проволока и полотенце
Второе доказательство реальности социальной боли — это дистресс [отрицательный стресс; в отличие от положительного эвстресса (эустресса), негативно воздействует на организм. — Прим. ред.] сепарации детенышей млекопитающих при отлучении их от родителей. Любой, у кого есть дети, слышал громкий, беспрестанный и безутешный плач младенца при отсутствии матери. В 1950-х психолог Джон Боулби развил теорию привязанности, основанную на наблюдениях за сиротами и беспризорниками в детских домах во время Второй мировой войны.
Сироты всегда получают меньше ласки, любви и заботы, чем домашние дети. Боулби предположил, что каждый человек рождается с некоей привязывающей системой, которая отслеживает физическую близость к нему опекуна и подает сигнал тревоги в случае его отсутствия.
Внутри эта тревога ощущается как болезненный дистресс, заставляющий младенца громко плакать, чтобы его услышали и больше не бросали одного. Дистресс при нарушении привязанности — однозначно социальное явление. Это сигнал как для окружающих, так и для самого младенца. Он подобен рации; привязывающая система работает только при условии наличия связи между младенцем и опекуном.
Если бы привязывающая система отключалась по достижении взрослого возраста, мы были бы эмоционально глухи к плачу. К счастью, одна и та же система заставляет нас и плакать в младенчестве при разлуке с опекуном, и отзываться на плач детей, когда мы становимся родителями. У нас есть врожденная привязывающая система, и она работает всю жизнь. Мы никогда не сможем не реагировать на социальную боль, как и на муки голода. В нас заложена потребность в социальных связях, проявляющаяся на протяжении всей жизни.
Физическая близость опекуна — главная цель младенца. И за успешное достижение этой цели мы всю жизнь расплачиваемся потребностью в любви и дружбе и сопровождающей их социальной болью.
Современник Боулби Гарри Харлоу изучал привязанность у приматов в одном из самых впечатляющих психологических исследований. В 1950-е, в период расцвета бихевиоризма, когда в среде исследователей животных любовь и привязанность были под запретом, он работал с макак-резусами. Эмоциональную привязанность ребенка к матери в те годы называли «ассоциативно выученной». Иначе говоря, тепло, запах и ощущение присутствия матери считались ассоциативно связанными с первичными подкрепителями, такими как пища. Исходя из этого, младенцы «любят» мать в результате установившейся ассоциации между удовлетворением их потребностей и ее присутствием.
Если бы эта теория была верна, ребенок, которого кормили рядом с постером Барри Манилоу, вырастал бы его поклонником, потому что ассоциировал бы популярного певца с получением пищи. Харлоу в подобной версии усомнился и провел собственный эксперимент.
Новорожденных обезьянок отделили от взрослых и смастерили им «суррогатных матерей». Одну сделали из проволочной сетки с прикрепленным соском, из которого вытекало молоко. Другую, деревянную, обмотали губчатой резиной и махровыми полотенцами. Тряпичная «мать» была мягкой и приятной, но без молока. По размеру и очертаниям оба чучела приблизительно напоминали взрослую обезьяну.
Харлоу наблюдал, к какой из двух «суррогатных матерей» у детенышей разовьется привязанность: к «кормилице» или к похожей на ощупь на обезьяну.
Результат был неоспоримым и сокрушительным. Вскоре детеныши стали проводить с тряпичной «матерью» по 18 часов в день. Проволочной, дающей молоко, доставался минимум времени — необходимый лишь для того, чтобы подкрепиться.
Теория привязанности, основанная на ассоциациях с пищей, рассыпалась в прах. Детеныши полюбили уютную тряпичную мать, похожую на настоящую обезьяну, хотя ничего реального от нее не получали.
После эксперимента Харлоу социальную привязанность обнаружили у многих видов млекопитающих. Детеныши рождаются неспособными позаботиться о себе, их потребности удовлетворяют родители или опекуны. У самых разных видов млекопитающих — у крыс, степных полевок, морских свинок, крупного рогатого скота, овец, нечеловекообразных приматов и людей — ученые наблюдали вокализацию дистресса сепарации: призывающий плач при разлуке с опекунами. Отлучение от опекунов приводило к повышению уровня кортизола (гормона стресса) и продолжительным социальным и когнитивным расстройствам.
У детей до пяти лет при разлуке с родителями из-за длительной госпитализации развиваются долгосрочные расстройства поведения и неспособность осваивать навыки чтения и письма. А у детей, потерявших родителей, даже спустя десять лет сохраняется повышенный уровень кортизола. Такого рода стрессы в детстве иногда серьезно меняют работу участка мозга, связанного с социальным самоконтролем.
В 1978 году Яак Панксепп, светило и автор термина «аффективная нейробиология», выдвинул гипотезу о том, что социальная привязанность функционирует за счет системы физической боли, так как управляется посредством опиоидных процессов. Опиоиды — естественные болеутолящие мозга, их выработка и высвобождение уменьшают боль.
Именно поэтому морфин, синтетический опиат, так эффективен против боли. Как и прочие опиаты, морфин вызывает сильнейшее привыкание. Панксепп разглядел в этом процессе параллели с формированием привязанности у животных. Сепарация — удаление детеныша от матери — действует подобно отмене приема наркотика. Она вызывает боль и страдание, а воссоединение с матерью работает как болеутоляющее. Взаимная привязанность младенцев и опекунов, как разглядел Панксепп, вполне подпадает под определение наркомании.
Сначала экспериментатор протестировал свою гипотезу на щенках. Во время социальной изоляции они скулили из-за дистресса сепарации. Но после низкой дозы морфина скулеж почти полностью прекращался. С тех пор многократно было подтверждено, что уровень опиатов ниже седативного смягчает дистресс сепарации у разных видов млекопитающих.
Более того, воссоединение матери и ребенка у обоих вызывает естественное повышение уровня эндорфинов, действие которых подобно действию опиатов.
Из этого следует: смягчающие дистресс физической боли нейрохимические процессы могут с тем же успехом снижать и уровень дистресса сепарации у младенцев. Это было первым неоспоримым свидетельством в пользу того, что социальную и физическую боль мозг воспринимает одинаково.